412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордж Элиот » Мидлмарч. Том 2 » Текст книги (страница 25)
Мидлмарч. Том 2
  • Текст добавлен: 19 мая 2026, 21:30

Текст книги "Мидлмарч. Том 2"


Автор книги: Джордж Элиот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)

Глава LXXV

Ощущение пустоты изведанных удовольствий и неосведомленность в тщете удовольствий неизведанных рождают непостоянство.

Паскаль

Утраченная жизнерадостность на время воротилась к Розамонде, когда суровая фигура судебного исполнителя перестала омрачать их домашний очаг и несговорчивым кредиторам было уплачено. Но веселой она не стала: супружеская жизнь не оправдала ее девичьих надежд и не сулила радостей в дальнейшем. В этот краткий промежуток затишья Лидгейт, помня, как несдержан он часто бывал под гнетом тревог и как невнимателен к огорчениям Розамонды, стал с ней очень нежен. Но в его нежности не было прежнего пыла, он не оставил привычки напоминать ей о необходимости сократить расходы и еле сдерживал гнев, если жена отвечала ему на это, что хочет переехать в Лондон. Правда, временами Розамонда ничего не отвечала и с томным видом размышляла, как безрадостна ее жизнь. Оброненные в гневе жестокие и презрительные слова, столь непохожие на те, которые Лидгейт говорил ей в пору первой влюбленности, больно ранили ее тщеславие; и так как ее по-прежнему раздражали его «причуды», она считала себя несчастной и его ласки принимала холодно. Положение их в обществе незавидно, из Куоллингема никаких вестей… в жизни Розамонды не было просвета, не считая редких писем от Уилла Ладислава. Решение Уилла покинуть Мидлмарч уязвило и разочаровало Розамонду, которая, хотя и знала о его преклонении перед Доротеей, тайно тешила себя надеждой, что перед нею он преклоняется или же будет преклоняться гораздо больше. Розамонда принадлежала к женщинам, глубоко убежденным, что каждый мужчина готов предпочесть их всем остальным, если бы это не было безнадежно. Миссис Кейсобон весьма мила, конечно, но ведь Уилл заинтересовался ею до того, как познакомился с миссис Лидгейт. Розамонда полагала, что за принятой им манерой то шутливо ее поддразнивать, то изъявлять преувеличенно пылкое восхищение скрывается более глубокое чувство. Это приятно щекотало ее тщеславие, и она испытывала в присутствии Уилла тот романтический подъем, которого уже не вызывало в ней присутствие Лидгейта. Она даже вообразила себе – в таких делах чего только не померещится, – что Уилл в пику ей преувеличивает свое преклонение перед миссис Кейсобон. Все это очень занимало бедняжку до отъезда Уилла. Он был бы, думала она, более подходящим мужем для нее, чем оказался Лидгейт. Предположение глубоко ошибочное, ибо Розамонда была недовольна супружеской жизнью из-за самих условий, которые предъявляет нам супружеская жизнь, требующая самоотверженности и терпимости, а не потому, что ей достался не тот муж. Но чувствительные грезы о несбыточном лучшем увлекали ее, разгоняя скуку. Она сочинила даже небольшой роман, дабы оживить свое унылое существование: Уилл Ладислав до конца своих дней остается холостяком и живет неподалеку от нее, всегда готовый к услугам, пылая несомненной, но скрываемой за недомолвками страстью, вспышки которой по временам разнообразят ее жизнь. Можно вообразить себе, какую досаду вызвал в ней его отъезд и каким невыносимо скучным стал казаться ей Мидлмарч; впрочем, на первых порах в запасе оставались приятные мечты о дружбе с куоллингемской родней. Но позже Розамонда, чья супружеская жизнь омрачилась новыми тяготами, не находя иных источников утешения, с сожалением припоминала этот незатейливый роман. Печальную ошибку совершаем мы, принимая смутное томление духа порой за признак гения, порою за религиозность и чаще всего за истинную любовь. Уилл Ладислав писал Лидгейтам пространные письма, обращаясь то к нему, то к ней; отвечала ему Розамонда. Она чувствовала: их разлуке вскоре должен наступить конец, и горячо желала переехать в Лондон. В Лондоне все станет хорошо; она тихо и упорно добивалась осуществления этой цели, как вдруг нежданное радостное известие еще больше воодушевило ее.

Пришло оно вскоре после памятного собрания в ратуше и представляло собой не что иное, как письмо, полученное Лидгейтом от Ладислава, который главным образом писал о программе освоения Дальнего Запада – своем последнем увлечении, но между делом упоминал, что через несколько недель ему придется побывать в Мидлмарче – весьма приятная необходимость, добавлял он, почти то же, что каникулы для школьника. Он надеялся, что его ожидает старое местечко на ковре и музыка… море музыки. Правда, он пока никак не мог назвать дату своего приезда. Лидгейт читал это письмо вслух, и личико Розамонды напоминало оживающий цветок – оно расцвело улыбкой и похорошело. Все гадкое, несносное осталось позади: долги уплачены, мистер Ладислав приезжает, и Лидгейт согласится переехать в Лондон, который «так не похож на провинцию».

Ей все казалось лучезарным. Но вскоре над ее головкой вновь собрались тучи. Муж стал мрачен, и причина его угрюмого расположения духа, о которой он не обмолвился ни словом, зная, что не встретит в Розамонде ни понимания, ни сочувствия, оказалась крайне огорчительной и странной. Розамонде даже в голову не приходило, что угроза ее благоденствию может явиться с такой стороны. Приободрившись и думая, что муж просто хандрит, чем объясняется его необщительность и молчаливость, она решила через несколько дней после собрания в ратуше, не спрашивая его совета, разослать приглашения на небольшой званый ужин. Замечая, что знакомые словно чуждаются их, и желая возобновить добрососедские отношения, она не сомневалась в своевременности и разумности этого шага. Когда приглашения будут приняты, она все расскажет мужу, попеняв ему за непростительную для практикующего врача беспечность. Розамонда была очень строга, когда дело касалось обязанностей других людей. Однако все ее приглашения были отклонены, и последний отказ попал в руки Лидгейта.

– Это от Чичли – его каракули. О чем он тебе пишет? – удивленно сказал Лидгейт, вручая жене записку. Розамонде ничего не оставалось, как показать ему ее, и Лидгейт яростно проговорил:

– Как тебе пришло в голову рассылать такие приглашения без моего ведома, Розамонда? Я прошу, я требую, чтобы ты никого не приглашала в дом. Полагаю, ты пригласила и других и они тоже отказались.

Она не ответила.

– Ты меня слышишь? – прогремел Лидгейт.

– Да, разумеется, я слышу тебя, – сказала Розамонда, грациозно повернув в сторону головку на лебединой шее.

Лидгейт неграциозно тряхнул головой и тотчас вышел, чувствуя, что не ручается за себя. У Розамонды не возникло мысли, что для его категоричности имеются особые причины, она просто подумала, что муж становится все более невыносимым. Зная наперед, как мало участия проявляет она к его делам, Лидгейт давно уже ей ничего не рассказывал, и о злополучной тысяче фунтов Розамонде было известно лишь, что она одолжена у ее дяди Булстрода. Сейчас, когда их денежные затруднения остались позади, ей казались совершенно необъяснимыми неприятная угрюмость Лидгейта и явная отчужденность знакомых. Если бы приглашения были приняты, Розамонда заехала бы к родителям, у которых не была уже несколько дней, и пригласила мать и остальных; сейчас она надела шляпку и отправилась туда расспросить, что случилось и почему все, словно сговорившись, избегают их, оставляя ее наедине с нелюдимым, неуживчивым супругом. Она пришла после обеда и застала отца и мать в гостиной. Они печально посмотрели на нее, сказав: «Это ты, душенька!» – и ни слова больше. Никогда она не видела отца таким подавленным. Сев рядом с ним, она спросила:

– Что-то случилось, папа?

Мистер Винси промолчал, а жена его сказала:

– Ах, душенька, неужели ты еще не слыхала? Не сегодня завтра придется узнать.

– Что-нибудь с Тертием? – спросила Розамонда, бледнея: ей вспомнилась его казавшаяся непонятной угрюмость.

– Да, милочка, увы. Только подумать, сколько огорчений приносит тебе этот брак. Сперва долги, а нынче и похуже.

– Постой, Люси, постой, – вмешался мистер Винси. – Розамонда, ты еще ничего не слыхала о дяде Булстроде?

– Нет, папа, – ответила бедняжка, чувствуя, что до сих пор не знала еще настоящей беды, стиснувшей ее сейчас железной хваткой, от которой замерло ее сердечко.

Отец все рассказал ей, добавив в конце:

– Тебе следовало узнать правду, дорогая. Лидгейту, я думаю, придется уехать. Все обстоятельства против него. Сомневаюсь, чтобы он смог оправдаться. Сам я не виню его ни в чем, – закончил мистер Винси, прежде всегда готовый бранить зятя.

Розамонда похолодела. За что ей выпала эта жестокая доля – стать женой человека, о котором ходят позорные слухи? Нас часто более всего страшит не само преступление, а связанный с ним позор. Беда ее была бы много горше, если бы муж и в самом деле совершил нечто преступное, но сделать такой вывод Розамонда смогла бы, только основательно обдумав и взвесив все обстоятельства – занятие, которому она не предавалась никогда. Большего позора, казалось ей, не существует. Как наивна и доверчива была она, когда так радовалась, выйдя замуж за этого человека и породнившись с его семьей! Впрочем, со свойственной ей сдержанностью она лишь сказала родителям, что, если бы Лидгейт ее слушался, он бы уже давно уехал из Мидлмарча.

– Девочка отлично держится, – сказала мать после ее ухода.

– Что ж, слава богу! – отозвался мистер Винси, подавленный гораздо более, чем дочь.

Но Розамонда вернулась домой, пылая праведным гневом. В чем повинен ее муж, как он в действительности поступил? Она не знала. Почему он ничего ей не сказал? Он не счел нужным поговорить с ней об этом предмете – разумеется, и она не станет с ним говорить. У нее мелькнула мысль уйти к родителям, но, подумав, Розамонда ее отмела – унылая перспектива жить в родительском доме, будучи замужем. Розамонда не представляла себе, как она сможет существовать в столь странной ситуации.

В течение последующих двух дней Лидгейт заметил происшедшую с женой перемену и понял, что она все знает. Заговорит она с ним или так и будет до скончания веков молчать, намекая таким образом, что верит в его виновность? Вспомним, Лидгейт находился в том болезненно-угнетенном состоянии духа, в котором мучительно почти любое соприкосновение с людьми. Правда, и у Розамонды имелись причины жаловаться на его недоверчивость и скрытность. Но, глубоко обиженный, он оправдывал себя: нет, не зря он так боялся поделиться с ней своей бедой – ведь сейчас, когда ей все известно, она и не думает заговорить с ним. И все же ему не давало покоя сознание своей вины и все труднее становилось выносить их взаимное молчание. Они были похожи на людей, потерпевших крушение, которые носятся по морю на одном обломке судна, не глядя друг на друга.

«Я глупец, – подумал он, – чего я ждал? Ведь обвенчался я не с помощью, а с заботой». В тот же вечер он сказал:

– Розамонда, до тебя дошли какие-то дурные вести?

– Да, – ответила она, отложив в сторону рукоделие, которым вопреки обыкновению занималась рассеянно и без усердия.

– Что же ты слышала?

– Наверное, все. Мне рассказал папа.

– Меня считают опозоренным?

– Да, – отвечала она еле слышно и снова машинально взялась за шитье.

Оба молчали. Лидгейт подумал: «Если бы она в меня верила, если бы ей было ясно, каков я, что собой представляю, она сразу же сказала бы, что во мне не сомневается».

Но Розамонда продолжала вяло двигать пальчиками. По ее мнению, уж если кто и должен был заговорить, так это Тертий. Ведь ей ничего не известно. К тому же если он совсем не виноват, то почему он не пытается защитить свою репутацию?

Ее молчание еще больше обострило ту обиду, с которой Лидгейт твердил себе, что никто ему не верит, даже Фербратер за него не вступился. Он стал предлагать ей вопрос за вопросом, надеясь втянуть в разговор и рассеять окутавший их холодный туман, но неприязненность Розамонды его обескуражила. Как всегда, она одну себя считала несчастной. Муж в ее глазах был совершенно посторонним человеком, неизменно поступавшим ей наперекор. Он сердито вскочил и, сунув руки в карманы, принялся расхаживать по комнате. В то же время в глубине души его не оставляло сознание, что нужно овладеть собой, рассказать все Розамонде и развеять ее сомнения. Он ведь уже почти усвоил, что должен приспособляться к ней, и поскольку ей не хватает сердечности, обязан быть сочувственным вдвойне. Вскоре он вновь пришел к мысли, что должен объясниться с нею откровенно: когда еще представится такой удобный случай? Если он сумеет ее убедить, что позорящие его слухи – клевета, с которой надлежит бороться, а не бежать ее, и что причиной всему – их постоянная нужда в деньгах, ему, может быть, также удастся внушить ей, как необходимо им обоим жить по возможности скромно, чтобы переждать тяжелые времена и добиться независимости. Он перечислит, что для этого нужно сделать, и она станет его сознательной помощницей, сподвижницей. Попробовать необходимо – иного выхода у него нет.

Он не заметил, долго ли метался по комнате, но Розамонда, находя, что слишком долго, с нетерпением ждала, когда он наконец усядется. Она тоже полагала, что пришел удобный случай внушить Тертию, как ему следует поступить. Каким образом там все произошло, ей неизвестно, но одно несомненно – их положение ужасно.

В конце концов Лидгейт сел – не на стул, где обычно сидел, а на тот, что был поближе к Розамонде, и, прежде чем начать нелегкий разговор, повернулся к ней, глядя пристально и серьезно. К этому времени он совершенно овладел собой и говорить собирался веско, так, словно не предвидел возражений. Он уже даже открыл рот, как вдруг Розамонда, уронив на колени руки, повернулась к нему и сказала:

– Право, Тертий…

– Да?

– Право, тебе наконец пора понять, что нам нельзя оставаться в Мидлмарче. Я больше не могу тут жить. И папа, и все говорят, что тебе следует уехать. С теми невзгодами, которые мне придется переносить, я легче справлюсь в любом другом месте.

Этого удара он не ждал. Вместо решительного объяснения, к которому он с таким трудом себя подготовил, все вернулось на круги своя. Перенести это он был не в состоянии. С изменившимся лицом он быстро встал и вышел.

Возможно, если бы у него хватило сил не отступиться от намерения противопоставить ее духовной скудости свое великодушие, этот вечер закончился бы более благотворно. Если бы он не обратился в бегство, ему, быть может, удалось бы оказать воздействие на воображение и волю Розамонды. Ведь даже взбалмошные и несговорчивые люди не всегда способны противостоять влиянию более значительной личности. Под бурным натиском могучей и пылкой души они могут, слившись с ней, отказаться от прежних воззрений. Но беднягу Лидгейта терзала такая невыносимая мука, что выполнить эту задачу у него не стало сил.

Общность мыслей и единство устремлений казались столь же неосуществимыми, как прежде; и даже больше, ибо после неудачной попытки Лидгейт окончательно разуверился в своих силах. Они жили бок о бок, чужие друг другу. Преодолевая отчаяние, Лидгейт пытался работать, и при каждой его резкости Розамонда все более утверждалась в сознании своей правоты. Разговаривать с Тертием бесполезно, но когда приедет Уилл Ладислав, она непременно ему все расскажет. Всегда скрытная, и она нуждалась в друге, который понял бы, как дурно с ней обходятся.

Глава LXXVI
 
Мир, сострадание, любовь
Все в горе призывают,
И светом сладостным они
Нас в счастье озаряют.
* * *
Ведь мир, сходя к нам, облечен
В людское одеянье,
И человечен лик любви
И сердце состраданья.
 
Уильям Блейк, «Песни невинности»

Несколько дней спустя по приглашению Доротеи Лидгейт отправился в Лоуик-Мэнор. Приглашение не явилось неожиданностью, поскольку ему предшествовало письмо мистера Булстрода, в котором банкир сообщал, что собирается, как и намеревался, покинуть Мидлмарч и должен напомнить Лидгейту их недавний разговор по поводу больницы, о процветании которой по-прежнему радеет. Перед тем как предпринять дальнейшие шаги, он счел своим долгом еще раз обсудить этот предмет с миссис Кейсобон, которая вновь выразила желание посоветоваться с Лидгейтом. «Ваши намерения, возможно, несколько изменились, – писал мистер Булстрод, – но и в этом случае желательно, чтобы вы известили о них миссис Кейсобон».

Доротея ждала его с нетерпением. Хотя из уважения к своим советчикам она не стала, как выражался сэр Джеймс, «вмешиваться в булстродовскую историю», тревога за Лидгейта не покидала ее ни на минуту, и, когда Булстрод вновь напомнил ей о больнице, она почувствовала, что наконец-то ей представился случай сделать то, что она давно уже замышляла. Живя в богатом доме, прогуливаясь под раскидистыми ветвями деревьев, она терзалась, вынужденная сдерживать порывы чуткого, отзывчивого сердца. Она была одержима пылким стремлением помочь ближним делом, и, стоило ей узнать о ком-то, нуждающемся в поддержке, бездеятельность становилась для нее невыносимой, а собственное довольство казалось постылым. На встречу с Лидгейтом она возлагала огромные надежды, не смущаясь тем, что слышала о его сдержанности, не смущаясь также и тем, что она женщина и еще очень молода. Ей представлялось крайне неуместным думать о своем возрасте и поле, когда ее ближний нуждается в участии.

Поджидая Лидгейта в библиотеке, она перебирала в памяти все, что могла о нем припомнить. Их прежние встречи и разговоры были связаны с ее замужеством, с его печалями и опасениями… хотя нет, ей вспомнились два случая, когда, отдаваясь в ее сердце щемящей болью, облик Лидгейта сливался с обликом его жены и кого-то еще. Боль смягчилась, но ее отголоски сделали Доротею прозорливой во всем, касающемся миссис Лидгейт, и позволили ей догадываться о том, что представляет собой семейная жизнь Лидгейтов. Эта мысль ее поразила, глаза ее засверкали, она замерла в напряженном ожидании, хотя перед ее взором был только дерн да распускающиеся почки, ярко зеленевшие на темном фоне хвои.

Когда вошел Лидгейт, ее ужаснула перемена в его лице, для нее особенно заметная, ибо она не видела его целых два месяца. Он не выглядел изнуренным, но постоянная раздражительность и уныние уже отметили его черты печатью, которую они налагают даже на молодые лица. Доротея радушно протянула ему руку, и, когда он встретил ее приязненный взгляд, выражение его лица смягчилось, но, увы… печалью.

– Я давно уже горячо желаю повидать вас, мистер Лидгейт, – заговорила Доротея, когда они сели, – но я откладывала нашу встречу до тех нор, пока мистер Булстрод вновь не обратился ко мне с письмом по поводу больницы. Мне известно, что возможностью учредить эту независимую от старой больницу мы обязаны вам или, во всяком случае, той надежде на благотворные результаты, которую мы питаем, зная, что попечительство над больницей вверено вам. Вы, конечно, не откажетесь изложить мне подробно ваши соображения.

– Вы хотите посоветоваться со мной, прежде чем решитесь оказать больнице щедрую помощь, – сказал Лидгейт. – Если вы предполагаете при этом, что больница останется в моем ведении, я не считаю себя вправе давать вам такой совет. Возможно, я буду вынужден покинуть город.

Он ответил резко: невыносимо было сознавать, как он зависим от капризов Розамонды.

– Но вы сделаете это не потому, что вам не доверяют? – звонким взволнованным голосом спросила Доротея. – Я знаю, какие слухи о вас ходят, и убеждена – это прискорбное заблуждение. Я ни минуты в вас не сомневалась. На подлость вы неспособны. Вы никогда не совершали ничего бесчестного.

У Лидгейта перехватило дыхание. Он впервые за последнее время говорил с человеком, не усомнившимся в его порядочности.

– Благодарю вас, – сказал он и ничего больше не смог добавить. Нечто необычное случилось с ним: прежде он не представлял себе, что несколько слов, произнесенных женщиной, могут для него так много значить.

– Прошу вас, расскажите мне, как все произошло, – отважно продолжала Доротея. – Я уверена, что правда поможет вам восстановить ваше доброе имя.

Лидгейт вскочил и быстро подошел к окну, забыв, где он. Он так часто мысленно взвешивал, сумеет ли все объяснить, не упоминая тех наблюдений своих и мыслей, которые бросили бы тень подозрения – возможно, несправедливого – на Булстрода, и так часто по здравом размышлении решал, что никого не сможет переуверить… и вдруг Доротея побуждает его совершить попытку, признанную им совершенно безнадежной.

– Так расскажите же мне все, – с простодушной горячностью просила Доротея, – и мы вместе подумаем, как быть. Когда есть возможность вступиться за невиновного, бездействовать дурно.

Лидгейт пришел в себя, обернулся и увидел лицо Доротеи, которая смотрела на него с милой и доверчивой серьезностью. В присутствии существа благородного, чьи порывы великодушны, а действия – самоотверженны, мы все видим в ином свете: начинаем оценивать окружающее без суеты, во всей его широте и верим, что и о нас не будут судить однобоко. Все это ощутил сейчас Лидгейт, давно уже пребывавший под впечатлением, будто он тщетно пытается противостоять напору увлекающей его неведомо куда толпы. Он опустился на стул и почувствовал, как в присутствии женщины, не считающей его лицемером, вновь становится самим собой.

– Мне не хотелось бы, – сказал он, – говорить дурно о Булстроде, в трудную минуту одолжившем мне денег, хотя лучше бы мне не пользоваться этой услугой. Он несчастен, гоним, в нем еле теплится жизнь. Но я предпочитаю ничего не опускать в своем рассказе. Так отрадно найти собеседницу, которая заранее мне верит, знать, что рассказ мой не будет выглядеть так, словно я пытаюсь кого-то убедить в своей порядочности. Вы ведь и к Булстроду будете столь же справедливы.

– Доверьтесь мне, – сказала Доротея. – Без вашего позволения я никому не скажу ни слова. Но по крайней мере я смогу утверждать, что после разговора с вами мне стали ясны все обстоятельства и я уверена в вашей полной невиновности. Мистер Фербратер поверит мне, и дядюшка, и сэр Четтем. И не только они, я поеду в Мидлмарч и кое у кого там побываю; эти люди мало меня знают, но они мне поверят. Они поймут, что я добиваюсь только справедливости и у меня нет других побуждений. Я сделаю все, что в моих силах. У меня ведь так мало обязанностей, а эту я считаю наиболее достойной.

Почти невозможно было слышать голос Доротеи, так по-ребячески рисующей свои планы, и не поверить в их осуществимость. Глубокая задушевность, звучавшая в ее интонациях, свидетельствовала о решимости защитить его от предубежденных обвинителей. Лидгейт не стал смущать себя мыслью, что она сумасбродка; впервые в жизни он позволил себе, забыв о свойственной ему самолюбивой сдержанности, полностью довериться сочувствию. Он все ей рассказал, начиная с той поры, когда под давлением денежных затруднений был впервые вынужден обратиться с просьбой к Булстроду; постепенно разговорившись, стал входить в подробности: объяснил, что его метод лечения противоречит принятой практике, объяснил и почему он в этой практике усомнился, как мыслит себе врачебный долг, и поделился своей тревогой, не сделала ли его излишне доверчивым оказанная ему Булстродом услуга, хотя он ни в чем не нарушил общепризнанных обязанностей врача.

– Уже потом я узнал, – добавил он, – что Хоули посылал кого-то в Стоун-Корт расспросить экономку, и она сказала, что дала больному весь опиум из оставленного мною пузырька и большое количество коньяку. Но это не противоречит предписаниям даже первоклассных врачей. Подозрения на мой счет коренятся не здесь: они возникли, ибо известно, что я взял деньги и что у Булстрода были веские причины желать смерти этого человека. Поэтому предполагается, будто деньги он мне дал, чтобы подкупить меня и принудить уморить больного… как плату за молчание по меньшей мере. Доказательств нет, есть только подозрения, но опровергнуть их всего трудней, поскольку людям хочется так думать, и переубедить их невозможно. Я не знаю, почему не были исполнены мои распоряжения. Вполне вероятно, что Булстрод ничего преступного не замышлял, возможно даже, он сам и не нарушил моих указаний, просто не упомянул о недосмотре экономки. Но молве до этого нет дела. Человек в подобных случаях заранее заклеймен – предполагается, будто он совершил преступление, так как имел причину его совершить. А заодно с Булстродом заклеймен и я, коль скоро взял у него деньги. Я оказался рядом – грязь замарала и меня. Дело сделано, поправить ничего нельзя.

– Как это жестоко! – сказала Доротея. – Я понимаю, вам трудно защитить себя. И надо же случиться, чтобы именно вы, предназначивший себя для высших целей, искавший в жизни новых путей, оказались в таком положении… Нет, я с этим не смогу примириться. Вы действительно не такой, как все. Я помню, что вы сказали, когда впервые говорили со мной о больнице. Мне так понятно ваше горе – ведь невыносимо тяжко поставить перед собой великую цель, вложить в нее всю душу и потерпеть неудачу.

– Да, – сказал Лидгейт, ощутив, что, кроме Доротеи, ни в ком не встретит столь глубокого сочувствия. – Да, у меня были честолюбивые мечты. Я не предназначал себя для заурядного, я думал: я сильнее, я искуснее других. Но самые непреодолимые препятствия – это те, которых, кроме нас самих, никто не видит.

– Ну а что, если… – сказала Доротея. – Ну а что, если в больнице все останется так, как задумано, и вы будете по-прежнему там работать, пользуясь дружбой и поддержкой пока лишь немногих людей? Ваши недоброжелатели со временем угомонятся, и люди признают, что были несправедливы к вам, когда убедятся в чистоте ваших целей. Вы еще, быть может, завоюете славу, как Луи и Лаэннек[59]59
  Луи и Лаэннек. – См. примеч. к стр. 174 и 299 (том 1).


[Закрыть]
, о которых вы как-то упоминали, и мы все будем гордиться вами, – с улыбкой заключила она.

– Все это было бы возможно, если бы я по-прежнему в себя верил, – мрачно ответил Лидгейт. – Ничто меня так не бесит, как сознание полной беспомощности перед злословием, полной зависимости от него. Поэтому я никоим образом не могу просить вас выделить большую сумму денег на проекты, исполнение которых зависит от меня.

– Нет, я рада буду это сделать, – возразила Доротея. – Вот глядите. Я ума не приложу, что делать с деньгами: мне самой так много не надо, а на мой излюбленный проект их, говорят, не хватит. Просто не знаю, как мне быть. Я получаю в год семьсот фунтов своих, тысячу девятьсот фунтов – оставленных мне мистером Кейсобоном, да еще в банке лежат три или четыре тысячи наличными. Я собиралась взять большую сумму в долг, с тем чтобы постепенно выплатить его из своего дохода, который мне не нужен, а на эти деньги купить землю и основать деревню, которая станет школой разумного труда, но сэр Джеймс и дядя меня убедили, что риск слишком велик. Так что вы сами видите, как меня должна обрадовать возможность употребить мой доход на полезное начинание, которое облегчит людям жизнь. Мне так неловко получать эти ненужные мне деньги.

Сумрачное лицо Лидгейта осветила улыбка. Ребяческая горячность Доротеи, соединявшаяся с тонким пониманием возвышенного, придавала ей неизъяснимое очарование. (О низменном, играющем видную роль в этом мире, бедная миссис Кейсобон имела весьма смутное понятие, и пылкая фантазия была мало подходящим средством, чтобы его прояснить.) Впрочем, Доротея приняла улыбку как знак одобрения ее планов.

– Я думаю, вы видите теперь, что проявили чрезмерную щепетильность, – убежденно проговорила она. – Больница сама по себе доброе дело; возвратить вам душевное равновесие – будет вторым.

Улыбка Лидгейта угасла.

– Вы и великодушны и богаты, – сказал он. – И в ваших силах осуществить и то и то, если это осуществимо. Но…

Он замялся, рассеянно глядя в окно. Доротея молча ждала продолжения. Но вот он повернулся к ней и выпалил:

– Стоит ли умалчивать? Вы знаете, какие оковы налагает брак. Вы все поймете.

Сердце Доротеи забилось чаще. Так это горе ведомо и ему?

Однако она не решилась что-нибудь сказать, и он продолжил:

– Я теперь ничего не могу предпринять, ни единого шага, не думая о благополучии моей жены. То, что я предпочел бы делать, будь я одинок, стало для меня невозможным. Я не могу видеть ее несчастной. Она вышла за меня замуж, не зная, что ее ждет, и, может быть, совершила ошибку.

– Я знаю, знаю, вы не смогли бы причинить ей боль, если бы вас не вынудили обстоятельства, – сказала Доротея, в памяти которой ожила ее собственная супружеская жизнь.

– А она решительно не желает здесь оставаться. Ей хочется уехать. Ей надоели наши неурядицы, а с ними опротивел и Мидлмарч, – вновь перебил ее Лидгейт, боясь, что Доротея скажет слишком много.

– Но когда она поймет, сколько добра вы сможете сделать, если останетесь… – возразила Доротея и взглянула на Лидгейта, удивляясь, как мог он забыть все, что они только что обсуждали. Он ответил не сразу.

– Она не поймет, – отозвался он угрюмо, предположив поначалу, что его слова не нуждаются в пояснении. – Да и у меня самого уже нет больше сил барахтаться в этой трясине. – Он немного помолчал и вдруг, поддавшись желанию показать Доротее, как нелегка его жизнь, сказал: – Дело в том, что моя жена довольно смутно представляет себе все случившееся. У нас не было возможности о нем поговорить. Не могу сказать с уверенностью, как рисуется ей дело: может быть, она опасается, не совершил ли я и впрямь какой-то подлости. Виновен в этом я – мне следовало быть с ней более откровенным. Но я мучительно страдал.

– Можно мне навестить ее? – с жаром спросила Доротея. – Она не отвергнет мое сочувствие? Я скажу ей, что никто не вправе осудить вас, и вы ответственны лишь перед собой. Я скажу, что только низкие люди способны вас подозревать. Я волью бодрость в ее душу. Вы у нее спросите, можно ли мне к ней приехать? Мы с ней уже однажды виделись.

– Разумеется, можно, – обрадованно отозвался Лидгейт. – Она будет польщена, я думаю, ее ободрит доказательство, что хотя бы вы сохранили ко мне некоторое уважение. Я не буду предупреждать ее о вашем приезде, не то она решит, будто вы исполняете мою просьбу. Я отлично понимаю, что должен был все рассказать ей сам, не передоверяя никому, но…

Он умолк, и на мгновение наступила тишина. Доротея не стала говорить о том, как хорошо ей известны невидимые преграды, препятствующие объяснению жены и мужа. Тут и сочувствие могло нанести рану. Поэтому, возвратившись в более безопасные сферы, она оживленно произнесла:

– А когда миссис Лидгейт узнает, что у вас есть друзья, которые в вас верят и не отступаются от вас, она, быть может, захочет, чтобы вы не уезжали и не отказывались от давних надежд, а продолжали заниматься делом, которое себе выбрали. И тогда вы, возможно, поймете, что нужно согласиться на мое предложение и продолжить работу в больнице. Как же может быть иначе, ведь вы по-прежнему считаете, что только там ваши знания принесут наибольшую пользу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю