355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Максвелл Кутзее » Железный век » Текст книги (страница 9)
Железный век
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 02:44

Текст книги "Железный век"


Автор книги: Джон Максвелл Кутзее



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

– Не… – сказала я, но нёбо саднило так, что трудно было выговаривать слова.

Что я хотела им сказать? «Не делайте этого?» «Не видите – у меня ничего нет?» «Неужели у вас нет жалости?» Какая ерунда! Почему в мире должна быть жалость? Я вспомнила жуков, больших черных жуков с выпуклыми спинами, которые умирают, слабо шевеля лапками, а муравьи стекаются к ним, вгрызаясь в мягкие места, сочленения, глаза, вырывая кусочки мяса.

Это была просто палка, длиной в несколько сантиметров; он пытался засунуть ее мне в рот. Я чувствовала во рту оставленные ею комочки грязи.

Кончиком палки он приподнял мне верхнюю губу. Я отдернула голову и попыталась сплюнуть. Он выпрямился, шаркнул босой ногой, окатив мне лицо пылью и мелкими камешками.

Проезжавшая машина высветила детей своими фарами. Они стали удаляться по Бёйтен-кант-стрит. Вернулась темнота.

Неужели все это и впрямь было? Да, все это было, и к этому больше нечего добавить. Это случилось в двух шагах от Бреда-стрит, и Схондер-стрит, и Вреде-стрит, где век назад кейптаунские патриции распорядились возвести просторные дома для себя и своих нескончаемых потомков, не подозревая, что настанет день, когда цыплята вернутся под их сень на свой насест.

В голове у меня был туман, серая каша. Меня била дрожь, рот сводило зевотой. На какое-то время я отключилась. В лицо мне ткнулась собачья морда. Я попыталась ее отстранить, но она все лезла ко мне, минуя пальцы. И я покорилась, думая: есть кое-что похуже собачьего мокрого носа, ее напряженного дыхания. Я дала ей лизать мое лицо, лизать губы, вылизать соль моих слёз. Возможно, это были поцелуи – как посмотреть.

С собакой кто-то был. Мне показалось, что я узнаю запах. Веркюэлъ? Или все бродяги одинаково пахнут палой листвой, нижним бельем, гниющим в мусорной куче?

– Мистер Веркюэль? – прокаркала я, и пес возбужденно заскулил, фыркнув мне прямо в лицо.

Вспыхнул огонек спички. Да, то был Веркюэль собственной персоной.

– Кто вас здесь положил? – спросил он.

– Я сама, – ответила я, стараясь не касаться ободранного нёба.

Спичка погасла. Опять потекли слезы, которые пес с готовностью вылизал.

Я никак не предполагала, что Веркюэль, с его торчащими ключицами, с узкой, будто у чайки, грудной клеткой, так силен. Однако он поднял меня, прямо в одеяле с мокрым пятном, и понес. Сорок лет, подумала я, сорок лет прошло с тех пор, как меня нес на руках мужчина. Беда рослых женщин. Не это ли ожидает в конце: сильные руки, несущие по песку, по отмелям, мимо волнорезов, в темную глубину?

Мы были далеко от путепровода, в благословенной тишине. Какое облегчение! Куда подевалась боль? Или она тоже повеселела?

– Не возвращайтесь на Схондер-стрит, – велела я. Когда он проходил под фонарем, я увидела, как напряжены у него мускулы шеи, и услышала его частое дыхание.

– Опустите меня на минуту, – сказала я. Он опустил и передохнул. Сколько еще мне ждать, пока куртка спадет с него и за плечами прорежутся могучие крылья?

Он понес меня по Бёйтенкант-стрит, через Вреде-стрит и, постепенно замедляя шаг, ощупью находя в темноте дорогу, в темный лесок. Сквозь ветки виднелись звезды.

Здесь он посадил меня на землю.

– Я так вас рада видеть, – эти слова исходили из самого сердца. Потом я сказала: – До того как вы пришли, на меня напали какие-то дети. То ли хотели меня изнасиловать, то ли им было любопытно, я так и не поняла. Поэтому я так странно говорю. Они сунули мне в рот палку, не знаю зачем. Что они могли найти в этом приятного?

– Они искали у вас золотые коронки, – сказал он. – Они сдают золото в ломбард и получают за него деньги.

– Золотые коронки? У меня нет золотых коронок. Я вообще вынула зубы. Вот они.

Он достал откуда-то из темноты кусок картона – сложенную картонную коробку. Постелил ее на землю, помог мне лечь. Потом, неспешно, без малейшего стеснения, улегся тоже, ко мне спиной. Пес устроился между наших ног.

– Не хотите часть одеяла? – сказала я.

– Всё в порядке. Прошло какое-то время.

– Простите, но мне очень хочется пить, – прошептала я. – Здесь нет нигде воды?

Он встал и вернулся с бутылкой. Я понюхала: сладкое вино, бутылка наполовину пуста.

– Все, что у меня есть, – сказал он.

Я выпила. Вино не утолило жажды, но звезды в небе поплыли. Все отошло куда-то далеко: запах сырой земли, холод, мужчина рядом со мной, мое собственное тело. Как рак в конце долгого дня устало складывает клешни, так и боль отправилась на покой. Я снова окунулась в темноту.

Когда я проснулась, он перевернулся на другой бок и положил одну руку мне на шею. Я могла освободиться, но не хотела его беспокоить. Так, пока занимался постепенно новый день, я лежала с ним лицом к лицу и не двигалась. Один раз он открыл глаза, настороженные, как у зверя. «Я все еще здесь», – шепнула я. Глаза закрылись. Мне пришла мысль: кого из живущих на земле я лучше всего знаю в этот час? Его. Каждый волос в его бороде, каждую морщину на лбу. Его, а не тебя. Потому что он здесь, теперь, рядом со мной.

Прости меня. Времени мало, мне приходится довериться сердцу и говорить правду. Слепо, покорно я следую за правдой, куда бы она ни привела.

– Вы не спите? – шепнула я.

– Нет.

– Оба мальчика мертвы, – сказала я. – Они убили обоих. Вы знали?

– Я знаю.

– Знаете, что случилось дома?

– Да.

– Ничего, если я буду говорить?

– Говорите.

– Я вот что хочу сказать: в тот день, когда Беки умер, я познакомилась с братом Флоренс – родным или двоюродным, не знаю. Это образованный человек. Я сказала ему, как жалею о том, что Беки оказался вовлечен в эту – как назвать ее? – в эту борьбу. Я сказала: «Он совсем еще ребенок. Ему еще рано. Если бы не его друг, он бы никогда в это не ввязался». Потом я снова говорила с ним по телефону. Я сказала ему прямо, что я думаю о товариществе, во имя которого погибли оба эти мальчика. Я назвала это мистическим притяжением смерти. Я обвиняла Флоренс и его в том, что они этому потворствуют. Он вежливо выслушал меня и сказал, что остается при своем мнении. Я не сумела его убедить. Но теперь я спрашиваю себя: а есть ли у меня право рассуждать о товариществе, да и о вообще о чем-либо? Какое право у меня желать, чтобы Беки и его друг остались в стороне от борьбы? Мнение, которое существует в пустоте, которое никого не задевает, это не мнение. Мнения должны быть услышаны – услышаны и взвешены, а не просто выслушаны из вежливости. А чтобы их взвесили, они должны иметь вес. Для мистера Табани то, что я говорю, не имеет веса. Флоренс – та просто не слышит меня. Для нее все происходящее в моей голове не имеет ровно никакого значения, я это знаю.

Веркюэлъ поднялся, зашел за дерево и помочился. Затем, к моему удивлению, подошел и лег снова. Пес свернулся рядом, ткнувшись носом ему между ног. Я ощупала языком ссадину во рту и почувствовала вкус крови.

– Мои взгляды не изменились, – продолжала я. – Мне по-прежнему претят все эти призывы жертвовать собой, ведущие к тому, что молодые люди в грязи истекают кровью. Война всегда не то, чем она притворяется. Поскребите ее, и вы обязательно найдете стариков, посылающих на смерть молодых во имя той или иной абстрактной идеи. Что бы мистер Табани ни говорил (я не виню его: будущее всегда приходит под каким-нибудь покровом; явись оно нам таким как есть, мы обратились бы в камень от этого зрелища), эта война остается войной старых против молодых. «Свобода или смерть!» – кричат Беки и его друзья. Чьи это слова? Не их собственные. «Свобода или смерть!»– наверняка повторяют те две маленькие девочки во сне. Нет! Мне хочется сказать им: Спасайтесь! Чьим голосом говорит подлинная мудрость, мистер Веркюэль? Думаю, что моим. Но кто я такая, кто я такая, чтобы вообще иметь голос? Могу ли я, по совести, убеждать их отвернуться от этого зова? Что мне еще остается, кроме как сидеть в сторонке, не открывая рта? У меня нет голоса; я давным– давно его потеряла; а может быть, у меня его никогда и не было. У меня нет голоса, и точка. Далее должно быть молчание. Но этим самым—что бы это ни было – этим голосом, который и не голос вовсе, я все продолжаю говорить. Все продолжаю.

Что делал сейчас Веркюэль—улыбался? Его лицо было скрыто. Беззубым шепотом, шепелявя, я продолжала.

– Давным-давно было совершено преступление. Как давно? Не знаю. Но явно раньше 1916 года. Так давно, что я в него родилась. Оно – часть моего наследства. Часть меня, а я – его часть. Как и за всякое преступление, за него следует расплата. Раньше я полагала, что эта расплата исчисляется стыдом. Прожить всю жизнь со стыдом и со стыдом умереть, не– оплаканной, в какой-нибудь дыре. Я с этим примирилась. Я не пыталась уйти от этого. Хоть я и не просила совершать преступление, но оно было совершено во имя меня. Временами я изливала свою ярость на людей, которым досталась черная работа,

– вы были свидетелем этому, этой постыдной ярости, такой же тупой, как те, против кого она была обращена, – но в каком-то смысле я примирилась и с тем, что они живут внутри меня. И когда в ярости я призывала на их головы смерть, то призывала смерть и на свою голову. Во имя чести. Священного понятия чести. Honesta mors[28]28
  Славная смерть (лат.).


[Закрыть]
. Я не представляю себе, что такое свобода, мистер Веркюэль. Уверена, что Беки и его друг тоже этого не представляли. Быть может, это всегда лишь то, что непредставимо для нас. Однако когда мы сталкиваемся с несвободой, мы ее узнаём, не так ли? Беки не был свободен, и это знал. Вы не свободны, по крайней мере тут, на земле, так же, как и я. Я рождена в рабстве и почти наверняка в рабстве умру. Жизнь в кандалах, смерть в кандалах: все это входит в цену; от этого не отвертишься, скулить по этому поводу бесполезно. Чего я не знала, чего я не знала– слушайте же!

– это что цена еще выше. Я обсчиталась. Где вкралась ошибка? Она как-то связана была с честностью, с представлением, вынесенным из того, чему меня учили, вычитанным из книг, что будто бы душа честного человека не подвержена порче. Я всегда старалась быть честной, честной с самой собой, и стыд был моим поводырем. Пока мне было стыдно, я знала, что не уклонилась в бесчестие. Именно так я использовала стыд: как ориентир, как что-то всегда неизменное, к чему можно вернуться вслепую, чтобы коснуться его и понять, где ты находишься. В остальном я старалась держаться подальше от моего стыда. Я никогда не отдавалась ему. Стыд никогда не становился постыдным наслаждением, никогда не переставал глодать меня. Я не гордилась им, я его стыдилась. Моего собственного стыда. День за днем полный рот пепла, день за днем во рту один и тот же вкус.

Это моя исповедь, мистер Веркюэль. В это утро я исповедуюсь так полно, как только могу. Я ничего не утаила. Я признаю, что была хорошим человеком. И продолжаю им быть. Но, как видно, пришли времена; когда недостаточно быть хорошим.

Чего я не рассчитала, так это что с меня могут потребовать больше, чем просто быть хорошей. Поскольку хороших людей в этой стране и так достаточно – хороших или почти хороших. А нынешнее время требует совсем другого. Оно требует героизма. Это слово, когда я его произношу, кажется в моих устах неуместным. Сомневаюсь, чтоб я его вообще употребляла, даже когда читала лекции. Почему? Быть может, из уважения. Быть может, от стыда. Так опускаешь глаза перед голым человеком. Должно быть, в лекции я употребила бы вместо него слова героическое поведение. Герой и его героическое поведение. Герой, обнаженная античная статуя. Веркюэль издал глубокий стон. Я нагнулась над ним, но видна была только небритая щека и волосатое ухо. «Мистер Веркюэль», – шепнула я. Он не шелохнулся. Спит? Притворился, что спит? С какого момента он перестал слушать? Слышал ли, что я сказала о героизме? О честности и стыде? Теряет ли силу исповедь, если она не услышана? Слышишь ли меня ты, или я и тебя усыпила?

Я отошла в кусты. Кругом пели птицы. Кто бы мог подумать, что на городских окраинах столько птиц! Словно в Аркадии. Неудивительно, что Веркюэль и его друзья предпочитают жить на свежем воздухе. Зачем еще нужна крыша, кроме как для защиты от дождя? Веркюэль и его товарищи.

Я снова легла рядом с ним; ноги у меня замерзли и были в грязи. Уже совсем рассвело. На нашей сплющенной коробке посреди пустыря мы, наверное, видны были с дороги. Таковы мы, должно быть, перед лицом ангелов: люди, живущие в стеклянных домах; ни одно наше действие не скрыто. Наши сердца тоже обнажены в стеклянной грудной клетке. Птичье пение лилось на меня, словно дождь.

– Сегодня утром я совсем хорошо себя чувствую, – сказала я. – Но лучше нам вернуться домой. Хорошее самочувствие обычно означает, что скоро мне станет хуже.

Веркюэль сел, снял шляпу, почесал голову длинными грязными ногтями. Пес прибежал откуда-то и поднял суету вокруг нас. Веркюэль сложил кусок картона и спрятал его в кустах.

– Вы знаете, что мне удалили грудь? – вдруг ни с того ни с сего сказала я.

Он замялся, ему как будто стало не по себе.

– Разумеется, я об этом сожалею. Сожалею, что теперь я меченая. Как будто пытаешься продать мебель с царапиной или прожженную. Это совсем хороший стул, говоришь ты, но покупателя на него не находится. Люди не любят меченые предметы. Я говорю о своей жизни. Может быть, она и не так хороша, но все-таки это жизнь, а не полужизнь. Я думала ее продать или просто отдать, чтобы честь была спасена. Но кому она нужна в таком состоянии? Все равно что пытаться потратить драхму. Вполне хорошая монета, но только где– то в другом месте, не здесь. Здесь она подозрительно выделяется. Но я еще не совсем отчаялась. Я все еще продолжаю искать, что бы с ней сделать. У вас есть какие-нибудь предложения?

Веркюэль надел шляпу, натянул ее поглубже, сперва на лоб, потом на затылок.

– Я с удовольствием куплю вам новую шляпу, – сказала я.

Он улыбнулся. Я взяла его под руку, и мы не спеша направились по Вреде-стрит.

– Хочу рассказать вам, что мне приснилось, – сказала я. – Человек, который мне снился, был без шляпы, но мне кажется, это были вы. У него были длинные масленые волосы, зачесанные назад. – Длинные и масленые, а также грязные; они лежали у него на спине противными крысиными хвостами, но этого я не сказала.

– Мы были с ним на берегу моря. Он учил меня плавать. Держал меня за руки и тянул за собой, а я только лежала на воде и перебирала ногами. На мне был трикотажный купальный костюм, какие носили в наши дни, цвета морской волны. Я была ребенком. Впрочем, во сне мы всегда дети. Он тянул меня за собой, уходя спиной в море, и смотрел мне прямо в глаза. Глаза были совсем как у вас. Волн не было, только легкая сверкающая рябь. На самом деле вода была тоже маслянистая. Когда его тело погружалось в нее, на нем оставалась блестящая пленка. Про себя я подумала: сардины в масле; я маленькая сардинка; он уводит меня в масло. Я хотела сказать: «Повернем обратно», но боялась открыть рот, чтобы масло не попало мне в легкие. Утонуть в масле – на это у меня не хватило бы мужества.

Я сделала паузу, чтобы он мог что-нибудь вставить, но он молчал. Мы свернули на Схондер-стрит.

– Разумеется, я неспроста вам это рассказываю. Мы всегда пересказываем сны с какой-то целью. Вопрос в том, с какой? В тот день, когда я впервые увидала вас за гаражом, я получила дурные вести о себе, о своей болезни. Это не могло быть простым совпадением. Тогда я подумала: не это ли ангел, посланный указать мне путь? Конечно, вы им не были и не могли быть – теперь я это вижу. Но это лишь половина правды. Мы наполовину видим, наполовину создаем видимое. Поэтому я продолжала сочинять истории, в которых вы меня ведете, а я за вами следую. А если вы всегда молчите, так это оттого, говорила я себе, что ангелы бессловесны. Ангел ведет, а женщина следует за ним. Его глаза открыты, он видит; ее – закрыты, она еще погружена в земной сон. Вот почему я жду от вас указания, помощи.

Входная дверь была заперта, но ворота во двор стояли настежь. Никто не убрал битые стекла; дверь в комнату Флоренс косо висела на одной петле. Я смотрела себе под ноги, еще не смея заглянуть в комнату, не имея на это сил. Дверь в кухню осталась открытой. Ключа они так и не нашли.

– Входите, – сказала я Веркюэлю.

Дом и был и не был таким, как прежде. В кухне все вещи были не на своих местах. Мой зонт висел там, где он не висел никогда. Диван был сдвинут, так что стало видно пятно на ковре. И повсюду странный запах, острый и вездесущий: не сигаретного дыма и пота, а чего-то другого, но чего – я не могла понять. Они оставили свое клеймо буквально на всем. Усердные исполнители, подумала я. Тут я вспомнила папку на письменном столе, письмо, все к этому моменту написанные страницы. Значит, и это, подумала я, и это они наверняка просматривали! Переворачивали страницы сальными пальцами, без любви пробегали взглядом обнаженные слова.

– Помогите мне подняться наверх, – попросила я Веркюэля. Папка, которую я оставила в последний раз открытой, была закрыта. Замок у бюро сломан. На книжных полках зияли пустые места.

В двух нежилых комнатах вскрыты замки.

Шкафы, буфеты обысканы.

Они перерыли всё. Словно грабители нанесли очередной визит. Обыск только предлог. Настоящая цель—дотронуться, замусолить пальцами. Дух злобы. Как изнасилование: чтобы изгадить женщину.

Не находя слов, я обернулась к Веркюэлю. Меня мутило.

– Там кто-то есть внизу, – сказал он.

С лестничной площадки было слышно, как кто-то говорит по телефону.

Разговор прекратился. В коридоре показался молодой человек в форме и кивнул нам.

– Что вам нужно в моем доме? – спросила я.

– Просто проверка, – добродушно отозвался он. – Мы не хотели, чтобы сюда проникли посторонние. – Он взял свою фуражку, шинель, винтовку. Не ее ли запах я почуяла? – Следственная группа прибудет в восемь, – сказал он. – Я подожду снаружи. – Он улыбнулся: по-видимому, полагал, что оказывает мне услугу, что я должна быть ему благодарна.

– Мне надо принять ванну, – сказала я Веркюэлю.

Но я не приняла ванну. Я закрыла за собой дверь спальни, проглотила две красные пилюли и легла, дрожа всем телом. Дрожь становилась все сильнее, меня трясло, словно лист во время бури. Хотя я озябла, дрожь эта была не от холода. Остановись, сказала я себе, сейчас нельзя раскисать; думай только о том, что будет через минуту.

Дрожь немного улеглась.

Мужчина, думала я: единственное существо, какой-то своей частью принадлежащее неизвестности, будущему, словно он бросает впереди себя тень. И все время пытается догнать эту убегающую тень, слиться с обликом своих упований. Но я – мне не дано стать мужчиной. Я слишком мала, слепа, близка к земле.

Постучав, в комнату вошел Веркюэль, а за ним тот полицейский, на котором был вчера джемпер с оленем. Сегодня он был в пиджаке и галстуке. Дрожь опять вернулась. Он сделал Веркюэлю знак, чтобы тот ушел. Я села в кровати.

– Не уходите, мистер Веркюэль, – сказала я; потом полицейскому: – Какое вы имеете право врываться ко мне в дом?

– Мы о вас беспокоились. – Он отнюдь не выглядел обеспокоенным. – Где вы были прошлой ночью? – И, не дождавшись от меня ответа: – Вы уверены, что справитесь без посторонней помощи, миссис Каррен?

Я сжимала кулаки, но дрожь становилась все сильнее; наконец меня начало трясти.

– Мне не нужны посторонние! – крикнула я ему. – Вы здесь – посторонний!

Его это не смутило. Напротив, казалось, он не прочь был послушать, что я еще скажу.

«Возьми себя в руки! – подумала я. – Они упекут тебя в больницу, объявят сумасшедшей и увезут отсюда!»

– Что вам здесь нужно? – уже спокойнее спросила я.

– Я только задам вам несколько вопросов. Как вы познакомились с этим мальчиком, Йоханнесом?

Йоханнес: это его подлинное имя? Наверняка нет.

– Он был приятелем сына моей домработницы. Школьным приятелем.

Он вынул из кармана небольшой магнитофон и поставил на кровать рядом со мной.

– А где теперь сын вашей домработницы?

– Умер и зарыт в землю. Вам наверняка об этом известно.

– Что с ним случилось?

– Его застрелили.

– Еще кого-нибудь из них вы знаете?

– Из кого «из них»?

– Из его приятелей.

– Тысячи. Миллионы. Больше, чем можно сосчитать.

– Я хочу сказать: из той же ячейки. Кто-нибудь из них бывал здесь, на территории вашей собственности?

– Нет.

– Известно ли вам, как к ним попало оружие?

– Какое оружие?

– Пистолет. И три детонатора…

– Я не знаю никаких детонаторов. Не знаю, что это такое. Пистолет принадлежал мне.

– Они взяли его у вас?

– Я им дала. Не им, а этому мальчику, Джону.

– Вы дали ему пистолет? Это был ваш пистолет?

– Да.

– Зачем вы дали ему пистолет?

– Для самозащиты.

– От кого ему нужно было защищаться, миссис Каррен?

– Ему нужно было защищаться от нападения.

– Какой марки был пистолет, миссис Каррен? Есть ли у вас на него разрешение?

– Я ничего не понимаю в марках пистолетов. Он был у меня с незапамятных времен; с тех времен, когда никто не слышал ни о каких разрешениях.

– Вы уверены, что дали его мальчику? Вам должно быть известно, что за это вас могут привлечь к уголовной ответственности.

Пилюли начали действовать. Боль в спине немного отпустила, тело расслабилось, я снова стала воспринимать окружающий мир.

– Вы собираетесь и дальше заниматься этой ерундой? – сказала я. Я снова легла на подушку и закрыла глаза. Голова кружилась. – Те, о ком мы говорим, уже мертвы. Больше вы им ничего не можете сделать. Вам их не достать. Вы совершили казнь. К чему теперь начинать судебный процесс? Почему просто не закрыть дело?

Он взял магнитофон, что-то там покрутил и положил обратно на подушку.

– Я только проверяю, – сказал он.

Я вяло смахнула магнитофон с подушки. Он успел его подхватить.

– Вы рылись в моих личных бумагах, – сказала я. – Вы взяли принадлежащие мне книги. Верните их. Верните мне всё. Все мои вещи. Им нечего у вас делать.

– Мы ваши книги не съедим, миссис Каррен. В конце концов вы всё получите обратно.

– Они мне не нужны в конце концов. Они мне нужны сейчас. Это мои вещи. Мои, личные.

Он покачал головой:

– Это уже не личное дело, миссис Каррен, как вы прекрасно знаете. Больше ничего нет личного.

Я уже едва ворочала языком.

– Уйдите, – с трудом сказала я.

– Всего несколько вопросов. Где вы были прошлой ночью?

– С мистером Веркюэлем.

– Это мистер Веркюэль?

Мне стоило больших усилий открыть глаза.

– Да, – пробормотала я.

– Кто такой мистер Веркюэль? – Потом, совсем другим тоном: – Wie is jy?

– Мистер Веркюэль за мной ухаживает. Ми стер Веркюэль мой самый близкий человек. Подойдите, мистер Веркюэль.

Протянув руку, я нащупала штанину Веркю-эля, потом нашла его руку, поврежденную руку, со скрюченными пальцами, и вцепилась в нее жадной старческой хваткой.

– In Godsnaam, – произнес где-то далеко голос следователя. Во имя Господа Бога – обвинение или проклятие нам обоим? Рука моя разжалась, я заскользила в забытье.

Мне явилось слово: Табанху, Таба Нху. Я пыталась сосредоточиться. Семь букв, анаграмма чего? С огромным усилием я переставила «б» в начало. Потом я отключилась.

Очнулась я с тяжелой головой, охваченная болью, мучимая жаждой. Прямо в лицо мне глядел циферблат, но я не понимала, что показывают стрелки. В доме тихо – тишина покинутых домов.

Табанху. Непослушными руками я освободилась от простыни, в которую завернулась. Принять ванну?

Но ноги вели меня дальше. Со стонами, держась за перила, согнувшись в три погибели, я спустилась вниз и набрала номер в Гугулету. Долго никто не подходил. Наконец трубку взял ребенок, девочка. «Мистер Табани здесь?» – спросила я. «Нет». – «Тогда позови миссис Мкубулеки, нет – миссис Мкубукели». – «Миссис Мкубукели здесь не живет». – «Но ты знаешь миссис Мкубукели?» – «Да, я его знаю». – «Миссис Мкубукели?» – «Да». – «Как тебя зовут?» – «Лили». – «Ты одна дома?» – «Еще моя сестра». – «А сколько лет твоей сестре?» – «Шесть». – «А тебе?» – «Десять» – «Можешь передать то, что я скажу, миссис Мкубукели?» – «Да». – «Это касается ее брата, мистера Табани. Пусть она скажет мистеру Табани, чтобы он был осторожнее. Скажи ей, что это очень важно. Мистеру Табани надо быть осторожнее. Меня зовут миссис Каррен. Можешь записать? И мой номер телефона». Я продиктовала номер, сказала по буквам фамилию. Миссис Каррен: шесть букв, анаграмма чего? Постучав, вошел Веркюэль.

– Будете что-нибудь есть? – спросил он.

– Я не голодна. А вы берите все что найдется.

Мне хотелось остаться одной. Но он не уходил, с любопытством рассматривая меня. Я сидела в постели, в перчатках, держа блокнот на коленях. Так я сидела уже с полчаса, глядя в пустую страницу.

– Жду, пока согреются руки, – сказала я. На самом деле я не писала не оттого, что зябли пальцы. Причина – в пилюлях, которые я теперь принимаю все чаще, постоянно увеличивая дозу. Они как дымовые шашки. Стоит их проглотить, как внутри меня высвобождается туман – туман небытия. Приняв пилюли, я уже не могу писать. Еще один ужасный закон: письмо невозможно без боли. Помимо этого, когда я их принимаю, ничего ужасного уже не существует; все становится безразлично, все одинаково.

И тем не менее я пишу. Глубокой ночью, пока Веркюэль спит внизу я вновь принимаюсь за письмо, чтобы добавить только одно—про «Джона», угрюмого мальчика, к которому я так и не смогла привязаться. Так вот, хотя он мне никогда не нравился, я чувствую, его в себе более явственно, более пронзительно, нежели я чувствую Беки. Он ли во мне, я ли в нем – он или тот след, который он по себе оставил. Сейчас глубокая ночь – и вместе серый рассвет его последнего утра. Я здесь, в своей постели—и вместе в комнате Флоренс, где только одно окно, одна дверь и нет другого выхода. За дверью люди; они засели там, словно охотники, ожидая, когда можно будет одарить его смертью. На коленях он держит пистолет, который пока еще заставляет их медлить, который был их с Беки величайшей тайной, который должен был сделать их мужчинами; и я тут же – стою, мешкая, в стороне. Дуло пистолета зажато у него между коленями, и он проводит по нему рукою – вверх-вниз. Он прислушивается к доносящимся снаружи приглушенным голосам—и я вместе с ним. Он готовится к тому моменту, когда в легкие хлынет удушливый дым, когда дверь от толчка распахнется и огненный шквал сметет его с лица земли. Готовится в этот миг успеть вскинуть пистолет и сделать один-единственный выстрел прямо в средоточие огня.

Немигающий взгляд остановился на двери, через которую ему предстоит уйти из этого мира. Во рту пересохло, но страха он не чувствует. Сердце бьется ровно, будто в груди сжимается и разжимается кулак.

Глаза его открыты, мои же закрыты, хоть я и пишу. Я закрыла глаза, чтобы видеть.

Пока происходит все это – времени нет, хотя его сердце отбивает время. Я, ночью, пишу в своей комнате, но кроме того—я с ним, так же, как и с тобой, там, за морями.

Еще не вечность; еще мешкает время. Покамест, подвешенное состояние, – пока не наступит тот момент, когда распахнется дверь, за которой увидим – сперва он, а следом и я – слепящую белую вспышку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю