355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Рональд Руэл Толкин » Чудовища и критики и другие статьи » Текст книги (страница 17)
Чудовища и критики и другие статьи
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:47

Текст книги "Чудовища и критики и другие статьи"


Автор книги: Джон Рональд Руэл Толкин


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)

Однако эти наши предпочтения не формируются выученными позднее языками, хотя и могут видоизменяться под их влиянием: опыт всегда сказывается на восприятии искусства и на занятии искусством как таковым. С колыбели я усвоил английский (и капельку африкаанс). Вторых языков у меня было сразу два: французский и латынь. Латынь, если постараться выразить теперь столь живо отложившиеся в памяти чувства, для которых тогда не было слов, казалась настолько нормальной, что понятия удовольствия или неудовольствия были в равной степени неприменимыми. Французский[171]171
  Я имею в виду современный французский. И говорю я главным образом о формах слов и об их отношении к значению, особенно в том, что касается базовой лексики. Монстры вроде incomprehensible в любом языке вряд ли являются произведениями искусства, и уж тем более в английском.


[Закрыть]
доставил мне это удовольствие менее всех тех языков, с которыми я знаком в достаточной мере, чтобы выносить суждения подобного рода. Греческий с его внешним лоском и текучестью, что лишь подчеркивалась жесткостью, меня завораживал, даже когда я встречался с ним впервые, всего–навсего в греческих именах, известных из истории или мифологии, и я попытался изобрести язык, который бы воплощал специфическую «греческость» греческого (насколько она ощущалась сквозь форму столь искаженную); но привлекательность этого языка отчасти была обусловлена его древностью и отчужденной отдаленностью (от меня): никакой чувствительной, «родной» струны он не задевал. Случайно мне подвернулся испанский и невероятно мне понравился. Он доставил мне огромное удовольствие и доставляет до сих пор: большее, чем какой–либо другой романский язык. Однако здесь, я думаю, не обошлось без примеси начатков «филологии»: то, что, несмотря на все изменения, испанский в столь значительной степени сохранил «стиль» и ощущение латыни, явилось, безусловно, немаловажной составляющей удовольствия – составляющей не чисто эстетической, но и исторической.

Только готский взял меня штурмом, пронзил меня в самое сердце. Это был первый древнегерманский язык, с которым я столкнулся. С тех пор я часто жалел об утрате готской литературы – но не тогда, нет. Размышления над словарем в «Хрестоматии по готскому языку» было достаточно: оно доставляло по меньшей мере такое же наслаждение, как и прочтение Гомера в переводе Чапмена [64]. Однако я не написал об этом сонета. Я попытался изобретать готские слова.

В этом специфическом смысле я с тех пор изучал (лучше было бы сказать «пробовал на вкус») разные языки. Если не считать еще одного, наиболее ошеломляющее удовольствие я получил от финского, и так с тех пор толком и не оправился.

Однако все это время я ощущал другой зов – в конце концов победивший, хоть ему долгое время и препятствовало тривиальное отсутствие благоприятных возможностей. Зов доносился с запада: я его слышал. Он настигал меня при взгляде на вагоны с углем, затем приблизился, замелькал в названиях станций, в проблесках странных написаний и намеках на язык древний и в то же время живой; даже в надписи adeiladwyd 1887, вкривь и вкось выбитой на каменной плите, он достигал моего лингвистического сердца. «Поздний нововаллийский» (для кого–то попросту плохой валлийский).Не более чем «Построено в 1887 г.», хотя эта надпись и отмечала конец пути от мазаной хижины в деревне стародавних времен до величавого храма под сенью темных холмов. Тогда, впрочем, я этого не знал. Проще было найти книги, обучающие любому языку далекой Африки или Индии, чем тому наречию, что все еще сохранялось в западных горах и на берегах, обращенных к Ивердону [Iwerddon– Ирландия – валл.]. Во всяком случае, проще – английскому школьнику, которого учили языкам, обещавшим (что бы там Джозеф Райт ни думал о кельтских) бóльшую выгоду.

Зато в Оксфорде все было иначе. Там можно найти книги, причем не только те, что рекомендует преподаватель. Мой колледж (как я знаю) и тень Уолтера Скита (как я могу предположить) испытали глубокий шок, когда единственную выигранную мною когда–либо премию (соперник у меня был всего один), Премию Скита за успехи в изучении английского в Эксетер Колледже, я потратил на валлийский.

Несмотря на насущную необходимость расширять свои скромные познания в латыни и греческом, я изучал древние германские языки; когда же мне великодушно позволили использовать для этой варварской цели деньги, предназначенные для постижения классической филологии, я обратился наконец к средневековому валлийскому. Нет смысла пытаться проиллюстрировать на примерах удовольствие, которое я обрел. Ибо пресловутое удовольствие, конечно же, связано не только с отдельным словом, не с отдельной парой «звучание–значение» самой по себе, но и с тем, как это слово укладывается в общий стиль. Даже отдельные ноты в большом произведении могут доставить наслаждение на своем месте, но ощущение это нельзя проиллюстрировать (даже для тех, кто эту музыку уже слышал), повторив ноты вотдельности. Язык, безусловно, отличается от симфонии тем, что весь, целиком его никто никогда не слышал, или по крайней мере не слышал весь в один прием: он воспринимается в отрывках и примерах. Однако для тех, кто хоть сколько–то знает валлийский, любой набор слов покажется произвольным и абсурдным, а тем, кто не знает, его было бы недостаточно в рамках одной–единственной лекции, а в напечатанном виде в нем вообще нужды нет.

А скажу я, пожалуй, вот что: ведь я не анализом валлийского занимаюсь, и не самоанализом, я лишь пытаюсь донести ощущение удовольствия и удовлетворения (как будто от исполненного желания) – в валлийском менярадуют самые обычные слова, обозначающие самые обычные вещи. Слово «небеса» – nef — может быть, ничем не лучше, чем heaven, но обыкновенное слово «небо» – wybren – лучше, чем sky. Можно ли ожидать от человека большего? Ибо даже отрывок текста на хорошем валлийском, пусть и прочитанный валлийцем, для этой цели бесполезен. Те, кто понимает вал лийца, наверняка уже получили это удовольствие, или же оно им навеки недоступно. Те, кто не понимает, получить удовольствие пока что неспособны. Перевод здесь не поможет. Ведь это удовольствие ощущается наиболее остро в тот момент, когда устанавливается связь: в тот момент, когда человек воспринимает (или придумывает) какое–то слово, обладающее, как ему кажется, определенным стилем, и приписывает ему некое значение, о существовании которого он знает не из этого слова, а откуда–то еще. Я мог бы только проговорить, или еще лучше написать, проговорить и перевести длинный список слов: adar, alarch, eryr; tân, dwfr, awel, gwynt, niwl, glaw; haul, lloer, sêr; arglwydd, gwas, morwyn, dyn; cadarn, gwan, caled, meddal, garw, llyfn, llym, swrth; glas, melyn, brith[172]172
  Каждое из них, конечно, вместе со «смыслом».


[Закрыть]
[65] и так далее, и всеравно не сумел бы передать это удовольствие. Но даже более длинные и книжные слова обычно выдержаны в том же стиле, пусть и несколько разжиженном. В валлийском, как правило, нет столь часто встречающегося в английском расхождения между словами такого типа и словами, живущими полной жизнью, плотью и кровью всего языка. Annealladwy, dideimladrwydd, amhechadurus, atgyfodiad[66] куда больше принадлежат валлийскому языку – не только в том, что они легко раскладываются на составные части, но и с точки зрения «стиля», – чем английские слова с тем же значением: incomprehensible, insensibility, impeccable, resurrection — принадлежат английскому.

Если бы меня все–таки попросили привести пример конкретной черты этого стиля – не просто наблюдаемой черты, но такой, которая бы доставляла мне удовольствие, – я бы сказал о предпочтении, оказываемом носовым согласным, особенно излюбленному n, и о частотности слов, построенных на контрасте мягкого, не очень звучного w и звонких спирантов f и dd с носовыми: nant, meddiant, afon, llawenydd, cenfigen, gwanwyn, gwenyn, crafanc [67] – вот несколько выбранных наугад примеров. Очень характерное слово: gogoniant ‘слава’:

 
Gogoniant i’r Tad ac i’r Mab ac i’r Ysbryd Glân,
megis yr oedd yn y dechrau, y mae’r awr hon, ac y
bydd yn wastad, yn oes oesoedd. Amen. [68]
 

Как я уже сказал, эти вкусы и предпочтения, открываемые в нас при контакте с языками, не выученными в детстве, – O felix peccatum Babel! [69] – безусловно, обладают немалой значимостью: это отражение нашей личности в терминах языка. А поскольку личность определяется в большой степени историей, значит, предпочтения – тоже. Таким образом, получаемое мною удовольствие от валлийского, пусть и обладающее некоей индивидуальной окраской, не должно выделять меня среди всех прочих англичан. Оно и не выделяет. Оно присуще не одному из них. Мне кажется, оно дремлет в душах очень многих из тех, кто ныне живет в Lloegr [Англии – валл.] и говорит на Saesneg [английском языке – валл.]. Оно может дать о себе знать в неловких шуточках о валлийском правописании и названиях валлийских деревень; оно может пробудиться всего–то навсего при встрече с именами персонажей артуровских романов, где слышится отдаленное эхо их изначальной кельтской принадлежности; однако при благоприятных условиях оно может проявиться очень отчетливо[173]173
  Да будет мне позволено еще раз сослаться на свой труд, «Властелин Колец» – имена персонажей и названия мест в книге в основном придумывались в соответствии с моделями, намеренно воспроизводящими валлийские (и получились весьма похожими, но не вполне совпадающими). Этот элемент повествования, возможно, доставил большее удовольствие большему количество читателей, чем что бы то ни было еще.


[Закрыть]
.

Современный валлийский, конечно, не вполне удовлетворяет предпочтения таких людей. Моих он не удовлетворяет. Однако он, наверное, остается ближе к ним, нежели любой другой живой язык. Для многих из нас это первый звонок, или скорее даже аккорд на арфовых струнах языка, запрятанных глубоко в нашей природе. Другими словами, мы в душе – для собственного удовольствия, а не ради имперской политики – все еще британцы. Это наш родной язык, к которому мы испытываем неосознанное влечение, – идя к нему, мы идем домой.

Что ж, в надежде умиротворить такими словами тень Чарльза Джеймса О’Доннелла, я заканчиваю, эхом вторя заключительным строкам предисловия Солсбери[174]174
  Dyscwch nes oesswch Saesnec / Doeth yw e dysc da iaith dec [Учите английский всю жизнь / Изучать его мудро, то прекрасный, отличный язык].


[Закрыть]
:

 
Dysgwn y llon Frythoneg!
Doeth yw ei dysg, da iaith deg. [70]
 

Тайный порок

Некоторые из вас, возможно, знают, что около года назад в Оксфорде проходил конгресс эсперантистов. Я сам отношусь к сторонникам «“искусственного” языка». Вернее, мне кажется, что он априори необходим для объединения Европы, пока ее не поглотила не–Европа. Есть на то и другие причины. Я верю в возможность существования искусственного языка, потому что мировая история, насколько она мне известна, представляет собой расширение человеческого контроля (или влияния) в сферах контролю неподвластных, и верю в постепенное распространение более или менее упорядоченных языков. Эсперанто мне особенно нравится, и не в последнюю очередь потому, что он, в конечном счете, – детище одного–единственного человека, не филолога, а потому является «человеческим языком, не пострадавшим от избыточного количества поваров» [1]. Это лучшее определение идеального искусственного языка (в узком смысле), на которое я способен[175]175
  В черновике первого абзаца этого эссе (вероятно, перерабатывая его), отец написал, что он «уже не так уверен, что [искусственный язык] – это благо», и добавил: «Теперь я думаю, что мы скорее всего получим нечеловеческий язык, а поваров вовсе не останется – их место займут специалисты по питанию и дегидрирующие средства».


[Закрыть]
.

Пропаганда эсперанто наверняка учитывает все вышесказанное. Я с ней не знаком. Но это неважно, потому что меня занимает совсем другая разновидность искусственного языка. Как видите, я начинаю издалека и осторожно. Это уже вошло в привычку, и вам придется с этим примириться. Моя сегодняшняя тема вообще требует осторожного отношения. Я собираюсь публично признаться в тайном пороке – ни больше ни меньше. Начни я прямо с этой темы, неприкрыто и откровенно, я мог бы назвать свое эссе апологией Нового Искусства или Новой Игры. Но случайные, с трудом вырванные признания заставляют меня подозревать, что порок этот распространенный, хоть и тайный, а искусство (или игру) нельзя назвать новой, хотя множество людей открыли ее независимо друг от друга.

Но те, кто склонен к этому пороку, так стыдятся его, что очень редко показывают свои произведения друг другу, так что непризнанными остаются и гении игры, и великолепные «примитивисты». В те времена, когда это «искусство» добьется признания, их забытые работы обнаружат в ящиках столов и, возможно, за баснословные суммы продадут американским музеям – хотя, конечно, продавать не будут ни сами авторы, ни даже их наследники и правопреемники. Не думаю, что признание станет «общим» – это искусство слишком трудоемко и кропотливо: за всю жизнь его адепт вряд ли сможет создать более одного шедевра и, самое большее, нескольких гениальных очерков и набросков.

Я никогда не забуду, как случайно выдал себя один низенький человечек (он был еще меньше меня ростом), чье имя я забыл. Случилось это в невыносимо тоскливый момент, в грязной и мокрой палатке, полной пропахших тухлым бараньим жиром складных столов и мокрых, по большей части унылых, личностей. Мы слушали чью–то лекцию о картографии или окопной гигиене или искусстве проткнуть другого человека, не заботясь (вопреки Киплингу) о том, кому Господь пришлет счет. Вернее, мы старались не слушать, но от гвардейского голоса и гвардейского языка [2] никуда не денешься. И тут человек, сидевший рядом со мной, вдруг мечтательно обронил: «Да, винительный падеж у меня будет выражен приставкой!»

Очень примечательное высказывание! Приведя его, я, конечно, выпустил кота из мешка или по крайней мере приоткрыл его усы. Но отвлечемся на минуту. Задумайтесь над этими великолепными словами: «Винительный падеж у меня будет выражен…» Блестяще! Не «винительный падеж выражается», не еще более неуклюжее «винительный падеж обычно выражается», не мрачное «вы должны выучить, чем он выражается». Какое замечательное обдумывание вариантов, какое смелое и нестандартное принятие окончательного решения в пользу приставки – такое индивидуальное, такое привлекательное: судьбоносное добавление некоего элемента в общий замысел, до сих пор не удававшийся его творцу. Никаких низменных «практических» соображений, никакой оглядки на то, что будет проще для «современного» или «массового» сознания – дело чистого вкуса, собственного удовольствия, индивидуальное чувство композиции.

Произнося эти слова, человечек улыбался счастливой улыбкой поэта или художника, который внезапно нашел, как завершить не удававшийся раньше отрывок. Но вытащить его из раковины оказалось невозможно. Мне так и не довелось ничего больше узнать о его тайной грамматике, а военные перипетии вскоре раскидали нас, и более я его не встречал (до сих пор, по крайней мере). Но я понял, что этот странный субъект, который потом всегда немного стеснялся, что ненароком себя выдал, в скуке и убожестве «походной подготовки» утешался и развлекался придумыванием языка, своей собственной системы и симфонии, которую никому другому не дано было изучить или услышать. Я так и не узнал, сочинял ли он его в уме (на что способны только великие мастера) или записывал. Кстати, одна из привлекательных черт такого хобби состоит в том, что оно почти не нуждается в инструментах! Не знаю, далеко ли он продвинулся в своих трудах. Быть может, его разнесло на кусочки как раз тогда, когда он придумал какой–нибудь замечательный способ выражения сослагательного наклонения. Войны не слишком милостивы к хрупким развлечениям.

Смею утверждать, что он не был одинок, хотя прямых доказательств у меня нет. Это неизбежно, поскольку большинство людей, многие из которых более или менее способны к творчеству, а не просто к «потреблению», получают образование, изучая языки. Мало кто из филологов полностью лишен созидательного инстинкта – но твердо они знают только одно: строить надо из готовых кирпичей. Должно быть, у таких людей есть целая тайная иерархия. Какое место в ней занимал мой человечек, я не знаю. Думаю, что высокое. Я могу только догадываться о том, как сильно отличаются друг от друга достижения этих тайных мастеров, – и подозреваю, что существует полный спектр: от грубых каракуль деревенского школьника до высот палеолитического или бушменского искусства (а, возможно, и выше). Но достичь совершенства наверняка мешает одиночество, отсутствие общения, открытого соперничества, изучения чужой техники и подражания ей.

Ранние стадии я видел мельком. Когда–то я знал двоих людей (наличие двоих в данном случае – редкость), которые придумали зверинский язык, почти полностью состоящий из английских названий животных, птиц и рыб; они свободно болтали на нем к вящему изумлению окружающих [3]. Я так и не обучился ему как следует и не стал настоящим носителем зверинского, но в памяти у меня сохранилось, что собака соловей дятел сóрок значило «ты осел» [4]. В некотором отношении язык был удивительно примитивный. В нем (что тоже встречается редко) полностью отсутствовало фонематическое придумывание, которое, хоть и в зачаточном виде, обычно присутствует в любых такого рода построениях. В системе числительных «осел» обозначало число 40, и поэтому слово «сорок» получило противоположное значение.

Лучше сразу оговориться: не ошибитесь насчет моего кота, который понемножку начинает выбираться из мешка! Я не собираюсь описывать забавный феномен, называемый иногда «языками детской» – те люди, о которых я говорил выше, были, конечно, маленькими детьми и позже перешли к более сложным формам творчества. Некоторые такие языки столь же индивидуальны и своеобразны, как и тот, что я описал. А другие таинственным образом получают широкое распространение и безо всякого вмешательства со стороны взрослых кочуют из детской в детскую и из школы в школу, а иногда даже из страны в страну, причем неофиты обычно уверены, что владеют одним им известной тайной. Например, «язык» с добавлением слогов. Я до сих пор помню, как удивился, когда ценой упорного труда довольно бегло овладел одним из этих языков и вдруг с ужасом услышал, как на нем разговаривают два совершенно незнакомых мальчика. Предмет этот очень интересен. Он связан со сленгом, арго, жаргоном и подобного рода порождениями, а также с играми и много с чем другим. Он пересекается и с моей темой, но сейчас я не буду на нем останавливаться. Меня интересует чисто лингвистический аспект, который иногда присутствует даже в детских выдумках. Критерий, отделяющий разновидности, на которых я остановлюсь, от тех, которые я опущу, заключается в следующем. Жаргоны совершенно не интересуются отношениями звучания и значения: в них нет ничего художественного – разве что художественный эффект возникает случайно, как и в настоящих языках: если, конечно, его вообще можно достичь непреднамеренно. Они куда более «практичны», чем даже настоящие языки, или по крайней мере претендуют на эту практичность. Они нужны либо для того, чтобы ограничить возможность понимания строго определенным и подконтрольным кругом, либо чтобы получать удовольствие от ограниченности этого круга. Они служат тайному и гонимому обществу или тем, кто, повинуясь странному инстинкту, притворяется членом такого общества. Средства достижения цели примитивны, хоть и «практичны». За эти орудия обычно хватаются без разбору люди молодые или неотесанные, которые берутся за сложное дело безо всякой подготовки, а часто и безо всяких к нему способностей или интереса.

В связи со всем вышесказанным я не стал бы приводить в качестве примера детей, придумавших зверинский, если бы не обнаружил, что секретность в их цели не входила. Их язык мог выучить любой желающий. Он не был придуман, чтобы запутать или одурачить взрослых. Тут–то и появляется нечто новое. Значит, детям нравилось еще что–то, кроме тайного общества или процесса инициации. Что же? Мне кажется, что им нравилось пользоваться своими языковыми способностями, которые у детей развиты и дополнительно усиливаются изучением новых языков исключительно для удовольствия и развлечения. Есть в этой мысли нечто привлекательное: она наводит на разные размышления, и хотя я всего лишь коснусь их мельком, я надеюсь подтолкнуть к ним и мою аудиторию.

Способность рисовать значки на бумаге присуща всем детям (в раннем возрасте) в достаточной степени, чтобы овладеть по крайней мере одной системой письма в сугубо практических целях. У части детей эта способность развита больше и может привести к овладению мастерством иллюстрации и каллиграфии удовольствия ради, что, правда, во многом сродни рисованию.

Языковая способность – способность производить так называемые членораздельные звуки – присуща всем детям (обучение всегда начинается в раннем возрасте) в достаточной степени, чтобы овладеть по крайней мере одним языком в более или менее практических целях. У части детей эта способность развита больше; они могут стать не только полиглотами, но и поэтами, лингвистическими гурманами, наслаждающимися изучением языков и их использованием. Языковая способность связана с более высоким искусством, о котором я веду речь и которому пора уже дать определение. Искусство, для которого жизнь слишком коротка: создание воображаемых языков (подробно проработанных или схематично набросанных) ради развлечения, ради удовольствия от творения и даже от возможной критики. Хотя я много распространялся о скрытности адептов этого искусства, скрытность эта не важна сама по себе и является лишь случайным следствием обстоятельств. Да, творцы – индивидуалисты, они стремятся к собственному удовлетворению и самовыражению, но как любым художникам, им необходима аудитория. Возможно, что они, как и любые филологи (включая собравшихся здесь), понимают, что широкого рынка их товарам не найти, равно как и широкого признания. Но они вряд ли стали бы возражать против камерного, профессионального и беспристрастного разбора.

Но я прервал нить собственных рассуждений, перескочив сразу к ее логическому завершению. Предполагалось, что она приведет от низших стадий к вершинам. Мне довелось повидать кое–что получше зверинского языка. Чем дальше мы продвигаемся, тем больше усложняется задача: у «языка» много аспектов, которые можно развивать. Я уверен, что я встречал далеко не все.

Хорошим примером более высокой ступени является один из создателей зверинского; второй (что характерно, не главный вдохновитель) бросил это занятие и увлекся рисованием и дизайном [5]. Первый же разработал язык под названием невбош, или «Новая чепуха». Следуя традициям игровых языков, он все еще претендовал на роль средства некоего ограниченного общения – различия между жаргоном и искусством на ранних стадиях еще размыты. Тут появился я. Я входил в группу носителей невбоша.

Хотя я так и не сознался в этом, я закоренел в тайном пороке еще больше, чем создатель невбоша, хотя был не старше его годами. (Тайным порок был лишь потому, что я не смел надеяться на его обсуждение или критику). И хотя я помогал с лексикой и слегка изменил орфографию невбоша, он и до того был вполне пригоден к употреблению и задумывался как таковой. На нем стало трудно болтать с такой же легкостью, как на зверинском – ведь игры не могут занимать все время, когда тебе навязывают еще латынь, математику и прочее. Но он вполне годился для переписки и даже для сочинения песенок. Думаю, что и сейчас, хотя невбош уже свыше двадцати лет[176]176
  В рукописи изначально стояло «свыше 20 лет». Впоследствии эта дата была исправлена карандашом на «почти 40 лет». См. Предисловие.


[Закрыть]
как мертвый язык, я мог бы составить более обширный словарь невбоша, чем словарь крымского готского, записанный Бусбеком[177]177
  Фламандец Бусбек записал некоторые слова из языка крымских готов: восточногерманского языка, на котором еще говорили в Крыму в XVI веке.


[Закрыть]
. Но из связных отрывков я помню только один, и довольно дурацкий:

 
Dar fys ma vel gom co palt ‘hoc
Pys go iskili far maino woc?
     Pro si go fys do roc de
     Do cat ym maino bocte
De volt fac soc ma taimful gyróc!’ [6]
 

Этот словарь, если бы я все–таки сделал глупость и записал его, и эти отрывки, перевести которые может только единственный ныне здравствующий носитель, – не то чтобы очень, но все же примитивны. Я их специально не усложнял. Но они уже весьма познавательны. Невбош еще недостаточно развит, чтобы заинтересовать ученое сообщество, на возникновение которого я питаю надежды. Заинтересовать он способен главным образом исследователей и филологов, и потому мне в данном случае важен лишь отчасти. Но я коснусь его, поскольку, как мне представляется, он не вполне чужд целям данного абсурдного доклада.

С помощью невбоша можно сделать следующее: показать, что получается, когда мы пытаемся придумать «новые слова» (сочетания звуков) для того, чтобы передать ими знакомые понятия. Изменится ли при этом само понятие, мы сейчас рассматривать не будем – это во всяком случае не важно в отношении невбоша, который полностью подчинен существующим правилам естественного языка. Это «творчество», должно быть, никогда не прекращается – к вящему неудобству «этимологии», которая предполагает – или предполагала – наличие в том или ином виде в глубоком прошлом момента творения. Такой особенный случай, как невбош, а также ему подобные (при желании таких отыщется немало, если знать, где искать) могли бы помочь понять эту интереснейшую проблему, которая на самом деле входит в область специальной этимологии и семантики. В традиционных языках творчество обычно далеко не продвигается, либо подчиняясь давлению традиции, либо смешиваясь с другими языковыми процессами. В основном оно выражается в приведении существующих сочетаний звуков в «соответствие» со значением (данное «соответствие» весьма сомнительно, но оставим это), или даже в приведении значения в «соответствие» со звучанием. В обоих случаях происходит создание «новых слов». Ведь слово – это сочетание звуков, относительно закрепленное во времени, плюс ассоциирующееся с ним понятие, относительно определенное и зафиксированное как само по себе, так и в отношении со звуковым символом. Оно строится, а не создается. В исторических языках, традиционных или искусственных, простого придумывания из ничего не бывает.

Невбош, конечно, не смог оторваться от «английского» или родного традиционного языка. Он сохранил его понятия, их ассоциации с определенными звуками, даже их исторические и случайные совпадения, их области и границы. Do – это английский предлог «to» и приставка при инфинитиве. Pro – значит «для» [for], «четыре» [four] и союз «ибо» [for]. И так далее. Так что этот аспект интереса не представляет. Интересна только фонематическая сторона. Почему вместо традиционных сочетаний звуков (и их смысловых ассоциаций) в качестве полных эквивалентов используются нетрадиционные?

Очевидно, что «фонетический вкус» – художественное фонетическое самовыражение – еще не играет важной роли из–за влияния родного языка, благодаря которому невбош остается практически на уровне «кода». Данное влияние постоянно проявляется в том, что на первый взгляд кажется бессистемными и беспорядочными изменениями. Но и это по–своему занятно: создатели невбоша почти или совсем не знали фонетики, но тем не менее они неосознанно признают существование некоторых элементарных фонетических отношений. Так, изменения в основном ограничены определенными рядами согласных, например, зубных: d, t, þ, ð и т. д. Dar/there; do/ to; cat/get; volt/would. Там, где этот принцип нарушается (ym/in), создатели отдают должное тому факту, что, хотя m и n отличаются друг от друга местом образования, присущие обоим свойства назальности и сонорности оказываются весомее, чем более механическое различие. Этот факт отражается и в чередовании m и n в настоящих языках (например, в греческом), и в том, что ассонансы на m и n не режут мой слух в поэзии.

К сожалению, на приведенный выше пример повлияли также изучаемые языки – а поскольку все языки изучаются, лучше сказать «школьные языки». Это влияние делает невбош отчасти менее интересным, но добавляет нам пищи для размышления. Прихотливое слияние родного с выученным по крайней мере любопытно. Иностранное влияние, как и влияние родного языка, проявляется в некоторых бессистемных фонетических изменениях. Так, roc/‘rogo’ (спрашивать); go/‘ego’ (я); vel/‘vieil, vieux’ (старый); gom/‘homo’ (человек) – влияния древних германских языков здесь нет[178]178
  Имеется в виду древнегерманское слово, которое в древнеанглийском выглядело как guma, ‘человек’.


[Закрыть]
; pys/can [мочь] – из французского; si/if [если] – чистый плагиат; pal/‘parler’ (говорить); taim/‘timeo’ (бояться) и т. д. Смешение присутствует в следующих примерах: volt/‘volo, vouloir’ + ‘will, would’ [хотеть]; fys/‘fui’ + ‘was’ (был, были); co/‘qui’ + ‘who’ [кто]; far/‘fero’ + ‘bear’ [нести]. Woc – занятный пример: с одной стороны, оно представляет собой палиндром [7] английского слова cow [корова], а с другой стороны, связано с vacca, vache (я помню, что дело обстояло именно так). Это слово породило что–то вроде кодовой системы, полностью зависимой от английского языка, согласно которой английское–ow > -oc. Что–то вроде примитивного и бессистемного звукового закона: hoc/how [как]; gyroc/row [шум, скандал].

Возможно, не стоило останавливаться на этом подробно. Коды – предмет не особенно интересный. Гораздо интереснее слова, не имеющие явных аналогов в традиционных или выученных в школе языках – но для того, чтобы они пригодились на что–то более ценное, чем пробуждение мимолетного любопытства, нужно большое количество записанных примеров.

В этом смысле совершенно непонятно слово iski–li ‘возможно’. Как его истолковать? Еще мне вспоминается интересное слово lint ‘быстрый, ловкий, находчивый’. Я точно знаю, что его придумали из–за того, что отношение между сочетанием звуков lint и данным понятием доставляло удовольствие. Конечно, как и в настоящих языках, вновь созданное «слово», хотя оно и было обязано своим существованием этому удовольствию, этому ощущению гармонии, скоро превратилось в обычный случайный символ, подчиненный понятию и связанному с ним кругу ассоциаций, а не отношению звучания и значения. Так, оно быстро стало использоваться для обозначения сообразительности, в результате чего «учиться» звучало на невбоше как catlint (становиться ‘lint’), а «учить» – faclint (делать ‘lint’).

Вообще говоря, интересоваться этими примитивными отрывками заставляет только зарождающееся удовольствие от «языкового творчества» и освобождения от ограничений творчества традиционного.

Но меня очень интересует использование языковой способности для получения удовольствия. Возможно, я похож на курильщика опиума, который ищет оправдания своему пристрастию, прикрываясь медициной, моралью или искусством. Но мне так не кажется. Инстинкт «языкового творчества» – совмещение понятия с устным символом и удовольствие, получаемое от установленной связи, – вполне рационален и не извращен. В случае придуманных языков удовольствие гораздо сильнее, чем даже при изучении нового языка (хотя и последнее может приносить немалую радость), – оно более свежо и индивидуально, с ним можно больше экспериментировать и учиться на ошибках. И оно способно стать настоящим искусством по мере того, как создание символов совершенствуется, а диапазон понятий очерчивается четче.

Главным источником удовольствия, очевидно, является осмысление связи между звучанием и значением. Оно отчасти присутствует в виде примеси в том остром наслаждении, которое доставляет поэзия или художественная проза на иностранном языке на той стадии, когда язык еще не вполне освоен, но уже давно стал достаточно знаком и понятен. Конечно, в случае древних языков невозможно достичь уровня носителя в отношении чисто смысловой стороны изучаемого языка, как невозможно и прочувствовать все изменения оттенков значения слов от периода к периоду. Но это положение компенсируется свежим взглядом на форму слов. Хотя наше понимание формы слов в гомеровском греческом искажено преломлением через кривое зеркало нашего невежества относительно нюансов произношения, мы восхищаемся его великолепием, возможно, сильнее или более осознанно, чем греки–современники, при том, что нам недоступны многие другие стороны поэзии. То же верно и в отношении древнеанглийского. Это один из важнейших аргументов в пользу увлеченного изучения древних языков. И это не самообман: не следует думать, что мы придумываем собственные ощущения. С расстояния кое–что видно лучше, а кое–что хуже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю