Текст книги "Железный век"
Автор книги: Джон Максвелл Кутзее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Если бы ты сказала, что вышла из меня, мне не понадобилось бы говорить, что я вышла из чрева кита.
Я не могу жить без ребенка. Не могу умереть без ребенка.
В твое отсутствие от меня родится только боль. Я произвожу боль. Tы – моя боль.
Что это – обвинение? Да. J'acсuse[13]13
Я обвиняю (франц.).
[Закрыть]. Обвиняю в том, что ты меня покинула. Я швыряю тебе в лицо это обвинение, швыряю на северо-запад, в лицо ветру. Швыряю тебе в лицо свою боль.
Бородино: анаграмма слова «вернись» в каком-нибудь языке. Диконал: «позвала».
Слова, вырвавшиеся из чрева кита, искаженные, таинственные. Дочь.
Среди ночи я набрала номер «линии жизни».
– Доставка на дом? – повторила женщина. – Я не знаю, кто занимается доставкой на дом, кроме «Статтафордз». Может, вам обратиться в «Обеды на колёсах»?
– Вопрос не в том, чтобы готовить еду, – сказала я. – Готовить я могу сама. Мне нужно, чтобы кто-то доставлял продукты. Мне трудно носить сумки.
– Оставьте ваш телефон, а утром я скажу социальному работнику, чтобы он вам позвонил.
Я повесила трубку.
Конец накатывает стремительно. Я не учла того, что, когда едешь под гору, двигаешься все быстрее и быстрее. Я думала пройти весь путь неторопливым шагом. Ошибка, очевидная ошибка.
Есть что-то унизительное в том, как это все кончается, – унизительное не только для нас, но и для нашего представления о самих себе, о человеческой природе. Люди, которые лежат в темных спальнях и ходят под себя. Люди, которые лежат в кустах под дождем. Ты этого не поймешь, тебе еще рано. Веркюэль, тот поймет.
Веркюэль опять исчез, а пес остался. Жаль. Не Одиссей, не Гермес, даже, может быть, и не посланник. Праздношатающийся тип. Паникер, несмотря на свою задубелую внешность. Ну а я? Если Веркюэль не прошел испытания, то что же я? Или моим испытанием было – хватит ли у меня мужества устроить самосожжение перед резиденцией Лжи? В уме я тысячу раз проигрывала эту сцену: я чиркаю спичкой и чувствую, как начинает стучать в ушах, и сижу изумленная, даже довольная, среди бледно-голубых языков пламени, а одежда сгорает на мне, не обугливаясь. Как легко придать смысл своей жизни, удивленно думаю я; эта мысль проносится в последний момент, перед тем как вспыхнут брови и ресницы, и больше уже ничего не увидишь. После этого мыслей уже нет, есть только боль (ибо за всё надо платить). Была бы она на хуже зубной боли? Хуже чем роды? Чем мое бедро? Чем роды, помноженные на два? Сколько диконала нужно, чтобы притупить ее? Честно ли будет проглотить весь диконал, прежде чем направить машину вниз по Авеню мимо цепи? Обязательно ли умирать в полном сознании, не изменяя себе? Обязательно ли рожать свою смерть без обезболивания?
Надо признаться, в этом позыве было всегда что-то глубоко ложное, какой бы яростью или отчаянием он ни был вызван. Если умирать недели и месяцы в еврей постели, пройдя через чистилище боли и стыда, недостаточно для спасения души; почему я должна спастись, превратившись на две минуты в огненный столп? Прекратится ли ложь оттого, что старая больная женщина себя убьет? Чья жизнь от этого изменится и как? Я все чаще возвращаюсь к Флоренс. Если бы она проходила мимо, ведя за руку Хоуп и неся за спиной Бьюти, произвело бы это на нее впечатление? Бросила она хотя бы взгляд? Обманщица, кривляка, подумала бы Флоренс: несерьезный человек. И отправилась дальше.
Какую смерть она сочла бы серьезной? Какую одобрила бы? Ответ: ту, что венчает честно прожитую трудовую жизнь; или ту, что приходит сама, неотвратимо, без предупреждения, как удар грома или пуля в лоб.
Судить предоставлено Флоренс. Ее глаза за стеклами очков смотрят спокойно, оценивающе. Это спокойствие она уже успела передать своим дочерям. Флоренс судья, а я подсудимая. Если моя жизнь судится, то это потому, что я провела десять лет под судом у Флоренс.
– Есть у вас деттол?
Я вздрогнула от его голоса. Этого мальчика. Я сидела и писала за кухонным столом.
– Поднимись наверх и поищи в ванной. Дверь направо. Посмотри в шкафчике под раковиной. Некоторое время он плескался наверху, потом спустился обратно, но уже без повязки. Я с изумлением увидела, что швы у него не сняты.
– Тебе не сняли швы? Он покачал головой.
– Когда же ты вышел из больницы?
– Вчера. Позавчера.
К чему все время лгать?
– Почему ты не остался там, пока тебя вылечат? Молчание.
– Нужно держать шов под повязкой, иначе туда попадет инфекция и у тебя останется шрам. – Метка на всю жизнь, словно удар хлыста, который пришелся по лбу. Напоминание.
Кто я ему, чтоб его пилить? Но я сжимала его открытую рану, останавливала ему кровь. Как неистребимо желание вынянчить! Курица, потеряв своих цыплят, принимает утенка и, не обращая внимания на желтый пушок, плоский клюв, учит его купаться в песке, клевать червяков.
Я вытряхнула красную скатерть и начала ее разрезать.
– У меня в доме нет бинтов, – сказала я, – но она совершенно чистая, если тебя не смущает красный цвет. – Я дважды обернула отрезанную полоску вокруг его головы и завязала сзади узлом. – Тебе необходимо пойти к врачу или в больницу, чтобы сняли швы. Их нельзя оставлять.
Шею он держал прямо, словно кол. От него исходил запах, который, должно быть, и будоражил пса: нервозности, страха.
– У меня голова в порядке, – сказал он, – зато рука, – он осторожно повел плечом, – мне надо беречь руку.
– Скажи, ты от кого-то скрываешься? Он молчал.
– Я хочу поговорить с тобой серьезно. Тебе еще рано заниматься такими вещами. Я это сказала Беки, и тебе скажу то же самое. Ты должен слушать меня. Я старый человек. И я знаю, о чем говорю. Вы еще дети. Вы бросаетесь своей жизнью, еще не понимая, что такое жизнь. Сколько тебе – пятнадцать? В пятнадцать лет рано умирать. И в восемнадцать рано. И в двадцать один.
Он поднялся, тронув кончиками пальцев красную повязку. Как ленточка. Во времена рыцарства, когда мужчины рубились друг с другом насмерть, на шлемах у них развевались ленточки их дам. Призывать этого мальчика к благоразумию значит бросать слова на ветер. Слишком сильна в нем тяга к сражению, она ведет его. Сражение: естественный способ уничтожить слабых, а сильным обеспечить продолжение рода. Покрой себя славой, и у тебя будет все что пожелаешь. Кровь и слава, смерть и секс. И я, накаркивая смерть, обвязываю ему голову ленточкой!
– Где Беки? – сказал он.
Я пыталась прочесть что-нибудь на его лице. Или он не понял, что я ему сказала? Забыл?
– Сядь, – сказала я.
Он сел. Я перегнулась к нему через стол:
– Беки лежит в земле. Положен в ящик и опущен в яму, а сверху навалили землю. Из этой ямы ему никогда не выбраться. Никогда, никогда, никогда. Пойми: это не игра, не футбол, когда упавший встает и продолжает играть. Люди, против которых вы играете, не скажут друг другу: «Он же еще ребенок, так выпустим в него игрушечную пулю». Они вообще не видят в тебе ребенка. Они видят в тебе врага, и их ненависть к тебе так же сильна, как твоя ненависть к ним. И рука у них не дрогнет пристрелить тебя; напротив, они довольно улыбнутся, когда ты упадешь, и сделают еще одну зарубку на прикладе.
Он смотрел на меня так, словно я наносила ему удары по лицу, удар за ударом. И все же, упрямо выставив подбородок, сжав губы, даже не думал уклониться. Глаза все так же подернуты туманной пленкой.
– Ты думаешь, что им не хватает дисциплины. Ты ошибаешься. У них отличная дисциплина. Только она не позволяет им вырезать всех вас, все мужское население, – а отнюдь не сострадание и не братские чувства. Исключительно дисциплина: указания сверху, которые могут в любой момент измениться. Сострадание выброшено за ненадобностью. Это война. Прислушайся к моим словам, я знаю, что говорю! Ты думаешь, я пытаюсь уговорить тебя отказаться от борьбы. Что ж, ты прав. Именно это я и делаю. Я говорю: подожди, ты еще слишком молод. Он сделал нетерпеливое движение: разговоры, разговоры! Разговоры, придавившие целые поколения его предков. Ложь, обещания, уговоры, угрозы – его деды и прадеды сгибались под их тяжестью. Но он – нет. Он отбросил все разговоры. Будь они прокляты!
– Ты скажешь, пришло время драться. Ты скажешь, пора выиграть или проиграть эту битву. Позволь кое-что сказать тебе об этом «выиграть или проиграть», позволь кое-что сказать об этом «или». Послушай меня. Ты знаешь, что я больна. А знаешь ли ты, что со мной? У меня рак. И этот рак вызван тем накопившимся стыдом, что я испытала за свою жизнь. От этого и заболевают раком: когда тело начинает само себя ненавидеть, само себя пожирать. Ты скажешь: «Что толку поедать себя со стыда? Я не хочу слушать про ваши чувства, это опять слова, почему вы ничего не сделаете?» И на это я отвечу тебе: «Да», и еще раз «Да», и еще раз «Да». Я ничего другого не могу тебе осветить, когда ты задаешь мне этот вопрос. Но знаешь ли ты, чего стоит сказать это «Да». Это как предстать перед трибуналом и иметь возможность сказать только два слова – «да» и «нет». Стоит тебе открыть рот, как судьи предупреждают: только «да» или «нет», и ничего больше. «Да», – говоришь ты. Но при этом все время чувствуешь внутри другие слова, словно ребенка в утробе. Не когда он начинает шевелиться, еще нет, а как в самом начале, когда в женщине пробуждается глубинное знание, что она беременна. Внутри меня не одна только смерть. Есть и жизнь. Смерть сильна, а жизнь слаба. Но я должна служить жизни, должна поддерживать ее живой. Должна.
Ты не веришь в слова. Ты считаешь, что только удар – это что-то настоящее. Удар или пуля. Но послушай: разве ты не слышишь, что мои слова тоже существуют. Послушай! Возможно, они только воздух, но они выходят из моего сердца, из моей утробы. Они не «да» или «нет». Внутри меня живет что– то другое, иное слово. И я по-своему борюсь за него, борюсь за то, чтобы его не заглушили. Я как одна из тех китаянок, которые знают, что, если родится девочка, ребенка заберут у нее и прикончат, потому что их семье, их деревне нужны рабочие руки, нужны сыновья. И они знают, что после родов в комнату войдет какой-то человек с закрытым лицом, возьмет ребенка у повитухи и, если он не того, какого надо, пола, отвернется из деликатности и удавит его, просто-напросто стиснув его крохотный носик и закрыв ему рот. Минута – и все кончено. Предавайся скорби, если хочешь, скажут потом матери: твоя скорбь в природе вещей. Но не спрашивай: почему это зовется сыном? Почему это зовется дочерью и должно умереть?
Пойми меня правильно. Ты ведь тоже чей-то сын. Я не против сыновей. Но случалось ли тебе видеть появившегося на свет младенца? Так вот, не легко было бы сказать, девочка это или мальчик. У всех младенцев между ног – одна и та же пухлая складка. Та почка, тот росток, который якобы выделяет мальчиков, не такая уж важная штука на самом-то деле. Не настолько, чтобы определять жизнь и смерть. Тем не менее все остальное, все, чему нет определения, все, что подается при нажатии, обречено остаться неуслышанным. Я говорю от его лица. Тебе надоело слушать старых людей, я понимаю. Тебе не терпится стать мужчиной и делать то, что они делают. Надоело готовиться к жизни. Ты думаешь: вот она, жизнь. Как же ты ошибаешься! Жить не значит следовать за палкой, за флагштоком, за ружьем, куда бы они тебя ни привели. Жизнь не где-то впереди. Ты уже в центре жизни. Зазвонил телефон.
– Не беспокойся, я не собираюсь брать трубку, – сказала я.
Мы молча ждали, пока звонок прекратится.
– Я не знаю твоего имени.
– Джон.
Джон: nom de guerre[14]14
Прозвище (франц.).
[Закрыть], вне всякого сомнения.
– Какие у тебя планы?
Он, кажется, не понял, о чем я.
– Что ты намерен делать? Хочешь остаться здесь?
– Мне надо домой.
– А где твой дом?
Он смотрел на меня упрямо, не в силах выдумать новую ложь. «Бедное дитя», – прошептала я.
Я не собиралась за ним подглядывать. Но на мне были шлепанцы, дверь в комнату Флоренс была открыта, и он сидел ко мне спиной. Сидел на кровати, поглощенный тем, что держал в руке. Услышав шаги, он вздрогнул и сунул этот предмет в постель.
– Что это у тебя там? – спросила я.
– Ничего, – ответил он, как всегда поневоле встречаясь со мной взглядом.
Вероятно, я бы оставила его в покое, но тут я заметила, что кусок плинтуса отломан и лежит на полу, а за ним открылась кирпичная кладка.
– Что ты задумал? – сказала я. – Зачем ты разбираешь стену?
Он молчал.
– Покажи, что ты там прячешь. Он покачал головой. Я присмотрелась внимательней. В кладке был оставлен паз для вентилятора, через него можно было просунуть руку под половицы.
– Ты что-то держишь под полом?
– Я ничего не делаю.
Я набрала номер, который оставила Флоренс. Подошел ребенок.
– Мне нужна миссис Мкубукели, – сказала я. Молчание на том конце.– Миссис Мкубукели. Флоренс.
На том конце приглушенный разговор, потом в трубке женский голос:
– Кого вам позвать?
– Миссис Мкубукели. Флоренс.
– Ее здесь нет.
– Это миссис Каррен, – сказала я. – Миссис Мкубукели прежде у меня работала. Я звоню по поводу приятеля ее сына, он назвался Джоном, не знаю, как его настоящее имя. Это очень важно. Если нету Флоренс, могу я поговорить с мистером Табани?
Снова продолжительное молчание. Затем мужской голос:
– Табани слушает.
– Это миссис Каррен. Вы должны меня помнить. Я звоню по поводу приятеля Беки, они вместе учились. Не знаю, известно ли вам, но он попал в больницу.
– Да, я знаю.
– Теперь он вышел из больницы, или сбежал, и явился сюда. У меня есть основания предполагать, что он прячет здесь какое-то оружие, какое именно, я не знаю. Видимо, они с Беки спрятали его у Флоренс в комнате. Я думаю, потому он и вернулся.
– Да, – сказал он без всякого выражения.
– Мистер Табани, я не прошу вас брать на себя опеку над этим мальчиком, но сейчас он нездоров. Он получил тяжелую травму. И мне кажется, что его эмоциональное состояние очень неустойчиво. Я не знаю, как связаться с его семьей. Я даже не представляю, есть ли у него семья в Кейптауне. Он мне этого: не скажет. Я только прошу, чтобы с ним поговорил кто-то, кому он доверяет. Его надо забрать отсюда, пока с ним чего-нибудь не случилось.
– Что вы имеете в виду: его эмоциональное состояние неустойчиво?
– Я хочу сказать, что ему нужна помощь. Что он, возможно, не отвечает за свои поступки. Что у него ушиблена голова. Что я не могу заботиться о нем, у меня нет сил. Пусть кто-нибудь приедет.
– Я подумаю.
– Меня это не устраивает. Мне нужно точно знать.
– Я попрошу кого-нибудь забрать его, но не могу сказать, когда это будет.
– Сегодня?
– Я не обещаю. Может быть, сегодня, может быть, завтра. Посмотрим.
– Мистер Табани, мне хотелось бы, чтоб вы поняли одну вещь. Я не пытаюсь учить этого мальчика или кого-то другого, как ему распорядиться своей жизнью. Он достаточно взрослый и достаточно упрямый, чтобы поступать как ему заблагорассудится. Но эта бойня, это кровопускание во имя товарищества мне глубоко отвратительно. Я считаю это варварством. Вот что я хотела вам сказать.
– Я плохо вас слышу, миссис Каррен. Ваш голос доносится очень, очень слабо. Надеюсь, вы меня слышите.
– Я вас слышу.
– Прекрасно. Тогда позвольте вам сказать, миссис Каррен, что, по-моему, вы плохо себе представляете товарищество.
– Спасибо, достаточно хорошо представляю.
– Нет, не представляете. – Он говорил с абсолютной убежденностью. – Когда вы всей душой и всем телом участвуете в борьбе, как эти молодые люди, когда вы готовы, не задумываясь, отдать жизнь друг за друга, тогда возникают узы, которые сильнее всех других возможных уз. Это и есть товарищество. Я вижу все это ежедневно собственными глазами. Наше поколение не идет ни в какое сравнение с ними. Вот почему мы должны уступить место молодежи. Мы уступаем им место, но не отступаем. Мы стоим за ними. Вот чего вы не можете понять, потому что слишком далеки от этого.
– Да, я от этого далека, – сказала я, – далека и слаба. И тем не менее, боюсь, я очень хорошо представляю себе, что это за товарищество. Оно было и у немцев, и у японцев, и у спартанцев, и у воинов Шаки. Товарищество – это просто маска смерти, обряд убиения и умирания, который выдается за связующие узы. (Узы чего? Любви? Сомневаюсь.) Такое товарищество не вызывает у меня сочувствия. Вы совершаете ошибку – вы, и Флоренс, и все остальные, кто им восхищается и, что самое скверное, внушает это восхищение детям. Это просто еще одна холодная как лед, вдохновленная смертью мужская затея. Вот что я по этому поводу думаю.
Не буду повторять всего, что мы друг другу сказали. Мы обменялись мнениями. И каждый остался при своем.
Потянулся остаток дня. За мальчиком никто не явился. Я лежала в постели, одурманенная наркотиками, подложив под спину подушку, пытаясь то так, то этак облегчить боль, мечтая уснуть и страшась снова увидеть Бородино.
В воздухе сгустилась влага, пошел дождь. Вода сочилась из засорившегося водостока. От коврика на лестничной площадке шел запах кошачьей мочи. Гробница, подумала я, Гробница позднебуржуазной эпохи. Я поворачивала голову то в одну, то в другую сторону. На подушке тонкие, давно не мытые седые волосы. А в комнате Флоренс, в густеющих сумерках, лежа навзничь на кровати, прижимает к себе бомбу, или что там у него, мальчик, с широко открытыми глазами, больше не замутненными, ясными, и думает – нет, прозревает. Прозревает миг торжества, когда поднимется, наконец, в полный рост – могучий, преображенный. Когда развернется огненный цветок, встанет столп дыма. Бомба, которую он прячет на груди, подобна талисману: так лежал во тьме своей каюты Христофор Колумб, прижимая к груди компас, таинственный инструмент, долженствующий привести его в Индию, на Острова Блаженных. Толпы полуобнаженных девушек поют и открывают ему свои объятия, а он бредет к ним по отмели, держа перед собой стрелку, которая никогда не отклоняется, но всегда указывает в одном направлении – в будущее.
Бедное дитя! Бедное дитя! Все вдруг расплылось передо мной от подступивших слез. Бедный Джон, который в прежние времена был бы взят для работы в саду и приходил в полдень к заднему крыльцу, чтоб получить свой хлеб с вареньем и напиться воды из жестянки; Джон, сражающийся теперь за всех оскорбленных и униженных, попранных, осмеянных, за всех черных садовников Южной Африки! Холодным ранним утром я услыхала, что кто-то пытается открыть калитку. Веркюэль, подумала я, вернулся Веркюэль. Потом позвонили в дверь – раз, другой, третий – длинным, требовательным, нетерпеливым звонком, и я поняла, что это не Веркюэль.
Теперь, чтобы спуститься вниз, мне нужно немало времени, особенно в том одурманенном состоянии, которое наступает после пилюль. Все время, пока я ползла по полутемной лестнице, они звонили в звонок, стучали в дверь. «Иду!» – откликнулась я как могла громко. Но меня не дождались. Я услышала, как распахнулась калитка. Забарабанили в дверь кухни, и раздались голоса, говорящие на африкаанс. Затем скучный, непримечательный – словно камнем ударили о камень – звук выстрела. В наступившей тишине послышался отчетливый звон разбитого стекла.
– Стойте! – крикнула я и кинулась бегом – действительно бегом, хотя не подозревала, что это еще возможно, – к кухонной двери. – Стойте! – крикнула я, шаря рукой по стеклу, пытаясь справиться с засовами и цепочками. – Не делайте ничего!
На веранде спиной ко мне стоял человек в синем плаще. Он наверняка слышал меня, но не обернулся.
Отодвинув последний засов, я распахнула дверь и предстала перед ними. Халат я забыла накинуть и теперь стояла с голыми ногами в белой ночной сорочке, напоминая, надо думать, восставшую из мертвых.
– Стойте! – сказала я. – Не делайте пока ничего, он просто ребенок!
Их было трое. Двое в форме; третий, одетый в джемпер с полосой поперек груди и изображенным на ней бегущим оленем, держал в руке пистолет, дулом вниз.
– Дайте мне поговорить с ним, – сказала я, шлепая по натекшим за ночь лужам. Они изумленно уставились на меня, но удерживать не стали.
Окно в комнату Флоренс было разбито, внутри темно. Но, заглянув через дыру в стекле, я различила фигуру, скорчившуюся возле кровати, в дальнем углу.
– Открой дверь, мальчик мой, – сказала я. – Я обещаю, что они ничего тебе не сделают Ложь. Он погиб, и не в моей власти было его спасти. Но что-то передавалось от меня к нему. Я жаждала обнять его, защитить.
Один из полицейских оказался рядом со мной, он прижимался к стене.
– Скажите ему, чтоб вышел, – проговорил он.
В ярости я накинулась на него:
– Уйдите прочь! – И зашлась кашлем. Вставало солнце, розовое среди плывущих в небе облаков.
– Джон! – позвала я сквозь кашель. – Выходи! Я не дам им тебя обидеть. Теперь рядом со мной оказался человек в джемпере.
– Скажите ему, чтоб отдал оружие, – произнес он, понизив голос.
– Какое оружие?
– У него пистолет, что еще – не знаю. Скажите, чтобы он всё отдал.
– Сперва пообещайте, что вы его не тронете.
Его пальцы сомкнулись на моем плече. Я пыталась сопротивляться, но безуспешно.
– Вы тут схватите пневмонию, – сказал он.
На меня что-то накинули сзади: пальто… плащ… плащ одного из полицейских.
– Neem haar binne[15]15
Держите ее внутри. (Здесь и далее – африкаанс.)
[Закрыть], – пробормотал он. Они отвели меня обратно на кухню и закрыли за мной дверь.
Я села, опять встала. Плащ пропах сигаретным дымом. Я сбросила его на пол и открыла дверь. Ноги у меня посинели от холода.
– Джон! – позвала я.
Все трое склонились над рацией. Тот, кто отдал мне свой плащ, обернулся.
– Дама, здесь находиться опасно, – сказал он и снова запихнул меня внутрь, потом попытался найти ключ, чтобы запереть дверь.
– Он просто ребенок, – сказала я.
– Дайте нам делать свою работу, – ответил он.
– Я за вами наблюдаю, – сказала я. – Я вижу все, что вы делаете. Говорю вам, он просто ребенок!
Он как будто собирался ответить, потом со вздохом предоставил мне выговориться. Молодой мужчина, худой и крепкий. Чей-то сын; вероятно, не единственный в семье. Множество двоюродных братьев и сестер, дядей и теток, дедушек и бабушек, стоящих рядом, позади него, над ним, подобно хору, наставляющему, предостерегающему. Что я могла ему сказать? Что общего было у нас с ним, кроме того, что он явился сюда защищать меня, защищать, в более широком смысле, мои интересы?
– Ek staan nie aan jou kant nie[16]16
Я не на вашей стороне.
[Закрыть], – сказала я. – Ek staan aan die teenkant.
– Я на другой стороне. Но и на другом берегу, на другом берегу реки. На дальнем берегу, и смотрю назад.
Он повернулся и обвел взглядом плиту, раковину, кухонные полки;
приходился занимать die ou dame[17]17
Старую даму.
[Закрыть], пока его товарищи делают там, снаружи, свою работу.
– Вот и всё, – сказала я. – Это конец. Все равно я не вам это говорю.
Кому же тогда? Тебе, всегда тебе. Как я живу, как жила – мой рассказ. Опять звонок в дверь. Еще мужчины, в ботинках, фуражках, в камуфляже, протопали через весь дом. Все они сгрудились у кухонного окна.
– Ну sit daar in die buitekamer[18]18
Он там, в пристройке.
[Закрыть], – объяснил полицейский, указывая в сторону комнаты Флоренс. – Daar's net die een deur en die een venster[19]19
Там только одна дверь и одно окно.
[Закрыть].
– Nee, dan het ons hom[20]20
Ну, тогда он наш.
[Закрыть], – сказал один из новоприбывших.
– Предупреждаю вас, я слежу за всем, что вы делаете, – сказала я.
Он обернулся ко мне.
– Вы знаете этого мальчика? – спросил он.
– Да, я его знаю.
– Вы знали, что у него оружие? Я пожала плечами:
– Помоги, Господи, в наше время безоружным.
Вошел еще один человек – молодая женщина в форме; от нее пахнуло свежестью и чистотой.
– Is dit die dame di??[21]21
Это та самая дама?
[Закрыть] – сказала она; потом, повернувшись ко мне: – Нам придется ненадолго освободить дом, пока тут не закончат. Есть у вас к кому пойти – знакомые или родственники?
– Я никуда отсюда не пойду. Это мой дом. Любезности, заботливости в ней ничуть не убавилось.
– Разумеется, – сказала она, – просто оставаться здесь опасно. Нам придется попросить вас куда-нибудь уйти, это ненадолго.
Стоявшие у окна мужчины больше не разговаривали – они нетерпеливо ждали, пока я уйду.
– Bel die ambulans[22]22
Вызови «скорую».
[Закрыть], – сказал один из них.
– Ag, sy kan sommer by die stasie wag[23]23
Она может немножко подождать в полицейском участке.
[Закрыть], – ответила женщина, потом повернулась ко мне. – Идемте, миссис… – Она ждала, что я добавлю свое имя. Я молчала. – Чашечку горячего чая, – предложила она.
– Я никуда не пойду.
Они обратили на мои слова не больше внимания, чем если бы я была ребенком.
– Gaan haal'n kombers, – сказал мужчина, – sy's amper blou van die kоue[24]24
Сходи за одеялом, она уже посинела от холода.
[Закрыть].
Женщина поднялась наверх и принесла одеяло с моей кровати. Она обернула его вокруг меня, легонько обняла за плечи, потом помогла надеть шлепанцы. Вид моих ног не вызвал у нее никакого отвращения. Хорошая девушка, которая будет кому-то хорошей женой.
– Хотите взять с собой лекарства или что-нибудь еще? – спросила она.
– Я никуда не уйду отсюда, – повторила я, вцепившись в стул, на котором сидела.
Они перекинулись вполголоса несколькими словами. Внезапно меня подняли, взяв сзади под мышки. Женщина взялась за мои ноги, и они понесли меня к выходу, словно ковер. Спину пронзила боль. – Отпустите меня! – крикнула я.
– Сейчас, – успокоительным тоном сказала женщина.
– У меня рак! – закричала я. – Отпустите меня!
Рак! С каким наслаждением швырнула я им в лицо это слово! Они мгновенно замерли, словно напоровшись на нож.
– Sit haar neer, dalk kom haar iets oor, – сказал державший меня человек.
– Ek het mos ges?jy moet die ambulans bel[25]25
Положите ее, что поделаешь. Я же говорил тебе вызвать «скорую».
[Закрыть]. – Они кое-как положили меня на диван.
– Где вы чувствуете боль? – спросила, нахмурившись, женщина.
– В сердце, – сказала я. Она с удивлением на меня посмотрела. – У меня рак сердца. – Тогда она поняла; она замотала головой, словно отгоняя мух.
– Когда вас трогают, вам больно?
– Мне больно все время, – сказала я.
Она переглянулась с мужчиной позади меня; он сделал ей какой-то знак, так что она не могла сдержать улыбки.
– Я заразилась им, испив из чаши горестей, – продолжала я безудержно. Что за беда, если они сочтут меня чокнутой. – Когда-нибудь вы тоже можете им заразиться. Это повальная болезнь.
Раздался звон разбитого стекла. Они оба поспешно вышли из комнаты; я поднялась и заковыляла следом. Все осталось по-прежнему, только было выбито второе оконное стекло. Во дворе никого; полицейские, их было теперь шестеро, притаились на веранде, держа наготове оружие.
– Weg! – яростно закричал один из них. – Kry haar weg![26]26
Стойте! Остановите ее!
[Закрыть] Женщина запихнула меня обратно в дом. Когда она стала закрывать дверь, раздался внезапный взрыв, потом пальба, потом продолжительное оцепенелое молчание, потом негромкие голоса и донесшийся откуда-то лай собаки Веркюэля.
Я попыталась распахнуть дверь, но женщина крепко держала меня.
– Если вы ему что-нибудь сделали, я вам никогда этого не прощу, – сказала я.
– Всё в порядке, сейчас мы опять вызовем «скорую», – сказала она, стараясь меня успокоить. Но «скорая» была уже тут, стояла на тротуаре. Со всех сторон подходили возбужденные люди – соседи, прохожие, старые и молодые, черные и белые; жители соседних домов наблюдали за происходящим со своих балконов. Когда мы с женщиной-полицейским оказались у входа в дом, привезенное на каталке покрытое одеялом тело погружали в машину.
Я собралась залезть в «скорую» следом за ним; один из санитаров даже подал мне руку, но вмешался полицейский.
– Постойте, мы пришлем за ней другую машину, – сказал он.
– Мне не надо другой машины, – сказала я. На его добродушном лице выразилось замешательство. – Я поеду с ним, – сказал я и опять попыталась залезть внутрь. Одеяло упало с меня.
Он покачал головой: «Нет», – и сделал знак санитару, тот закрыл дверь.
– Господи, прости нас! – вырвалось у меня. Завернувшись в одеяло, я побрела по Схондер-стрит, уходя все дальше от толпы. Я почти дошла до утла, когда меня нагнала женщина-полицейский.
– Возвращайтесь домой! – велела она.
– У меня больше нет дома, – в ярости бросила я и продолжала идти дальше.
Она попыталась удержать меня; я стряхнула ее руку.
– Sy's van haar kop af[27]27
У нее с головой не в порядке.
[Закрыть], – заметила она, ни к кому не обращаясь, и отстала.
На Бёйтенкант-стрит, под путепроводом, я присела отдохнуть. Непрерывный поток машин тек мимо по направлению к центру. Никто даже не взглянул на меня. На Схондер-стрит, я, со своей растрепанной головой и в розовом одеяле, представляла необычное зрелище; здесь, среди грязи и бетона, я стала частью городского царства теней.
По другой стороне улицы прошли мужчина с женщиной. Мне показалось, что я ее узнала. Не ее ли Веркюэль привел ко мне в дом? Или это у всех женщин, которые ошиваются возле отеля «Авалон» и винного магазина «Солли Крамер», такие паучьи ноги? Мужчина с пластиковой сумкой за плечами был не Веркюэль.
Поплотнее закутавшись в одеяло, я легла. Костями я ощущала вибрацию бетона от идущего наверху транспорта. Пилюли мои остались дома, а дом был в чужих руках. Смогу ли я прожить без пилюль? Нет. А хочу ли я жить? Меня все больше охватывал безразличный покой старого животного, которое, чувствуя, что час его близок, холодеющее, инертное, ищет в земле какую-нибудь дыру, где все, его окружающее, откликается медленно бьющемуся сердцу. Найдя за бетонным столбом место, куда тридцать лет не заглядывало солнце, я свернулась на здоровом боку, слушая пульсацию боли, ставшую почти биением сердца.
Должно быть, я уснула. Должно быть, прошло какое-то время. Когда я открыла глаза, возле меня сидел на корточках ребенок и шарил в складках одеяла. Рука его ползала по моему телу. «Для тебя тут ничего нет», – хотела я сказать, но у меня выскочила челюсть. Мальчик самое большее лет десяти, обритый наголо, босой, с тяжелым взглядом. Позади два его товарища, еще младше. Я выпихнула челюсть изо рта.
– Оставьте меня в покое, – сказала я. – У меня заразная болезнь.
Они неторопливо отошли подальше и, словно вороны, стали ждать.
Мне надо было освободить мочевой пузырь. Я уступила позыву и, не вставая, помочилась. Слава Богу, что есть холод, подумала я, слава Богу, что есть бесчувствие: все для того, чтоб были легкими роды.
Мальчишки опять приблизились. Я безразлично ждала, пока их руки начнут меня обшаривать. Меня убаюкивал шум колес; подобно детке в улье, я была частью гудящей, снующей жизни. Наполненный шумом воздух. Тысячи крыльев проносятся взад и вперед, не соприкасаясь. Как им всем хватает места? Как умещаются в небесах души всех умерших? Оттого, говорит Марк Аврелий, что они друг в друга перетекают: сгорают и смешиваются и таким образом становятся вновь частью великого круговорота.
Умереть после смерти. Стать единым прахом.
Край одеяла откинули. Я чувствовала свет сквозь веки и холод на щеках, там, где текли слезы. Мне что-то втиснули между губами, пытались чем– то раздвинуть десны. Давясь, я отодвинула голову. Теперь все трое наклонились надо мной в полумраке; быть может, за ними были еще другие. Что они делают? Я попыталась оттолкнуть руку, но она надавила еще сильнее. Из горла у меня вырвался отвратительный скрежет, словно раскололи полено. Руку убрали.