412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордж Оруэлл » Глотнуть воздуха » Текст книги (страница 9)
Глотнуть воздуха
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:49

Текст книги "Глотнуть воздуха"


Автор книги: Джордж Оруэлл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

Пользуясь тем, что сижу позади, я стал разглядывать аудиторию. Однако если вдуматься, так что-то же мы (раз уж я там оказался, стало быть, «мы») все-таки означаем – мы, люди, что чуть ли не ночью сходятся зимой в промозглом зале послушать ораторов Левого книжного клуба. Революционеры Западного Блэчли. Не слишком впечатляющий отряд, думал я, глядя на собравшихся, из которых лишь полдюжины уловили, о чем толкует выступающий, хотя тот уже почти час обличал Гитлера и нацистов. Вечная беда любого митинга: половина толпы уходит, так и не поняв, что за проблема обсуждалась. Сидевший на эстраде, лицом своим напоминавший цветок розовой герани Уитчет взирал на лектора с восхищенной улыбкой. Заранее было известно, что он произнесет, когда докладчик сядет (слово в слово то же, что после лекции со сбором средств на штаны для туземцев Меланезии): «Выразить глубокую благодарность от лица всех присутствующих... необычайно содержательно... заставляет о многом задуматься... необычайно воодушевляющий вечер!» В первом ряду, напряженно выпрямив спину и по-птичьи слегка склонив голову набок, сидела мисс Минз. Лектор, достав из-под стакана очередную справку, оглашал статистические данные относительно случаев самоубийств в Германии. Вид длинной тощей шеи мисс Минз свидетельствовал, что счастья леди не испытывает. Повышался сейчас уровень ее сознания или же не особенно? Ах если бы только уяснить, к чему все это говорится! Подруги рядом сидели кусками крутого теста. Возле них маленькая рыжая рукодельница вязала джемпер (лицевая петля, две изнаночных, эту вниз, теперь две вместе...). Лектор описывал, как отрубают головы виновным в государственной измене, а на расстрелах иногда не сразу попадают в цель. Еще одна женщина в аудитории, молодая темноволосая учительница районной школы, в отличие от прочих дам, действительно слушала, подавшись вперед, не сводя с лектора округлившихся глаз, чуть приоткрыв рот и буквально впитывая каждое слово.

Сразу за ней сидели двое стариканов, здешние члены Лейбористской партии: первый с седым коротким ежиком, второй – совершенно лысый, с вислыми усами. Оба в застегнутых пальто. Понятно, кто такие. В партии с года ее основания, жизнь отдана рабочему движению, двадцать лет были в черных списках у предпринимателей, потом еще десяток лет донимали Муниципальный совет, требуя заняться трущобами. Затем все кувырком и старые партийцы не у дел. Неожиданно нашли себя, по уши погрузившись во внешнюю политику: Гитлер, Сталин, бомбы, пулеметы, террор, ось Рим—Берлин, Народный фронт, Антикоминтерновский пакт 44 ... – поди-ка разберись во всем этом.

Прямо передо мной поместилась троица местных коммунистов. Все трое очень молодые. Один из них – парень с деньгами, заправляет чем-то в «Саду Гесперид» (не иначе как племянник старого Крама). Еще один – банковский клерк, он иногда мне выдает наличные по чекам. Симпатяга с круглым, мальчишески пылким лицом, голубоглазый и такой белобрысый, будто перекисью волосы обесцветил. Выглядит на семнадцать, хотя уж двадцать-то ему наверняка, одет в дешевый синий костюм с ярко-синим галстуком, очень идущим к его светлым волосам. Сбоку, в том же ряду четвертый коммунист, но он отдельно, из других красных – троцкист, как у них называется. Те трое с ним на ножах. А этот совсем юный и худющий как спичка, нервный, жгуче-черный, взгляд пылающий. Лицо умное. Еврей, разумеется. Четверо коммунистов, не в пример остальной публике, реагировали горячо и явно ждали паузы, чтобы сразу вскочить с вопросами. Юный троцкист, ерзая, весь извелся от волнения, что его могут опередить.

Вслушиваться в звучавшие со сцены слова я совсем перестал, но впечатления не убавилось. Напротив: когда я прикрыл глаза, то ощутил любопытную штуку. Показалось, что именно теперь лектор стал для меня ясней, понятней.

Голос шумел и рокотал, будто готов был без устали изливаться еще недели две. Жуткое дело эти живые шарманки, буравящие тебя пропагандой. Прокручивает одно и то же: ненависть, ненависть, ненависть! Сплотимся, друзья, и всеми силами возненавидим! Снова и снова, снова и снова. Ну прямо-таки по мозгам тебе долбит. И на мгновение я, закрыв глаза, буквально спиритический сеанс провел: словно бы очутился вдруг в сознании речистого малого. Сильное, между прочим, ощущение. На несколько секунд я как бы вселился в него – почти, можно сказать, сделалсяим. Во всяком случае, изнутри ощутил его чувства.

Увиделось мне то же, что ему. И картинка была не та, которая фразами рисовалась. Вещал оратор нам, что Гитлер наступает, что надо всем объединиться в праведном гневе и возмущении. Говорилось это, конечно, культурно, в общем плане, без подробностей. А представлялось лектору нечто весьма конкретное – как он чугунным молотком вдребезги расшибает лица (фашистские лица, разумеется). Я точно это знаю, побывав внутри его. Хрясь! Прямо в переносицу! Податливый хруст размозженных косточек, и вместо лица месиво вроде земляничного повидла. Следующий! Хрясь! Еще! Вот что он видел во сне и наяву, о чем он постоянно думал и с наслаждением грезил. Вот так бы, в кровь их, все отлично – это же морды фашистов. Тон выступавшего не оставлял сомнений насчет его желаний.

Но почему? Сдается мне, от страха. Сегодня каждый человек с мозгами охвачен ожиданием жути. Просто у этого парня достаточно воображения, чтобы сильнее испугаться. Гитлер задумал нас согнуть! Живей, ребята! Хватайте кувалды и дружней! Расколем их голов побольше, тогда, может, они нам черепа не раскроят. Стройся, боевики, подле своих вождей: плохие за Гитлера, хорошие за Сталина. Впрочем, имелся, вероятно, еще какой-то путь, поскольку для нашего лектора Гитлер от Сталина не отличался – обоим им ему хотелось бы морды расквасить.

Война! Я стал опять думать о ней. Скоро уже, ясное дело. А кто боится войны? Страшно боится бомб и пулеметов? Вы скажете мне: «Ты». Да, я боюсь, как всякий, кто такого повидал. Но не столько самой войны, сколько той жизни, что начнется. Мы сразу рухнем в удушливый мир злобы и лозунгов. Форменные темные рубашки, колючая проволока, резиновые дубинки. Пыточные камеры, где день и ночь слепит электрический свет, везде шпики, сутками следящие за тобой. Процессии с гигантскими портретами и миллионные толпы орущих приветствия вождю, вгоняющих себя в ликующую одурь, а в глубине души до рвоты ненавидящих страшного идола. Вот-вот начнется. Или нет? Бывают дни, когда мне кажется – нет, невозможно; бывают дни, когда я понимаю – неизбежно. Тем вечером по крайней мере я точно знал – не миновать. Обо всем этом нам трубил невзрачный лектор.

Так что, в конце концов, имеет,видимо, значение то, что горстка людей собралась в ночи послушать эту лекцию. Хотя бы полдюжины здесь способны понять, о чем речь. И это просто пограничники огромной армии. Особо зоркие, чуткие крысы, первыми угадавшие, что судно дало течь. Скорей, скорей! Фашисты наступают! Готовь оружие, ребята! Бей в харю, или разобьют твою! От ужаса перед будущим мы сами торопливо лезем в него, как кролики в пасть удава.

А что будет с парнями вроде меня, если вдруг в Англию придет фашизм? По правде говоря, для нас-то особых перемен не предвидится. Вот для этого лектора и для четверки здешних коммунистов действительно большая разница. Либо они будут расквашивать чьи-то лица, либо сами кровью умоются – смотря кто возьмет верх. Ну а середнячкам моего типа предстоит крутиться обычным, привычным образом. И все же я боюсь – и даже очень боюсь. Чего? Только я собрался поразмышлять над этим, как лектор замолчал и сел.

Раздались гулкие жидковатые аплодисменты малочисленной аудитории, потом старина Уитчет произнес свой благодарственный спич, и не успел он договорить, как разом вскочили все четверо коммунистов. Сцепились они минут на десять, нагородив кучу понятных им одним премудростей типа «диалектика материализма», «историческая роль пролетариата» и «Ленин в 1918 году сказал...». Затем лектор, глотнув водички, подвел итог, который заставил троцкиста просто взвиться, зато понравился трем остальным, и стычка продолжилась уже, так сказать, неофициально. Никому, кроме них, словечка вставить не удалось. Хильда и ее подруги ушли сразу по окончании лекции (боялись, видно, что под конец будет сбор денег на аренду зала). Рыжая рукодельница осталась закончить кусок вязанья: сквозь шум спора слышалось, как она шепотом считала петли. Уитчет сидел и сиял, нисколько не вникая в разногласия, а восхищаясь тем, сколь интересна и содержательна полемика. Темноволосая учительница, приоткрыв рот, быстро переводила взгляд с одного говорившего на другого, а закутанный до ушей ветеран-лейборист, словно тюлень с густыми сивыми усами, глядел в хмуром недоумении: какого дьявола они не поделили? В общем, я встал и начал натягивать пальто.

Крутая свара коммунистов превратилась в личную перепалку юного троцкиста с белобрысым парнишкой. Спорили ребята насчет того, надо ли в случае военных действий идти на фронт. И пока я между рядами протискивался к выходу, белобрысый воззвал ко мне:

Мистер Боулинг! Ну вот хоть вы скажите: если бы грянула война и нам представилась возможность прикончить наконец фашизм, разве вы не пошли бы воевать? Я имею в виду – будь вы моложе?

Парень явно считал, что мне за шестьдесят.

– Смело ставьте на то, что не пошел бы, – ответил я.

– Но разгромить фашизм!

– Да провались этот хренов фашизм! Лично я досыта уже навоевался.

Юный троцкист вклинился было с обвинением ренегатов в социал-патриотизме, измене пролетарским принципам, однако противники вмиг его заткнули.

– Но вам же, мистер Боулинг, вспоминается 1914 год. То была лишь очередная схватка империалистов. Теперь совсем другое. Неужели, когда вы слышите про то, что творится в Германии – концлагеря, уличные побоища, нацисты с дубинками, откровенная гнусная травля евреев, – у вас кровь в жилах не закипает?

Насчет кипящей крови это обязательно. Помнится, всю войну о ней дудели.

– С 1916 года перестала кровушка у меня кипеть, – сказал я парню. – И у вас перестанет, как надышитесь окопной вонью.

Вдруг я увидел, кто передо мной. Будто впервые разглядел голубоглазого паренька с волосами цвета пакли.

Лицо взволнованное, чистое, как у пригожих старшеклассников, смотрит на меня в упор, и в глазах даже настоящие слезы блеснули! Вот как страдает всей душой из-за гонимых немецких евреев! Понятна, впрочем, реальная почва его переживаний. Здоровый парень (играет, должно быть, за команду местных регбистов), умом он тоже явно не обижен, а живет в пригородном захолустье, служит клерком, сидит за кассовым окошком банка, день-деньской корпит, сличая цифры да считая пачки денег, и должен задницу лизать директору. Невмоготу ему тухлые будни. А в Европе тем временем грандиозные события: рвутся снаряды над траншеями, сквозь мглу порохового дыма смело кидаются в атаку пехотинцы. Возможно, кто-то из его приятелей сражается в Испании. Естественно, он рвется воевать. И как его винить? На миг мне даже показалось, что передо мной мой сын (по возрасту парнишка вполне мог бы им быть). Припомнился тот душный, знойный августовский день, когда мальчишка наклеил напротив бакалеи плакат «АНГЛИЯ ОБЪЯВЛЯЕТ ВОЙНУ ГЕРМАНИИ» и мы, юнцы в белых фартуках, с воплем счастья выскочили на тротуар.

– Слушай, сынок, – сказал я, – зря ты так заводишься. И мыв 1914-м верили, что предстоит славное дело. Ошиблись, однако. Только сплошной проклятый кавардак. Ты, если снова полыхнет, держись от этого подальше. Зачем тебе подставлять свое молодое тело под пули? Побереги-ка его лучше для подружки. Ты думаешь, на войне героизм и боевые ордена? Да уверяю тебя, ничего подобного. Нет больше штыковых атак, а если доведется такое испытать, будет совсем не то, что тебе видится. Ты не почувствуешь себя героем. Почувствуешь ты лишь смертельную усталость после трех бессонных суток, почувствуешь, что провонял весь как хорек, что штаны мокрые от страха, а руки так закоченели, что винтовку не удержать. И главное – что уже на все наплевать. Вот так будет.

Эффект, конечно, нулевой. Молодым просто кажется, что ты отстал от жизни. С тем же успехом я мог, постучавшись в дверь, вручить ему душеспасительную книжицу.

Народ стал расходиться. Уитчет повел лектора к себе домой. Троица коммунистов ушла вместе с евреем-троцкистом, по пути продолжая толковать насчет рабочей солидарности, диалектичной диалектики и словах Троцкого в 1917 году. Им бы все только о своем. На улице к холодной сырости добавилась полная темень. Фонари, мерцая дальними звездами, совершенно не освещали мостовую. Со стороны Главной улицы слышался шум стучащих по рельсам поездов. Хотелось выпить, но было уже почти десять, а до ближайшего паба – полмили. Кроме того, хотелось поговорить не так, как болтаешь с кем-нибудь в пабах. Мозги у меня в тот день, ей-богу, свернуло набекрень. Отчасти потому, что не работал, отчасти новенькие зубы настроили на новый лад. С утра тянуло размышлять о будущем и прошлом, теперь жаждалось побеседовать насчет нависшей беды (грянет или, быть может, обойдется?), насчет лозунгов, форменных рубашек, оптимально и гладко наштампованных на востоке Европы солдат, подготовленных придушить нелепую старуху Англию. Из Хильды тут собеседник никакой. Тогда мне стукнуло пойти навестить Портиуса, моего приятеля, который всегда допоздна не спит.

Портиус – отставной учитель частной закрытой школы. Квартира его в старой части города, около церкви, и, по счастью, на нижнем этаже. Он, разумеется, имеет степень бакалавра. Женатым его даже не представить, живет отшельником, почитывая свои книги и дымя своей трубкой, по хозяйству его обслуживает какая-то приходящая тетка. Парень он образованный: знает латынь, греческий, тысячи стихов и все такое. Левый книжный клуб у нас представляет, можно сказать, «прогресс», а Портиус – «культуру». То и это невысоко ценится в нашем Западном Блэчли.

Свет горел в комнатке, где старина Портиус обычно сидит, читает ночи напролет. На мой стук он вышел в прихожую. Такой же, как всегда: в зубах трубка, в руке книга, заложенная пальцем. Худющий и долговязый, с шапкой седых кудрей, со своим суховато-бледным, мечтательным и, несмотря на возраст (ему уже под шестьдесят), почти юношеским лицом, выглядит он слегка чудаковатым. Странно, как эти университетские ребята умудряются до гроба оставаться постаревшими мальчиками. Стиль, надо полагать. Портиус имеет привычку неторопливо расхаживать туда-сюда – такой особенный, красивый, седокудрый и чуть отрешенный, что чувствуется: мыслями он далеко, витает где-то в книжных строчках, и дела нет ему до того, что вокруг. На него только глянь, все ясно насчет пройденного пути: закрытая частная школа, потом Оксфорд, потом в той же своей шикарной школе уже преподавателем. Всю жизнь он в атмосфере древних веков и крикета. Тон благороднейший. Портиус вечно в старом пиджаке из харрис-твида 45 и старых, мешками обвисших серых фланелевых брюках, которые он с удовольствием сам признает «позорными»; он курит трубку, презирая сигареты, и хоть ложится чуть не на рассвете, но утром, я уверен, непременно принимает холодную ванну. Думаю, с его точки зрения, мне не хватает воспитания. Яне учился в пансионе, не знаю никакой латыни и даже не стремлюсь к подобным штучкам. Иногда он бросает вскользь, как жаль, мол, что меня «красота не очень трогает» (вежливо намекает на мою неотесанность). И все же он мне страшно нравится. Ему свойственно настоящее, неподдельное дружелюбие, он всегда рад принять тебя, поговорить с тобой в любой час дня и ночи и угостить всегда имеющимся под рукой добрым стаканчиком. Если живешь, как я, в доме, где шагу не ступить, не натолкнувшись на детей или супругу, неплохо порой очутиться в холостяцкой каминно-книжно-табачной берлоге. И этот дух оксфордской классики, когда вроде бы ничего на свете нет важнее книг, стихов и древних скульптур, да и событий важных не случалось со времен готского вторжения в Рим, – от этого как-то еще уютнее.

Усадив меня в дряхлое кожаное кресло у камина, Портиус отошел смешать виски с содовой. Ни разу мне не приходилось видеть его гостиную без стелющихся в воздухе клубов густого табачного дыма; потолок уже почернел от копоти. Сама комната небольшая, стены, за исключением окна и двери, сплошь закрыты книжными стеллажами.

На каминной полке все, что положено в подобной обстановке: ряд прокуренных и нечищеных вересковых трубок, несколько античных монет, банка для табака с эмблемой родного колледжа и стародавний глиняный светильник, по словам Портиуса, лично им откопанный в каких-то горах Сицилии. Над камином висят фотографии греческих статуй. В центре, на самом крупном снимке, безголовая женщина с крыльями, которая словно ринулась остановить автобус. Помню, как я потряс старину Портиуса, когда, придя сюда впервые, не нашел ничего лучше, чем спросить: «Почему не подремонтировали изваяние, голову не приделали?»

Портиус принялся вновь набивать трубку душистым табаком из банки на камине.

– Эта несносная особа наверху приобрела себе беспроводной приемник, – пожаловался он. – Я так надеялся прожить остаток жизни без воя этих ящиков. По-видимому, безнадежно. Вы, случайно, не знаете, каковы здесь позиции законодательства?

Я сказал, что тут уж ничего не поделаешь. Мне нравится оксфордская манера со словечками типа «несносная» и мне приятно в 1938 году встретить человека, который против орущего на весь дом радио. Рассеянно прохаживаясь, руки в карманах, трубка в углу рта, Портиус сразу заговорил насчет какого-то закона против музыкальных инструментов, принятого в Афинах времен Перикла. Всегда у него так. Все его разговоры лишь о том, что было сотни лет назад. С чего ты ни начни, он твердо вырулит к стихам и статуям, грекам и римлянам. Ты ему новости про «Куин Мэри» 46 – он тебе тут же про финикийские триремы. Никогда не читает современных книг, даже названий их не хочет знать, не раскрывает ни одной газеты, кроме «Таймс», и с гордостью упоминает, что ни разу не был в кинотеатре. Если б не несколько поэтов типа Вордсворта и Китса, то, по его мнению, современный мир (а это для него последние две тысячи лет) вообще существовал невесть зачем.

Сам-то я целиком из этого современного мира, но слушать Портиуса я люблю. Прохаживаясь вдоль стеллажей, он достает то один, то другой том и, попыхивая трубкой, зачитывает что-нибудь оттуда, по ходу дела переводит тебе с древнегреческого или еще какого-то. И такой покой на душе, сидишь и млеешь. Смахивает, конечно, на школьное учительство, однако успокаивает здорово. Слушаешь, и как будто ты уже не там, где поезда, счета за газ и страховые фирмы, – будто вокруг лишь храмы, оливковые рощи, павлины и слоны, арены и на них бойцы с сетями и трезубцами, крылатые львы, евнухи, галеры, катапульты, знатные всадники в медных доспехах, сверкающих над морем солдатских щитов. Смешно даже, что Портиус сдружился с таким, как я. Но вот вам налицо преимущество толстяка, который всюду сойдет за своего. Кроме того, мы оба любители непристойных анекдотов. Из современного, пожалуй, только это и вызывает некоторый интерес у Портиуса, хотя он обязательно напомнит, что сюжет отнюдь не нов. Анекдоты он рассказывает на стародевичий манер: обиняками, с недомолвками. Или переведет, например, пару ядреных строк какого-нибудь римского поэта и предоставит тебе самому домыслить все остальное, или же намекнет на грязные страстишки императоров, на кое-что, творившееся в храмах их богини Астарты. Похоже, большими спецами по части греха были те греки-римляне. У Портиуса есть такие снимки с их стенных картин, что прямо-таки волосы дыбом.

Обычно, когда мне уже совсем худо от службы и семейных дел, я хожу к Портиусу, чтоб отвлечься, отдохнуть. Но сегодня не получалось. Преследовали те же мысли, что весь день, и, как до того с лектором Левого клуба, слов я не слышал, только звучащую речь. Правда, в отличие от стегавших хлыстом призывов левого оратора здесь голос журчал мягко, в ровной профессорской манере. Наконец я не выдержал, прервал на середине фразы:

– Скажите, Портиус, а что вы думаете насчет Гитлера?

Изящно сухопарый Портиус, который рассуждал, непринужденно облокотясь на камин, поставив ногу на каминную решетку, от изумления едва трубку изо рта не выронил:

– Гитлер? Эта германская персона? Дружище, я вообще о нем не думаю!

– Но его долбаная наглость заставит-таки нас задуматься.

Хотя для Портиуса дело чести хранить невозмутимость, выражения типа «долбаный» ему явно не по нутру. Он принялся расхаживать, глубоко затягиваясь и пуская клубы дыма.

– Не вижу причин уделять какое-либо внимание подобным субъектам. Банальный авантюрист. Извечная история: явится ниоткуда – исчезнет без следа. Эфемерность, абсолютная эфемерность.

Не очень представляя, что такое «эфемерность», я все же стоял на своем:

– По-моему, вы не правы. Стервец Гитлер, как и Джо Сталин, – свеженький продукт. И не похожи они на ваших древних парней, что лишь забавы ради казнили народ на крестах и плахах. Это ребята новой выделки, таковских раньше не бывало.

Дружище! Нет ничего нового под солнцем.

Ну ясно – любимый припев старины Портиуса. Слышать не желает, что есть что-нибудь новенькое. Что ни скажи, он в ответ: то же самое случалось при том-то императоре. Заговори с ним даже про аэропланы, он тебе скажет, что они, возможно, имелись на острове Крит, или в Микенах, или еще где-то там. Я попытался объяснить, что мне почувствовалось и увиделось на выступлении щуплого лектора, но он и слушать не стал. Повторил, что ничего нового под солнцем. Потом вытащил с полки книгу, прочел отрывок про какого-то греческого тирана, который жил до христианской эры и был буквально брат-близнец Адольфу Гитлеру.

Спор наш быстро увял. А ведь весь день мне так хотелось поговорить с нормальным человеком. Непонятно! Я, конечно, не идиот, но и не крупный умник: в обычные дни интересы у меня, как у всех прочих средних личностей среднего возраста, с двумя детьми и семью фунтами в неделю, – но даже моего ума хватает, чтобы увидеть: наша старая жизнь подрублена под корень. Я ж чувствую, что происходит. Вижу, что надвигается война, и представляю, что потом: длинные очереди за съестным, тайная слежка, из громкоговорителей долдонят, как тебе правильно все понимать. И я же не один такой, миллионы вокруг меня так думают. У всех тех, кто толчется в пабах, водит автобусы, развозит, продает товары разных фирм, – у всех есть ощущение, что земля зашаталась под ногами и мир летит в тартарары. А вот передо мной ученый малый, историю изучивший до корки, образованием напичканный через край, и ему даже не видны случившиеся перемены. Гитлер ему не важно. Не хочет верить, что опять нам скоро воевать. В любом случае, так как сам он на фронте не бывал, его это не занимает, ему это вроде любительского театра по сравнению с какой-нибудь осадой Трои. Не понимает, зачем беспокоиться насчет всяких там лозунгов, форменных рубашек и громкоговорителей («стоит ли разумному человеку уделять внимание подобным диким вещам?»). И гитлеров и сталиных со временем сметет, но некие, как он говорит, «вечные истины» останутся. Этим старина Портиус вам просто сообщает, что все всегда будет идти путем, ему доподлинно известным. На веки суждено взращенным в Оксфорде парням расхаживать по кабинетам, полным книг, цитировать латынь, покуривать отменный табачок из банок с благородными эмблемами. Нет, бесполезно было спорить с ним. Больше толку было бы от препирательств с молоденьким белобрысым марксистом. Беседа наша постепенно, обычным манером вывернула к допотопной древности. В тот раз – стихи. Вытянув с полки томик Китса, Портиус начал читать «Оду соловью» (а может, жаворонку? никогда я не запомню).

Стихотворение довольно длинное. Однако эта декламация вообще мне не без удовольствия. Читает Портиус, что говорить, отлично. Натренировался, мальчишек в классе образовывая. Станет, вольно так опершись на что-нибудь, трубка дымится в углу рта, а громкий голос торжественно льется, взлетая на каждой строке. Вот это его впрямь волнует. Не знаю, чем поэзия берет и чего добивается, но она некоторых возбуждает вроде музыки. Когда Портиус декламирует стихи, я и не вслушиваюсь, о чем речь, просто сижу, убаюканный звучным ритмом. Блаженная, скажу вам, штука. Только тем вечером не шло. Как будто холодком тянуло в комнате. И мне это казалось ерундой. Поэзия! Ну звуки, сотрясение воздуха, а дальше? На кой черт? Чем она поможет против пушек и пулеметов?

Я глядел на стоявшего у стеллажа, уткнувшегося в книгу Портиуса. Забавные ребята, эти преподаватели шикарных закрытых школ. Сами навсегда школьники. Всю жизнь по кругу с теми же отрывками из мудрых греков-римлян, с теми же стихами. Вспомнилось вдруг, что чуть не в первый раз, когда я появился здесь, Портиус тоже мне читал вот эту оду. Точно так же читал, и голос его задрожал на тех же самых строчках, где что-то насчет «створок тайного окна» 47 . Тут меня странная мысль посетила: да это ведь мертвец.Призрак. И все парни вроде него – призраки мертвецов.

И может, многие, бодро шагающие и все прочее, фактически давно покойники. Считается, человек умер, когда сердце остановилось. Принято так считать. Хотя не все в организме перестает работать – волосы, например, растут еще годами. Но, возможно, по-настоящему смерть наступает раньше, когда мозг костенеет, не в силах больше ухватить, переварить что-нибудь новое. Старина Портиус как раз такой: на диво образован, вкус на диво, а к изменениям уже глух и слеп. Ему бы только те же фразы повторять, те же идеи пережевывать. Туда-сюда в пределах наезженной колеи, и колея все тесней, все мертвей.

Мозги у Портиуса искрить перестали, наверно, еще в годы Русско-японской войны. И ужас в том, что почти все порядочные люди – все, кого нисколько не тянет расквашивать чьи-то лица, – похожи на него. Люди хорошие, но шестеренки в их головах застопорило. Не могут защититься от подползающей опасности, поскольку попросту не видят ничего, не замечают даже у себя под носом. Им кажется, Англия вечна и несокрушима и ничего на свете, кроме Англии. Не понимают, что это лишь пережиток, островок в стороне, куда пока только случайно бомбы не падают. Ну а та новая порода восточноевропейских, гладко и оптимально наштампованных ребят, у которых лозунги вместо мыслей и разговоры пулями? Уже нацелились сюда, скоро накинутся. И никаких правил для благородных поединков они не признают. А приличный народ парализован. Похоже, поделился мир на спящих мертвым сном порядочных людей и живых, до ужаса энергичных горилл; промежуточных особей как-то не наблюдается. Через полчаса, потерпев полный крах в попытках убедить старину Портиуса, что Гитлер – это серьезно, я удалился. Шел застывшими в тиши улицами и все о том же размышлял. Шум поездов смолк. В доме было темно, Хильда спала. Я прошел в ванную, опустил челюсть в стакан с водой, надел пижаму, в спальне отодвинул Хильду от края кровати. Не просыпаясь, лишь дернув лопатками, супруга повернулась ко мне спиной. В такие угрюмые думы впадаешь порой по ночам. Лежал я, и судьбы Европы тревожили меня больше взносов за дом, платы за школьный семестр и завтрашней служебной беготни. Виделись темные рубашки, слышалась пальба. Последнее, о чем подумалось, перед тем как сморил сон, – мне-то, парням вроде меня, какого дьявола так волноваться?

2

Зацвели примулы. Стало быть, март наступил.

Я рулил через Уэстерхем, направляясь в Падли. Предстояло сделать оценку лавки скобяных товаров, а потом, если выйдет, уговорить застраховаться и самого хозяина. Хотя наш тамошний агент его уж почти обработал, но в последний момент нерешительный торговец оробел: сумма полисных взносов напугала. А я специалист по уговорам. Симпатичный толстяк настроение людям улучшает, помогает им подписывать чеки без охов-вздохов. Требуется, конечно, гибкий подход. С кем-то беседуешь и напираешь на хорошие скидки, кому-то тонко намекнешь на беды, что могут постигнуть вдову, если незастрахованный клиент скоропостижно покинет сей бренный мир.

Старый автомобиль, как на «американских горках», нырял, взбирался по холмам. А денек – чудо! Бывает в марте, что зима внезапно сдается, отступает. Неделями терзала так называемая «ясная» погодка, когда небо сверкает синью, зверский холод и ветер дерет кожу на лице не хуже тупого лезвия. И вдруг безветрие, солнышко начинает пригревать. Ну кто не наслаждался этой благодатью? Свет бледно золотится, покой, былинка не колышется, и сквозь легкий туман видно, как вдалеке по склонам снежными пятнами бродят гурты овец. А в долинах домашние плиты затоплены, и к небу медленно струятся дымки из труб. Я выехал на свое шоссе. Стояла такая теплынь, что можно было ходить без пальто.

У обочины промелькнула целая россыпь первоцветов (видимо, глинистый кусок почвы среди песка). Проехав ярдов двадцать, я притормозил. Грех не вылезти. Хотелось вдохнуть ароматный парок над землей и, может, сорвать несколько тех лесных примул, если никого поблизости. Смутно мелькнула даже мысль набрать пучок для Хильды.

Я выключил мотор и вышел. Коробку скоростей в моей трясущейся от дряхлости машине не переключишь без страха, что сейчас либо дверцы отвалятся, либо еще что-нибудь отлетит. Модель 1927 года, и пробег дай боже. Подняв капот, увидишь нечто вроде прежней Австро-Венгерской империи – все из подвязанных, прикрученных кусочков, однако же мотор пока фырчит. И не представить, чтоб автомобиль вот так вибрировал на все лады. Прямо как земной шар, у которого, я читал, двадцать два вида колебаний. Машина моя, когда ее заводишь, вихляется на манер гавайских красоток при исполнении танца хула-хула.

Возле дороги стенка живой изгороди прерывалась калиткой из поперечных жердей. Неспешно подойдя, я, чуть согнувшись, положил локти на верхнюю поперечину. Вокруг ни души. Примул в траве под изгородью распустилось полным-полно.

Я сдвинул котелок, подставив лоб душистой свежести. Прямо за калиткой кто-то, видно бродяга, совсем недавно разводил костер – струйка дыма еще курилась над догоревшим хворостом. На поле проклюнулась озимая пшеница. Вдали виднелся затянутый ряской пруд, над водой белел меловой откос, за ним стояла буковая рощица. Кроны деревьев туманились прозрачными облачками едва наметившихся листьев. И фантастическая тишь.

Даже невесомые хлопья пепла лежали неподвижно. Где-то заливался жаворонок, а больше никаких звуков, никаких тебе самолетов.

Я постоял, облокотившись на калитку. Один, в полнейшем одиночестве, глядел на поле, и поле глядело на меня. Я там почувствовал... Ну как бы это описать понятней...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю