355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Мильтон » Ареопагитика » Текст книги (страница 2)
Ареопагитика
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:53

Текст книги "Ареопагитика"


Автор книги: Джон Мильтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Какая великая добродетель умеренность, какую важную роль играет она в жизни человека! И тем не менее, Бог с величайшим доверием предоставляет пользование этим благом каждому взрослому человеку без какого-либо особого закона или повеления. Вот почему, посылая евреям пищу с неба, Он давал на каждого ежедневно такое количество манны, «омер», которого, по расчету, было более чем достаточно для трех хороших едоков. Ибо по отношению к тому, что входит в человека, а не исходит из него, и потому не оскверняет, Бог не считает нужным держать его в положении постоянного детства, под строгим наблюдением, а предоставляет ему, пользуясь даром разума, быть своим собственным судьей; и не много осталось бы на долю проповедников, если бы закон и принуждение должны были так властно касаться того, что до сих пор достигалось простым увещанием. Соломон наставляет нас, что излишнее чтение изнуряет тело; но ни он, ни кто-либо из других боговдохновенных авторов не говорит нам, чтобы какое-либо чтение было недозволительно; и, наверное, Бог, если бы только счел за благо наложить на нас в данном случае ограничение, указал бы нам не на то, что изнурительно, а на то, что не дозволено. Что касается того, что обращенные св. Павлом сожгли эфесские книги[19]19
  Деяния апостолов, 19, 19.


[Закрыть]
, то, судя по сирийскому объяснению, эти книги служили для волшебства. Сожжение их было, поэтому частным и добровольным делом и может служить лишь для добровольного подражания: движимые раскаянием, люди сожгли свои собственные книги, власть же была тут ни при чем; одни так поступили с этими книгами, другие, быть может, прочли бы их с известною пользой.

Добро и зло, как мы знаем, растут в этом мире вместе и почти неразлучно; познание добра тесно связано и переплетено с познанием зла, и, вследствие обманчивого сходства, различить их друг от друга бывает так же трудно, как те смешанные семена, которые должна была в непрерывном труде разбирать и разделять по сортам Психея. От вкушения одного яблока познание добра и зла, как двух связанных между собою близнецов, проникло в мир; и, быть может, осуждение Адама за познание добра и зла в том и состоит, чтобы познавать добро через зло. И в самом деле, какой акт мудрости или воздержания может быть совершен при нынешнем состоянии человека без познания зла? Только тот, кто способен понимать и судить о пороке со всеми его приманками и мнимыми удовольствиями и, тем не менее, воздерживаться от него, отличать и предпочитать настоящее добро, – только тот есть истинный воин Христов.

Я не могу воздавать хвалу той трусливой монашеской добродетели, которая бежит от испытаний и воодушевления, никогда не идет открыто навстречу врагу и незаметно уходит с земного поприща, где венок бессмертия нельзя получить иначе, как подвергаясь пыли и зною. Ведь мы приходим в мир не невинными, а уже нечистыми; очищают нас испытания, испытание же происходит в борьбе с враждебными силами. Поэтому та добродетель, которая детски наивна в воззрении на зло и отвергает его, не зная всего самого крайнего, что порок сулит своим служителям, – бела, но не чиста. Это – чистота внешняя, и потому наш мудрый и серьезный поэт Спенсер – которого я осмеливаюсь считать лучшим учителем, чем Скота и Фому Аквинского, – описывая истинную воздержанность в образе Гвиона, ведет последнего вместе с его спутником-пилигримом в пещеру Маммона и в приют земных наслаждений, чтобы он все это видел и знал, и, тем не менее, от всего этого отказался[20]20
  Имеется в виду поэма английского поэта Эдмунда Спенсера (1552–1599) «Королева фей», 4.11, песнь 7.


[Закрыть]
. Таким образом, если познание и зрелище порока в этом мире столь необходимо для человеческой добродетели, а раскрытие заблуждений – для утверждения истины, то каким другим способом можно вернее и безопаснее проникнуть в область греха и лжи, как не при помощи чтения всякого рода трактатов и выслушивания всевозможных доводов? В этом и состоит польза чтения разнообразных книг.

Обыкновенно указывают, однако, на проистекающий отсюда троякого рода вред. Во-первых, боятся распространения заразы. Но в таком случае следует устранить из мира всю человеческую ученость и споры по религиозным вопросам, более того – самую Библию, так как она часто рассказывает о богохульстве без деликатности, описывает плотские похоти нечестивых людей не без привлекательности, повествует, как самые благочестивые люди страстно ропщут на Провидение, прибегая ко всем доводам Эпикура; по поводу же других большой важности спорных мест, дает для обыкновенного читателя сомнительные и темные ответы. Спросите также талмудиста, почему Моисей и все пророки не могут убедить его изречь написанное в тексте «Хетив»[21]21
  «Хетив» – «то, что написано», «кери» – «как читать» (пометка на полях, указывающая, как надо читать выражение, представляющееся комментатору неприличным).


[Закрыть]
, и чем это повредило бы пристойности, когда он скромно ставит на полях свое «Кери». Именно эти причины, как мы все знаем, и побудили папистов поставить самую Библию на первое место среди запрещенных книг. Но в таком случае нужно затем уничтожить все сочинения древних отцов церкви, как, например, сочинения Климента Александрийского или введение Евсевия, которое при помощи целого ряда языческих непристойностей подготовляет наш слух к восприятию Евангелия. Кому не известно также, что Ириней, Епифаний, Иероним и другие не столько категорически опровергают ереси, сколько делают их известными, часто принимая при этом за ересь истинное мнение!

Нельзя также по поводу этих авторов и всех наиболее зловредных – если только их следует считать таковыми – языческих писателей, с которыми связана жизнь человеческого знания, успокаивать себя тем, что они писали на неизвестном языке, раз, как мы знаем, языки эти известны также худшим из людей, в высшей степени искусно и усердно прививавшим высосанный ими яд прежде всего при дворах государей, знакомя их с утонченнейшими наслаждениями и возбуждениями греха. Так, быть может, поступал Петроний, которого Нерон называл своим арбитром, начальником своих пиршеств, а равным образом известный развратник из Ареццо[22]22
  Имеется в виду итальянский поэт Пьетро Аретино (1492–1556), прозванный «бичом государей».


[Закрыть]
, столь грозный и вместе с тем столь приятный итальянским царедворцам.

Ради потомства я уже не называю имени человека, которого Генрих VIII в веселые минуты величал своим адским викарием[23]23
  Здесь, по-видимому, имеется в виду кардинал Томас Уолси (ок. 1473–1530), Канцлер английского королевства с 1515 по 1529 г.


[Закрыть]
. Таким сокращенным путем вся возможная зараза от иностранных книг проникнет к народу гораздо скорее и легче, чем можно совершить путешествие в Индию – поедем ли мы туда с севера Китая на восток или из Канады на запад – как бы сильно наша испанская цензура ни давила английскую печать.

С другой стороны, зараза от книг, посвященных религиозным спорам, более рискованна и опасна для людей ученых, чем невежественных, – и, тем не менее, эти книги должно выпускать не тронутыми рукой цензора. Трудно привести пример, когда бы невежественный человек был совращен хоть одной папистской книгой на английском языке без восхваления ее и разъяснения каким-нибудь духовным лицом католической церкви; и действительно, все такие сочинения, истинны они или ложны, непонятны без руководителя, как были бы непонятны евнуху пророчества Исайи. А сколько наших священников были совращены изучением толкований иезуитов и сорбонистов, и как быстро они могли бы совратить этим народ, это мы знаем из нашего недавнего и печального опыта. Сказанного не следует забывать, так как остроумный и ясно мыслящий Арминий[24]24
  Голландский богослов Якоб Арминий (1560–1609), основоположник влиятельного в свое время течения в протестантизме, известного под названием арми-нианства, был сначала ортодоксальным кальвинистам, но потом разошелся с Кальвином в вопросе о предопределении.


[Закрыть]
был совращен всего лишь чтением одного написанного в Дельфте анонимного рассуждения, взятого им в руки сначала для опровержения.

Таким образом, принимая во внимание, что эти книги и весьма многие из тех, которые всего более способны заразить жизнь и науку, нельзя запрещать без вреда для знания и основательности диспутов; что подобные книги всего более и всего скорее уловляют людей ученых, через которых всякая ересь и безнравственность могут быстро проникнуть и в народ; что дурные обычаи можно узнать тысячью других способов, с которыми нельзя бороться, и что дурные учения не могут распространяться посредством книг без помощи учителей, имеющих возможность делать это и помимо книг, а, следовательно, беспрепятственно, – я никак не в состоянии понять, каким образом такое хитроумное установление, как цензура, может быть исключено из числа пустых и бесплодных предприятий. Человек веселый не удержится, чтобы не сравнить ее с подвигом того доблестного мужа, который хотел поймать ворон, закрыв ворота своего парка.

Кроме того, существует другое затруднение: раз ученые люди первые почерпают из книг и распространяют порок и заблуждения, то каким образом можно полагаться на самих цензоров, если только не приписывать им, или если они сами не присваивают себе качеств непогрешимости и несовратимости, сравнительно с другими людьми в государстве? Вместе с тем, если верно, что мудрый человек, подобно хорошему металлургу, может извлечь золото из самой нечистой книги, глупец же останется глупцом с самой лучшей книгой, как и без нее, то нет никакого основания лишать мудрого человека преимуществ его мудрости, стараясь отстранить от глупца то, что все равно не прибавит ему глупости. Ибо если стараться со всею точностью удалять от него всякое вредное чтение, то мы не будем в состоянии извлечь для него добрых правил не только из суждений Аристотеля, но и Соломона и нашего Спасителя, а следовательно, должны будем неохотно допускать его до хороших книг, так как понятно, что умный человек сделает из пустого памфлета лучшее употребление, чем глупец – из Священного Писания.

Далее могут указать, что мы не должны подвергать себя искушениям без нужды, а также не тратить своего времени по-пустому. Опираясь на сказанное выше, на оба эти возражения можно дать тот ответ, что подобного рода книги служат для всех людей не искушением и пустой тратой времени, а являются полезным лекарственным материалом, из которого можно извлечь и приготовить сильнодействующие средства, необходимые для жизни человека. Что же касается детей и людей с детским разумом, не обладающих искусством определять и пользоваться этими полезными минералами, то им можно советовать не трогать их; но насильно удержать их от этого нельзя никакими цензурными запрещениями, сколько бы их ни изобретала лжесвятейшая инквизиция. Своей ближайшей задачей я именно и поставил себе доказать, что цензурный порядок никоим образом не ведет к той цели, ради которой он был установлен, – что, впрочем, ясно уже и из предшествующих столь обильных разъяснений. Такова прямота истины, что она раскрывается скорее, действуя свободно и без принуждения, чем при помощи методических рассуждений.

Целью моей с самого начала было показать, что ни один народ, ни одно благоустроенное государство, если только они вообще ценили книги, никогда не вступали на путь цензуры; но могут, однако, возразить, что последняя есть недавно открытая предосторожность. На это я, в свою очередь, отвечу, что если и трудно было изобрести цензуру, то, поскольку это вещь, легко и явно напрашивающаяся на ум, с давних пор не было недостатка в людях, которые думали о подобном пути; если же люди на него не вступили, то этим показали нам пример здравого суждения, так как причиной было не неведение о цензуре, а неодобрительное к ней отношение.

Платон, человек поистине высокого авторитета – менее всего, впрочем, в своем отечестве – в книге о законах, никогда еще ни в одном государстве не принятых, питал свою фантазию сочинением для своих воображаемых правителей множества указов. Даже его поклонники в иных отношениях предпочли бы, простив ему эти указы, утопить их в веселых чашах на одном из ночных пиров Академии. По этим законам он не допускает, по-видимому, никакого другого знания, кроме установленного неизменным предписанием и состоящего по большей части из практических традиционных правил, – знания, для приобретения которого понадобилось бы меньше книг, чем он написал диалогов. Он постановляет также, что ни один поэт не должен читать свои произведения ни одному частному лицу, пока судьи и хранители законов не прочтут их и не одобрят. Ясно, однако, что Платон предназначал этот закон только для своего воображаемого государства и ни для какого другого. Иначе почему он не был законодателем для самого себя и нарушал свои собственные законы? Ведь его же собственные власти изгнали бы его за написанные им игривые эпиграммы и диалоги, за постоянное чтение Софрона Мима и Аристофана, книг до чрезвычайности непристойных, а также за то, что он рекомендовал чтение последнего, хотя тот был злейшим поносителем лучших друзей его, тирану Дионисию, которому было мало нужды тратить время на такие пустяки. Но Платон сознавал, что подобная цензура поэтических произведений стоит в прямой связи со многими другими правилами жизни в его воображаемом государстве, которому нет места в этом мире. Поэтому ни он сам, ни какое-либо правительство или государство не следовали этому пути, так как сам по себе, без других соответствующих установлении, он должен был бы неизбежно оказаться пустым и бесплодным. В самом деле, если бы они прибегали только к одному роду строгости, не прилагая таких же забот к регулированию всего прочего, что может развращать умы, то эта отдельная попытка, как они понимали, была бы совершенно бессмысленной работой; это значило бы запирать одни ворота из боязни развращения и в то же время держать открытыми все другие.

Если мы хотим регулировать печать и таким способом улучшать нравы, то должны поступать так же и со всеми увеселениями и забавами, – со всем, что доставляет человеку наслаждение. В таком случае нельзя слушать никакой музыки, нельзя сложить или пропеть никакой песни, кроме серьезной дорической. Нужно установить наблюдателей за танцами, чтобы наше юношество не могло научиться ни одному жесту, ни одному движению или способу обращения, кроме тех, которые эти наблюдатели сочтут приличными. Об этом именно и заботился Платон. Понадобится труд более двадцати цензоров, чтобы проверить все лютни, скрипки и гитары, находящиеся в каждом доме;

причем разрешение потребуется не только на то, что говорят эти инструменты, но и на то, что они могут сказать. А кто может заставить умолкнуть все арии и мадригалы, которые нежность нашептывает в укромных уголках? Следует также обратить внимание на окна и балконы; это – самые лукавые книги, с опасными иллюстрациями. Кто запретит их? – Разве двадцать цензоров? Равным образом в деревнях должны быть свои надсмотрщики за тем, что рассказывают волынка и гудок, а также – какие баллады и гаммы разыгрывают деревенские скрипачи, ибо они – «Аркадии» и Монтемаиоры поселян[25]25
  «Аркадия» – название многих пасторальных романов. Хорхе де Монтемайор (ок. 1520–1561) – испанско-португальский писатель, автор романа «Диана», положившего начало пасторальному роману.


[Закрыть]
.

Далее, за какой национальный порок более, чем за наше домашнее обжорство, идет о нас повсюду дурная слава? Кто же будет распорядителем наших ежедневных пиршеств? И что нужно сделать, чтобы воспрепятствовать толпам людей посещать дома, где продается и обитает пьянство? Наше платье также должно подлежать цензуре нескольких рассудительных портных, чтобы придать ему менее легкомысленный покрой. Кто должен наблюдать за общением нашей мужской и женской молодежи, собирающейся вместе по обычаям нашей страны? Кто установит точную границу, дальше которой нельзя идти в разговорах и мыслях? Наконец, кто запретит и разгонит всякого рода вредные сборища и дурные компании? Все названные вещи будут и должны быть; но как сделать их наименее вредными и соблазнительными, в том и состоит государственная мудрость.

Удаляться из этого мира в область атлантидской и утопийской политики, которых никогда нельзя применить на деле, не значит улучшать наше положение; напротив того, надо уметь мудро управляться в этом мире зла, куда, помимо нашей воли, поместил нас Господь. В этом отношении принесет пользу не платоновская цензура книг, которая необходимым образом влечет за собой и разного рода другие цензуры, без всякой пользы выставляющие нас на посмешище и утомляющие нас, а те неписаные или, по крайней мере, непринудительные законы добродетельного поведения, религиозного и гражданского воспитания, которые Платон там же называет узами, скрепляющими государства, опорой и поддержкой всякого писаного закона. Именно этим законам и принадлежит главное место в подобных делах, от цензуры же тут легко уклониться. Безнаказанность и нерадивость без сомнения гибельны для государства, но в том и состоит великое искусство управления, чтобы знать, где должен налагать запрет и наказание закон, а где следует пользоваться лишь убеждением.

Если бы каждое как хорошее, так и дурное действие зрелого человека подлежало наблюдению, приказанию и побуждению, то чем была бы тогда добродетель, как не одним названием, какой ценой обладали бы тогда хорошие поступки, какой благодарности заслуживали бы рассудительность, справедливость и воздержанность?

Многие сетуют на Божественное Провидение за то, что оно попустило Адама согрешить. Безумные уста! Если Бог дал ему разум, то Он дал ему и свободу выбора, ибо разум есть способность выбора; иначе он был бы просто автоматом, наподобие Адама в кукольных комедиях. Мы сами не уважаем такой покорности, такой любви или щедрости, которые совершаются по принуждению; поэтому Бог и оставил ему свободу, поместив предмет соблазна почти перед глазами; в этом и состояла его заслуга, его право на награду, на похвалу за воздержание. Ради чего Бог создал внутри нас страсти и удовольствия вокруг нас, как не для того, чтобы они, надлежащим образом умеренные, стали составными частями добродетели?

Плохим наблюдателем человеческих дел является тот, кто думает удалить грех, удалив предмет греха; ибо, не говоря уже о том, что грех – огромная масса, растущая во время самого ее уничтожения, если даже допустить, что часть его на время может быть удалена от некоторых людей, то все же не от всех, когда дело идет о такой универсальной вещи, как книги; если же это и будет сделано, то сам грех останется неизменным. Отнимите у скупца все его сокровища и оставьте ему один драгоценный камень, вы все же не избавите его от алчности. Изгоните все предметы наслаждения, заприте юношей при строжайшей дисциплине в какой-нибудь монастырь, вы все же не сделаете чистым того, кто не пришел таким: столь велики должны быть осторожность и мудрость, необходимые для правильного решения этого вопроса. Но предположим, что мы изгоним таким способом грех; тогда мы изгоним в той же мере и добродетель, ибо предмет у них один и тот же: с уничтожением последнего уничтожатся и они оба.

Это доказывает высокий промысел Господа, который хотя и повелевает нам умеренность, справедливость и воздержанность, тем не менее, ставит перед нами, даже в избытке, все возможные предметы для наших желаний и дает нам склонности, могущие выйти из границ всякого удовлетворения. Зачем же нам в таком случае стремиться к строгости, противной порядку, установленному Богом и природой, сокращая и ограничивая те средства, которые при свободном допущении книг послужат не только к испытанию добродетели, но и к постижению истины? Закон, стремящийся наложить ограничение на то, что, не поддаваясь точному учету, тем не менее, может способствовать как добру, так и злу, было бы справедливо признать несостоятельным законом. И если бы мне надо было сделать выбор, то я предпочел бы самое незначительное доброе дело во много раз большему насильственному стеснению зла. Ибо Бог, без сомнения, гораздо более ценит преуспеяние и совершенствование одного добродетельного человека, чем обуздание десяти порочных.

И если все то, что мы слышим или видим, сидя, гуляя, путешествуя или разговаривая, может быть по справедливости названо нашими книгами и оказывает такое же действие, как и печатное слово, то, очевидно, запрещая одни лишь книги, закон не достигает поставленной им себе цели. Разве мы не видим, как печатается – и притом не раз или два, а каждую неделю, о чем свидетельствуют влажные листы бумаги – и распространяется между нами, несмотря на существование цензуры, непрерывный придворный пасквиль на парламент и наш город[26]26
  Имеется в виду журнал «Mercurius aulicus» («Придворный Меркурий»), издававшийся сторонником короля Биркенхедом.


[Закрыть]
? А между тем именно в этом случае Постановление о цензуре и должно было бы, по-видимому, оправдать себя. Если бы оно тут применялось, скажете вы. Но поистине, если применение Постановления оказывается невозможным или беспомощным теперь, в этом частном случае, то почему оно будет успешнее потом, по отношению к другим книгам? Таким образом, если Постановление о цензуре не должно быть тщетным и бессильным, вам предстоит новый труд, Лорды и Общины, – вы должны запретить и уничтожить все безнравственные и нецензурные книги, которые уже были напечатаны и опубликованы; вы должны составить их список, чтобы каждый мог знать, какие из них дозволены и какие нет, а также должны отдать приказ, чтобы ни одна иностранная книга не могла поступать в обращение, не пройдя через цензуру. Такое занятие возьмет все время у немалого числа надсмотрщиков, и притом людей не обычных. Существуют также книги, которые отчасти полезны и хороши, отчасти вредны и пагубны; опять потребуется немалое число чиновников для очищения книг и исключения из них вредных мест, чтобы не пострадала Республика Наук.

Наконец, если число подобных книг будет все увеличиваться, то вы должны будете составить список всех тех типографов, которые часто нарушают закон, и запретить ввоз всех книг, печатаемых подозрительными типографиями. Словом, чтобы ваше Постановление о цензуре был точно и без недостатков, вы должны его совершенно изменить по образцу Тридента и Севильи, что, я уверен, вы погнушаетесь сделать.

Но даже и допустив, что вы дошли бы до этого – от чего сохрани вас Бог – то все же Постановление о цензуре было бы бесполезно и непригодно для цели, к которой вы его предназначаете. Если дело идет о том, чтобы предотвратить возникновение сект и расколов, то кто же настолько несведущ в истории, чтобы не знать о многих сектах, избегавших книг как соблазна и тем не менее много веков сохранивших свое учение в неприкосновенности, только лишь путем устного предания? Небезызвестно также, что христианская вера (ведь и она была некогда расколом!) распространилась по всей Азии прежде, чем какое-либо из евангелий и посланий было написано. Если же дело идет об улучшении нравов, то обратите внимание на Италию и Испанию: сделались ли эти страны хоть сколько-нибудь лучше, честнее, мудрее, целомудреннее с тех пор, как инквизиция стала немилосердно преследовать книги?

Другое соображение, делающее ясной непригодность Постановления о цензуре для предположенной цели, касается тех способностей, которыми должен обладать каждый цензор. Не может подлежать сомнению, что тот, кто поставлен судьей над жизнью и смертью книг, над тем, следует ли допускать их в мир или нет, непременно должен быть человеком выше общего уровня по своему трудолюбию, учености и благоразумию; в противном случае в его суждениях о том, что допустимо к чтению, а что нет, будет немало ошибок, а потому произойдет и немалый вред. Если же он будет обладать нужными для цензора качествами, то какая работа может быть скучнее и неприятнее, где может быть больше потеряно времени, чем при беспрерывном чтении первых попавшихся книг и памфлетов, часто представляющих из себя огромные томы? Ни одну книгу нельзя читать иначе как в надлежащую пору; но быть принужденным во всякое время, в неразборчивых рукописях читать сочинения, из которых и в прекрасной печати не всегда захочешь прочесть три страницы, такое положение, по моему мнению, должно быть решительно невыносимо для человека, ценящего свое время и свой собственный труд или просто обладающего тонким вкусом. В этом случае я прошу нынешних цензоров извинить меня за подобный образ мыслей, так как, без сомнения, они приняли на себя цензорскую должность из желания повиноваться Парламенту, приказание которого, быть может, заставило их смотреть на свои обязанности как на легкие и не многотрудные; но что и это короткое испытание было для них уже утомительно, о том в достаточной степени свидетельствуют их собственные слова и извинения перед людьми, которые должны были столько дней добиваться от них разрешения. Таким образом, видя, что принявшие на себя обязанности цензоров, несомненно, желали бы под благовидным предлогом избавиться от них, что ни один достойный человек, никто, кроме явного расточителя своего времени, не захочет заместить их, если только он прямо не рассчитывает на цензорское жалованье, легко себе представить, какого рода цензоров мы должны ожидать впоследствии: то будут люди невежественные, властные и нерадивые, или низко корыстолюбивые. Это именно я и должен был доказать, говоря, что Постановление о цензуре не поведет к той цели, которую преследует.

Наконец, от соображений о том, что Постановление о цензуре не может способствовать добру, обращаюсь к явно причиняемому им злу, так как, прежде всего оно является величайшим угнетением и оскорблением для науки и ученых.

Прелаты всегда жаловались и сетовали на малейшую попытку устранить соединение бенефиций и распределить более правильно церковные доходы, ссылаясь на то, что в таком случае навсегда будет уничтожена и задушена всякая наука. Я должен заметить, однако, по поводу этого мнения, что никогда не видел основания думать, будто хоть одна десятая часть знаний зависела от духовенства: на мой взгляд, это – лишь грязные и недостойные речи некоторых духовных лиц, обладающих хорошими доходами. Поэтому, если вы не хотите поселить крайнего уныния и неудовольствия не в праздной толпе ложно претендующих на науку, а в свободном и благородном кругу тех, кто действительно родился для науки, и любит ее ради нее самой, не ради прибыли или чего-либо подобного, а во имя служения Богу и истине и, быть может, во имя той прочной славы и неизменной хвалы, которая в глазах Бога и хороших людей служит наградою за обнародование трудов, споспешествующих благу человечества, – то знайте, что не доверять до такой степени разуму и честности лиц, обладающих известностью в науке и не совершивших ничего позорного, чтобы не разрешать им печатать свои произведения без опекуна и наблюдателя, из страха распространения раскола или распущенности, есть величайшая обида и оскорбление, каким только может подвергнуться свободный и просвещенный ум.

Какая выгода быть взрослым человеком, а не школьником, если, избавившись от школьной ферулы[27]27
  Ферула – линейка, которой в старину наказывали школьников.


[Закрыть]
, приходится подчиняться указке imprimatur’a, если серьезные и стоившие немалых трудов сочинения, подобно грамматическим упражнениям школьников, не могут быть выпущены в свет помимо бдительного ока нерешительного или слишком решительного цензора? Тот, действиям которого не доверяют, хотя в его намерениях нет ничего заведомо дурного и подлежащего уголовным законам, имеет полное основание считать себя в государстве, где он родился, не кем иным, как безумцем или чужестранцем. Когда человек пишет для света, он призывает к себе на помощь весь свой разум, всю силу своей аргументации; он ищет, размышляет, трудится, он, по всей вероятности, советуется и обсуждает свой труд со своими разумными друзьями; совершив все это, он считает себя столь же осведомленным в своем предмете, как и всякий, писавший до него. И если ни годы, ни прилежание, ни прежние доказательства его способностей не могут поставить его, в этом самом совершенном акте его добросовестности и основательности, на ту ступень зрелости, которая исключает недоверие и подозрительность; если, тем не менее, он должен отдавать свое прилежание, свое ночное бдение, свою трату Палладина масла на поспешный суд заваленного делами цензора, быть может, гораздо более молодого, чем он, быть может, гораздо ниже его стоящего по критической способности, быть может, никогда не давшего себе труда написать книгу; если его сочинение – раз только оно не будет запрещено или забраковано – должно, точно малолетка с дядькой, появиться в печати с ручательством цензора и его удостоверением на обороте заглавного листа в том, что автор не идиот и не развратитель, – то на это следует смотреть не иначе, как на бесчестие и унижение для автора, для книги, для прав и достоинства науки.

А что сказать о том случае, когда автор богат воображением и ему приходит на ум многое, чем следовало бы дополнить его сочинение уже после цензуры, при печатании, что нередко случается с лучшими и трудолюбивейшими писателями, и притом, быть может, двадцать раз с одной книгой? Типограф не смеет отступать от цензурованного экземпляра; автор должен поэтому опять тащиться к своему попечителю, чтобы тот просмотрел его добавления; а так как сделать это должно прежнее лицо, то автору придется не раз прогуляться, прежде чем он отыщет своего цензора или застанет его свободным; вследствие этого или печатание должно остановиться, в чем уже немалый ущерб, или автор должен отказаться от своих наиболее зрелых мыслей и выпустить книгу в худшем виде, чем он мог бы это сделать, что для прилежного писателя является величайшим горем и мучением, какое только возможно.

И каким образом человек может учить с авторитетом, этой душой всякого учительства; каким образом может он проявить себя в своей книге настоящим ученым – а он должен им быть, иначе ему лучше молчать, – если все, чему он учит, что излагает, находится под опекой, подвергается исправлениям патриархального цензора; если последний может вычеркнуть или изменить каждое слово, не согласное вполне с его ограниченностью или, как выражается он сам, с его суждением? Если каждый здравомыслящий читатель при первом же взгляде на педантическую цензурную отметку будет готов отбросить от себя книгу так далеко, как метательный диск, с такими приблизительно словами:

«Я ненавижу учителей-мальчишек; я не терплю наставника, приходящего ко мне под палкой надзирателя. Я ничего не знаю о цензоре, кроме того, что его подпись свидетельствует о его самонадеянности, но кто поручится мне за основательность его суждений?» – то книгопечатник может ответить: «Государство, сэр». Читатель, однако, вправе сейчас же возразить на это: «Государство может управлять мной, но не критиковать меня; оно так же легко может ошибаться в цензоре, как цензор в авторе; это довольно часто случается», и присоединить к сказанному еще следующие слова Фрэнсиса Бэкона: «Разрешенные книги говорят лишь на языке своего времени». Ибо, если бы даже цензор оказался более сведущим, чем то бывает обыкновенно – а это было бы большой опасностью для ближайших поколений – то все же его должность и характер его деятельности не позволили бы ему пропускать ничего, выходящего из ряду вон.

Но еще печальнее, если творение какого-нибудь умершего автора, сколь ни славен он был при жизни, а равно и в настоящее время, попадет в руки цензора для разрешения напечатать его или перепечатать, и если в книге этого автора найдется какое-нибудь смелое суждение, высказанное в пылу вдохновения (и кто знает, быть может, продиктованное свыше), но несогласное с низменным и дряхлым духом самого цензора, то, будь это сам Нокс[28]28
  Джон Нокс (1505 или ок. 1514–1572) – основатель шотландской пресвитерианской церкви. В 1592 г. пресвитерианство было признано государственной религией Шотландии.


[Закрыть]
, реформатор королевства, он не простит ему его смелости, и таким образом мысль этого великого человека будет потеряна для потомства вследствие трусости или самонадеянной небрежности цензора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю