Текст книги "Дневник «Канатного плясуна»"
Автор книги: Джон Коттер
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
На горе Елеонской
Мы вышли из клиники.
– Зар, что-то не так, – задумчиво сказал я.
– Снег, – помедлив, ответил мне Заратустра.
– Зачем въезжать в город на белой ослице, чтобы выйти из него под крестом? – мой вопрос не был адресован.
– Первый снег. Скоро зима, – прошептал Заратустра.
– От слов веет холодом эпитафий, – ответил я.
– Зима поселилась в доме человека.
– Что напишут на могиле моей?
– «Никогда не рождался, никогда не умирал».
– «Пришел ниоткуда, ушел в никуда».
– Слова…
– Знаки…
– Вешки и метки…
– Карта?
– Ходули.
«Да, да! "Ходули!"», – так сказал Зар о словах.
Слова – ходули: велики шаги, да неуверенны. Кто ж идет в снежные горы, прихватив с собою ходули?
Слова означивают: подобно зимнему небу со снежной бородой, раскидывают они белый покров над миром и скрывают жизнь под своим покрывалом.
Неправда, не создают слова новой реальности, они только скрывают, подобные витиеватому узору на замерзшем от стужи стекле. Узор этот красив, но окно превращает он в стену.
Слова убивают живое, подобно леденящему холоду. Среди ледников живет человек, страдая от холода, но даже окоченевший, не перестает он перебирать ледяные игрушки. Что он ищет? Что он может найти?
Слова – первый и последний миф человечества, бессильный открывать, он призван объяснить. Имя заменяет сущность. Имя делает сущность разменной монетой. Такова цена кумира этого.
Слова прозрачны, как холод прозрачен, но создают они туман. Ибо всегда говорят они больше, чем есть, и меньше, чем должны сказать.
Слово – нечто, чего всегда много и всегда недостает. Слово – великий мистификатор, а потому не прозрачно оно, но призрачно.
Слово – лжезагадка. Кажется нам, что скрыт в слове смысл, ибо привыкли мы искать в глубине, а лед имеет объем, но не имеет он содержания другого, кроме самого себя. Что ж искать в глубине его, если снаружи таков он, как и внутри?
Реченное не есть ложь, как говорят, оно то только, что говорится, не более того и не менее. Кто будет требовать ото льда большего, чем просто быть льдом? А то, что лед – не жидкость и не пар, понятно без слов.
Не лжет нам слово, но мы лжем верой своей в него. Оно же, верткое, подобное поземке, как быстро меняет оно свое положение! И коли нет для нас Жизни, и коли слово для нас и есть жизнь, то как же не обмануться нам, доверившись флюгеру этому!
Не там ищем мы правды, где следовало бы искать, да и не в правде соль, а в Жизни, но Ее-то, единственную, и обменяли мы на множество слов красочных, да пустых, как матрешки!
Думают многие, что слово – это весы, но не весы слово, а грузы! Вот почему думаю я, что продажны слова, ибо всегда можно положить больше их на чашу желанную.
О, не следует нам играться со словами нашими, ибо проиграем мы, не зная Жизни, а следуя лишь за тем, что зовется у нас волей!
Слово – императив. Обозначив, посадили мы живое на цепь и не стали ни кормить, ни поить его, а требовать только исполнения предписаний наших.
Оттого-то и гибнет живое, будучи обозначенным, став собственным надзирателем, благодаря имени своему. А что не обозначили мы словами нашими?…
Слово – вот он, холод сердец, вот он, великий тиран, играющий человеком. Ни шага вправо, ни шага влево – вот девиз епархии слова!
Когда же поймем мы, что нетождественно слово обозначаемому? Когда же мы жизнь свою отпустим на волю? Когда ж дадим мы ей право быть Жизнью?
Подобны слова ледяным резцам, что анатомируют тело живое. И ни одна жилка не дрогнет на холодном лице слова-анатома, незнакомого с болью.
Когда строим мы фразу свою, Жизнь не способные в ней уместить и полноту Жизни теряющие, осуществляем мы вивисекцию холода.
Чем же являются для нас слова наши и череда слов бесконечная, если не иглами острыми, как ледяные сосульки! На них-то и распята жизнь наша, словно агнец, живьем освежеванный, растянута она и иссушена и Жизнью быть неспособна!
Не по лесам и лугам, не по горам и долинам, не по озерам и рекам изучаем природу мы, но по пейзажам и картам слов наших! А потому не живем мы, но ходим по галерее картинной или по мастерской чертежной! Одна дана жизнь нам, но ее мы тратим на созерцание, а не на Жизнь!
Многое могут слова, многое! Переозначивание – вот заветный конек их, что неведом мудрецам нашим! Ибо если бы знали они о возможности переозначения, то не стали бы и обозначать, и многое стало бы ясно им. Но не знают они, не знают, что картину реальности нашей с ног на голову перевернуть можно, означаемое переозначив!
Дурную игру затеяло слово, да нет в нас к словам своим критики, ибо сами стали мы теперь словом! Перестали мы Жить, но стали играть в жизнь, бросая кости слов на белое сукно морозного нашего савана. И не заметили мы, что это свои кости мы бросили!
Не верю я слову, но знаю я, что лучше уж переозначить, чем льститься ошибочным означением. Ибо обманулся человек, когда крест означил белой ослицей, а было бы сказано на горе Елеонской: «Принесите Мне крест, а ослицу хозяину ее оставьте», – то, верно, избавлено было бы человечество от двухтысячелетнего бреда, что прославляет любовь, делая близость Двух невозможной.
Когда же любовь назовут одиночеством, тогда только и станут люди не образ искать, но человека. Когда же найдут они человека, тогда только и прекратят пляску свою паяцы одиночества нашего – чувства.
Когда откажутся люди от слов, тогда только и будет их ощущение правдой, пока же бред слов порождает чувств безумных галлюцинации. Безумие – синоним речи».
Я замерз, сидя в подсобке. Да, правду говорят: «Холоден лед познания!» И руки мои окоченели писать слова о словах.
Но вошел Зар, разгоряченный веселой борьбою своей со снегом, накинул мне куртку на плечи, и стало тепло. Вот оно, дело, что должно быть в Начале: забота о Другом.
Не работает Зар, но Смеется он и Танцует! И слышу я Смех его, и вкушаю я его Танец, и ощущаю близость, счастье которой лишь Двум известно.
Я счастлив.
О прохождении мимо
Когда Заратустра покончил со своими делами, мы пошли домой. Мы шли длинными улицами города моего, где я родился и вырос. Красивы в городе этом фасады зданий, красивы, да холодны.
В холоде города этого лучше ощущаю я свое тепло и тепло Другого. Замерзают чувства мои, что не дают мне покоя и, подобно шутам обезьянничающим, вьют из меня веревки.
Не любят мой город за его мрачность, а я же люблю мрачность эту, ибо делает она явственнее мой свет и свет Другого. А я нуждаюсь в этом, ибо пожираем я чувствами.
Не бывает хороших чувств, ибо все чувства слепы, сами в себе рождены они и самих себя поглощают. Не дорогой к Другому, но бегством служат мне мои чувства. Ощущать хочется мне Другого, а не повить галлюцинации чувств моих.
Вот мы и дома. Мы поели, и я уложил Заратустру спать. Пусть спит, пусть снятся ему хорошие сны. Мне же не спится, я полон чувств, их пытаюсь я обойти, но никак не могу пройти мимо.
«Чувство – это отношение мое к ощущаемому. Поэтому чувствую в чувстве своем я только себя. Когда же рассказывает кто-то о чувствах своих, то говорит он о себе только, но не о том, о чем, как кажется ему, повествует рассказчик.
Представим: я чувствую себя обиженным. Можно сказать: "Я обижен", но нельзя сказать: "Ты меня обидел". Нельзя сказать и так: "Я себя обидел", – здесь также явственно звучит преувеличение.
Если бы кто-то хотел меня обидеть, то я ощутил бы не его действие, меня обижающее, но его желание меня обидеть. Тогда бы я мог испытать негодование, разочарование, но не обиду саму по себе.
Поэтому если я обиделся, то значит тот, кто обидел меня, не хотел меня обижать, а я зря обижаюсь. Вся ценность чувства потому в том, чтобы ощутить собственную неадекватность.
Мои чувства – барометр мой, только вот врут "сырые данные" этого затейливого прибора, нужно уметь пересчитывать их в "абсолютные единицы". Ощущения не лгут, ибо свидетельствуют о контакте.
Если я чувствую обиду, значит, меня не хотели обижать, зачем тогда обижаться? Если я чувствую негодование или разочарование под маской обиды, го обидчик не достиг своей цели, ибо я не обиделся.
Я перевожу "сырые данные" в "абсолютные единицы", и слетает с меня налет обиды моей, освобождая. Так или иначе, но обида всегда оказывается на ноль помноженной – ее не существует. Меня нельзя обидеть.
Но если мои чувства лгут, как же могу я достоверно знать о Другом? Я нахожусь с Другим в неком отношении, мы с ним, как правый и левый борт одного судна: меняется его положение – меняется и мое.
Он – Другой, мне известны лишь мои изменения. Но мы составляем с ним одно отношение, по своим изменениям я могу знать, что произошло с Другим. Не чувствам, но ощущениям должен я доверять, освобождая их от заблуждений, что растятся иллюзиями моими.
Так могу я о Другом знать достоверно, не покушаясь при этом на святая святых, – не претендуя на знание его Самого. Мне нужно быть чутким, я должен слышать всю гамму своих ощущений.
То, что мы считаем своими «ответными реакциями» на Другого, – это не ответные реакции, а наши реакции на собственные чувства о другом. Мы разыгрываем собственную пьесу, оттого и неадекватны.
Если же хотим мы реагировать адекватно, то прежде должны мы знать, что происходит с Другим, и реагировать не на то, что с нами теперь происходит, а на то, что происходит с Ним. Так, мы не сценаристы, но участники.
Хочешь умереть, одинокий? Так слушай немоту собственных чувств! Хочешь жить, человек? Ощущай Другого, ибо в контакте этом ты станешь собою Самим! Все, что мы делаем, мы делаем для себя.
Хочешь Жить – не клевещи на чувства свои, но пройди мимо, дорогой ощущений к счастью близости Двух! Трудно отказаться от того, что кажется дорогим, но легко, если есть у тебя то, что дороже тебе дорогого!»
Об отступниках
Выходной. Выходной – это значит можно никуда не идти или идти, если хочешь. Вот мы и пошли, пошли просто так, пошли, никуда не идя. Куда же идти тем, кто Рядом?
Мир созидается Двумя, точка контакта – центр Мира. Пестрыми огнями вращается Мир вокруг Двух. В момент настоящего жизни их стали Одной и победили пустоту одного!
Так Двумя побеждается демон, имя которому – Время!
Отступник – такое имя дано одному, ибо он только и может отступать, он и есть отступающее, а Двоим некуда отступать, ибо они – центр. Мир стал цельным, благодаря Двум, Мир обрел самого Себя!
Так Двумя побежден демон, имя которому – Пространство!
Тщетность – суть одного, ибо глух он к праздничным трубам Жизни и герольдам Ее. Двое и есть сама Жизнь, а потому дыхание Двух – это дыхание Жизни, и нет разделенности, нет противопоставления! Единое же не может от себя самого отличаться.
Так Двумя побежден демон, имя которому – Качество!
Малодушие – вот терзание одного, ибо барахтается он в пустоте. Кто говорит о силе, если не слабый? Так, может быть, и нет ее вовсе, если знает о ней только тот, кто ее не имеет? Двое не ведают силы, ибо незнакома им слабость!
Так Двумя побежден демон, имя которому – Оценка!
Не потому ли так весел Заратустра сегодня, не потому ли так радостен он, не потому ли так легок, так светел, не потому ли так непринужден он, что мы стали Двумя? Не потому ли, что Мир созидается?
* * *
Как же скучны лица одиноких, особенно тех, кто ходят парами! Как напряжены их лица, как пусты взгляды! Они устали от жизни, они умерли. Отступающим от самих Себя заказано счастье Двух!
Находятся отступающие от самих Себя в плену четырех злобных демонов – Времени, Пространства, Качества и Оценки. В этом плену и родятся их требования к Жизни, что ускользает от притязающих!
Плачут и капризничают взрослые, не знающие того, что они уже выросли. Детьми быть не способные, играются они в детство, но счастье его заказано им, ибо счастье бывает лишь настоящее, а счастье сыгранное – только горе!
Взрослый, взрослым быть не желающий, не может быть вовсе. Нет другого пути человеку, кроме как быть эгоистом – тем, кто ощущает себя Самого.
Так что нечего плакать, одинокие с пустым взором, нечего капризничать, нечего надевать на лица свои маски скуки: ты или ощущаешь самого Себя, или нет тебя! Жизнь одна, но будешь ли ты жить? – Вот, что важно.
Есть нечто, что нужно понять человеку: всё, что мы делаем, мы делаем для себя – и плохое, и хорошее, всё. Зачем же обманывать себя, что что-то мы делаем для других, если получаем всегда только сами?
И злословие, и славу – получаем мы сами, и боль от ушибов, и наслаждение от дел наших – получаем мы для самих Себя. Проворачивает жизнь одинокий, подобно рабу, вокруг Двух Мир вращается сам!
Действовать по указке – действовать по принуждению. Но какая же разница, по чьему принуждению действуем мы – по своему или по чужому, если это насилие и боль эта закреплена нашей кровью?
Не по принуждению, но по внутреннему влечению должны действовать мы, ибо всё мы делаем для себя. А себе-то плохого не сделаем мы, а значит, предупредим и страдание, что всегда обоюдно!
Все, что мы делаем, мы делаем сами и делаем для себя. И если что-то хорошее делаем мы для Другого – значит, нам это важно, нам это нужно, чтобы было ему хорошо. Что ж требовать от него благодарности, если сделали мы то, о чем сами мечтали?
В самом слове «желание» звучит корысть, каким бы ни было слово, сопровождающее его, пусть даже и «бескорыстие». Не бывает бескорыстных желаний! Не нужно питать иллюзий, не нужно играть в слова!
Если я хотел для Другого – значит, я и должен платить целиком, ибо это я хотел и мне было нужно. И стыдно должно быть требовать от Другого, чтобы он оплачивал, ибо делалось это якобы для него.
Пусть будет лучше Другому от дел моих, ибо я и хотел этого, а потому и плачу, ожидая ссуд и пожертвований. А то, что ему хочется, то сам он и сделает, и сам рассчитается за дело свое, когда будут условия.
Подарок ожиданием своим благодарности превращаем мы в куплю-продажу и ждем еще благодарности! Но что это за подарок, если ждем мы вознаграждения? Сами Себя мы обманываем, отступники!
Все, что мы делаем, мы делаем сами и для самих себя. Но знаем ли мы точно, чего хотим? Не обманываемся ли мы иллюзией? Не затемняют ли чувства наши безмерные взор наш?
Да, можем мы чувствовать обиду, да, можем мы питаться местью, да, можем мы взывать к справедливости, которая на деле – лишь желание наше бессмысленное признания другим правоты нашей. Да, мы можем!
Но что по итогу и выход каков? Боль, страдание и отчуждение – таким будет результат, нам предназначенный нами самими. Так неужели же этого мы хотим на самом деле, неужели же к этому влечет нас сердце наше?!
И говорит мать: «Хочу я, чтобы любили меня дети мои!» Говорит так, и бьет их палкою, приговаривая: «Люби! Люби!»
И говорит отец: «Хочу я, чтобы уважали меня дети мои за то, что делаю я для них!» Говорит и делает то, что сам хочет, не спросив у детей своих их желания.
Кто ж уважать будет за насилие, кто ж любить будет за побои? Странное дело делаете вы, отступники! Знайте же, с чем пришли вы – то и получите. Как же требовать можно любви и уважения?
Да и разве возможны они – любовь и уважение – по принуждению? Разве будут они нам приятны? И разве будут они любовью и уважением, если не сами произросли, но вытребованы под угрозами и нажимом? Дурной же вкус у вас на «высшие ценности», коли так!
Прежде чем желать, нужно видеть желаемое, но ведь не так поступаем мы! Слепы мы к целям, а видим лишь то, чего недостает нам, но ведь это не цель, а дырка в отчете финансовом!
Прошлое путаем мы с будущим, ибо нет у нас настоящего, ибо не чувствуем мы самих Себя. Потому не о желании следует думать нам, но о влечении, о влечении, которое всегда имеет перед собой цель.
Каждый сам решает, нужны ли цели ему влечений его. И принимая такое решение, думать следует о трех вещах:
– Другой – Другой, и, к счастью, нет у нас власти сделать его исполнительным роботом, удовлетворяющим желания наши; – за всякие ошибки свои, за бесконечные притязания наши, собственной слабостью обоснованные, мы заплатим сами, из своего кармана, своей жизнью, которая, и это есть третье напоминание, у нас одна.
Я не люблю назиданий, равно как споры, и бессильные протесты я не люблю. Не люблю я оправданий и те бесконечные счета, что выставляют люди друг другу. Не к этому влеком я сердцем своим!
Не этой трухой следует мостить нам дорогу жизни! «Вверься законам Жизни!» – так говорит мне влеченье сердца моего. Ибо законы эти мудры, и мудры оттого, что преступить их нельзя!
Мудрость Жизни не в ее мудрости, а в ее абсолютности, в том, что нельзя Ее обмануть. Здесь не изловчишься, не передернешь, а если и ухитришься, то сам себя и накажешь, себя только и перевернешь ты, хитрец, с ног на голову!
Нет у нас другой жизни, кроме той, что есть в миг этот. Так стоит ли поливать ее грязью, обвинять в несправедливости и желать другой, но несуществующей? Стоит ли ожидать того, чего нет совсем, если даже то, что есть, не принято нами, а лишь отдано на поругание?!
Не отступать от самого Себя и Другого, не отступать от Жизни и Мира – вот что говорит Заратустра мне своей радостью, своей легкостью и непринужденностью. И отвечаю я ему тем же.
Я счастлив сейчас, чего же желать мне еще? Во что верить, что пытаться узнать? Кто сказал, что Бог одинок, – тот не знал Бога, а потому о себе, но не о Боге говорил он.
Множество божеств танцует ветрами шумящими: Другой и я, ощущающий себя Самого, мы Двое, Танец и Свет, Мир и Жизнь!
Я задумался, Зар подошел и дунул мне в нос, мы рассмеялись…
Возвращение
Вернулся Свет в обитель мою не отражением, но источником. Некогда Он ушел от меня и затерялся. Он скитался и мыкался, кричал во тьме, одиноко было моему Свету и пусто.
Но пришел Заратустра, и некуда мне больше спешить и нечего ждать, не о чем мечтать мне и нечего бояться. Нет времени, нет пространства, нет качеств и оценки их. Мир Двух созидается Сам!
Тишина кругом, тишина. Всякая речь напрасна, всякая речь пуста, и только касание говорит, только ему неведома ложь. Я прикасаюсь к Жизни, в соприкосновении с Ней я чувствую Мир.
Касайся меня, Жизнь, касайся! В соприкосновении нашем – созидаешься Ты, в соприкосновении с Тобою я оживаю. Я позволил другому Другим быть, так освободился я для Тебя, о Жизнь!
Забираешь – бери, даешь – давай! Тебе отдаю я все, о Жизнь, на вольные пастбища отпускаю я волю свою, нет мне нужды в ней! Большего не возьму, малого не отдам, когда же придет срок – с ним и уйду.
Нет в нас ничего самоценного, кроме точки отсчета, что ценна, ибо она открыта контакту. Только точка отсчета, остальное же – пустота и игра пустот. Что ж может смерть забрать у меня?
Вижу я Других. В мире Других я живу, я живу в Мире. И остановился я, ибо движения нет. В остановившихся я узнаю эгоистов, с ними переглядываюсь я глазами. Они улыбаются мне, я улыбаюсь в ответ.
Конец суеты, я остановился!
Мифы прошлого, мифы будущего не пугают больше меня, ибо доволен я настоящим. Нет ни прошлого, нет ни будущего, есть лишь взгляд настоящего. Что ж думать мне о несуществующем?
Нет, взгляд мой вернулся в себя и освободил сердце мое от тревог.
Заратустра достал с полки книгу, обтер пыль, звонко чихнул и рассмеялся:
– Чихал я на мудрость, которая говорит!
О трояком зле
Я сидел за столом и как раз делая очередную запись в дневник. Но в какой-то момент я вдруг почувствовал странное колебание во всем теле, веки мои задрожали, и я услышал странный, призывный шум.
Картинка перед моими глазами стала мерцать и трескаться. Все происходило так, словно бы шар или купол, в котором я находился, стал разрываться снаружи, с невидимой для меня стороны.
Я попытался встать, но ноги меня не слушались, потом мгновенно натянулись, как два металлических троса, и задрожали. Нестерпимая боль пронзила меня насквозь. Я стал задыхаться.
Остальное помню смутно. Говорят, я кричал, но даже если и так, то я не слышал своего голоса. Постепенно память возвращается ко мне… Что это было?
Я шел по мягкому небесному своду, меня поддерживал услужливый ветер, пурпурные облака, подобно хламиде, облегали тело. В руках я держал чашу весов, но только одну, казалось, что я сам был второй, недостающей чашей.
Какие-то темные существа толпились вдали. Но я не испытывал ни страха, ни смущения и уверенно шел им навстречу. Странные и загадочные виды открывались мне в эти мгновения.
Огромная, достигающая облаков винтовая башня, которую продолжают строить миллионы натруженных рук, вопреки естественному ее разрушению, казалась мне сверху спиралью, что уходит не вверх, а вниз – глубоко под землю.
Мрачные круги этой гигантской спирали были полны людьми, которые кишели в них, как слепые термиты, встревоженные чьим-то внезапным вторжением.
Но в то же время эти круги казались мне чудовищными завихрениями гигантской воронки, образованной потоками еще большей по размеру реки.
Огромный челн, или лодка, или, может быть, корабль неспешно бороздил эту реку, смыкавшуюся с небом, и темный возничий, подобный римскому колоссу, посапывая, опускал тяжелое весло в ее ершистую гладь.
Сейчас кажется странным, что все это виделось мне одновременно – и башня, и круги, и воронка, и люди, и река, но тогда, в тот момент, я не ощущал никакой неестественности, созерцая это захватывающее дух видение.
Мое дыхание было спокойным и глубоким, я размеренно приближался к ожидавшим меня существам. По внешним признакам они вполне напоминали людей, с той лишь разницей, что все: и глаза, и уши, и даже кожа – были не более чем искусно выполненной бутафорией.
Они моргали своими веками над несуществующими глазами, их ушные раковины топорщились над несуществующими слуховыми проходами, их кожа напоминала костюм водолаза и была совершенно бесчувственной.
Только разинутые рты, приковавшие мое внимание, только рты этих существ казались настоящими и были подобны ненасытным жерлам. Существа эти вопили неистовым криком, не слыша друг друга.
* * *
Первая группа уродцев по-хозяйски быстро забралась в мою чашу и стала раскачиваться в ней, подобно маленьким безобразникам на гигантских качелях. Остальные же толпились внизу и тянули наверх свои костлявые руки.
И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь Желание свое, Человек!»
Отвратительны были представители этой великой силы, что так чтил я прежде.
То, что называют голодом, увидел я в пустых глазах и столь же пустых желудках, что пульсировали, как пожинающие сталь домны.
То, что называют страстью, предстало мне пожирающими ртами, с чьих губ зловонных и склизких текли струи густой желто-зеленой желчи.
Похотливы, сладострастны и ненасытны были эти уродцы. Тела их, надутые, как распираемый газами труп, извивались неистово, члены топорщились, вылезая из самих себя, а рты открылись настолько, что не видно было голов!
Покрытые странным налетом языки, выпадая из мрака зияющих глоток, оплетали, облизывая, собственные тела этих отвратительных созданий, и, казалось, еще одно мгновение – и они проглотят сами себя!
Ноздри разбухали и выворачивались наружу. Уши были подобны сосцам и наливались сами собою, а сосцы уподоблялись ушам и жадно прижимались к телам этих уродов, подобно гигантским присоскам.
Тела трепетали в судорогах и конвульсиях, мышцы исходили на спазмы и подергивания. Сердца казались развороченными язвами, мозговые извилины шевелились, словно трупные черви, поедая собственные белесые прожилки.
Кости гнулись, как волосы, пуская вокруг себя волны, а жесткая щетина волос оцарапывала тела в кровь, которую немедля слизывали зеленые языки и растирали выгнутые ладони.
Я вздрогнул, и тотчас от моего движения чаша перевернулась. Секунда, и среди окружавших меня существ возникла паника, они дрались друг с другом.
Наступая на головы собратьев и опираясь на тела упавших, новая партия уродов ревниво и властно лезла в мою загрязненную уже чашу.
И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь свои Требования, Человек!»
Еще более ужасными показались мне эти новые существа, ибо они сочленились друг с другом в моей чаше, чтобы самой ужасной из казней уничтожить всё, едва подающее признаки жизни.
Их острые, распирающие рты зубы впивались в покатые плечи соседа, разбрызгивая по сторонам его красно-коричневую кровь. Их руки рвали близлежащие тела и бросали оторванные куски вниз. Их ноги топтали внутренности тел, превращая потроха в единую зловонную жижу.
Желчь, слюни, гадкие испражнения и едкие соки в невообразимом количестве изливались этими существами, что так были похожи на людей, окрашивая дикими фосфоресцирующими красками все это ужасное месиво, разъедая и портя.
Так, власть предстала мне дырявым, оскалившимся ртом с гниющими зубами, тщедушным телом с кривыми ногами наездника и пальцами, завязанными в узел.
Так, справедливость предстала мне в образе пронырливых языков и указующих пальцев, что протыкают тела.
Мышцы уродов, напоминающие булыжную мостовую, тряслись и сотрясали. Сосцы пульсировали и давили, уши, подобно рогам, упирались, чтобы конечности лучше могли раздавить. А раздувшиеся ноздри не поглощали, а напротив, источали ужасную вонь.
Срамные места этих ужасных и отвратительных существ были столь непомерны, что одни, желая разрушить, сами трескались, а другие, намереваясь поглотить, путались в собственных складках, прикусывая сами себя.
Мозговые извилины требующих существ были подобны неумолимой плети, что обрушивалась на окружающих, издавая звенящий свист, а сердца – насосам, что изливали едкую кровь черного цвета со сгустками багряных тромбов.
Бордовые языки вращались, как электрические сверла, и буравили тела, пробивая насквозь. Жилы тянулись, как путы и, исходя на неистовые звуки, связывая и удушая, резали живую плоть, подобно металлическим струнам.
Таковыми предстали мне требования людей, их стремление к власти, их попытки повелевать желаниями других.
В ужасе, перемешанном с отвращением, я так дернул чашу весов, что вся эта бурлящая, зловонная каша разлилась на головы безумствующих внизу.
И когда посудина моя опустела, я как-то автоматически опустил свою в миг ослабевшую руку, но тот час возникшее оживление заставило меня вновь отдернуть ее. Тщетно, в чаше весов уже красовались уроды третьего ряда!
И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь свои Страхи, Человек!»
Я ужаснулся! Ничего более ужасного не видел я прежде, ничего более ужасного не мог бы себе и представить. Это была настоящая, пульсирующая, само порождающаяся смерть!
Острые, как молнии, языки, словно бы притаившиеся в засаде, стремительно проскальзывали меж губ, когда веки на сотую долю секунды решались открыться, и как жало пронзали пустые глаза этих отвратительных существ.
Водянистые тела глаз, подобные отекшим мешкам, с неимоверным грохотом лопались, как от внутреннего взрыва, словно распираемые изнутри какой-то безумной силой.
Острые языки выжидали, когда трясущиеся уши, завернутые в рулеты, хотя бы на мгновение расправятся, чтобы внедриться через них в мозг. В эту секунду языки выскальзывали изо рта и с чудовищной силой ударяли в то место, где должно находиться отверстие слухового прохода, чтобы, внедрившись здесь, в клочья разорвать мозг и, пробуравив его насквозь, победно лязгнуть.
Сейчас я понял, что значит в одно ухо влетело, в другое – вылетело! Также поступали языки и с приоткрытыми ноздрями.
Когда же веки, ноздри и ушные раковины были закрыты – языки не простаивали, они проникали в глотку и, подобно хлысту, разрывали сердце, что колотилось в судорожном припадке, ожидая расправы, и легкие, что страшились расправиться, сжавшись в комок серой глины. Кровь пенилась и, фыркая, вырывалась из глотки.
Когда же происходило какое-то шевеление в желудке, то язык мгновенно разворачивался и, подобно змее, проникая внутрь, нанизывал на себя пищевод, желудок, кишки и, вырывавшись звенящим копьем наружу, неся на своем острие зловоние испражнений, дрожал победоносно над телом, что извивалось в предсмертных судорогах.
При этом каждое движение тела возбуждало безумную волю языка, который неистово ломал кости и расшвыривал по сторонам куски гниющего мяса, становясь жестким, как титановый прут, палашом.
Едва какое-то шевеление происходило в области гениталий, язык мгновенно жадно обвивал их удавкой и вырывал с корнем, издавая при этом победный свист. В других случаях он проникал внутрь и вертелся там, подобно циркулярному ножу, превращая все тело в огромную саморазрушаюшуюся мясорубку.
Поскольку же каждое из этих существ не могло не шевелиться, испытывая невыразимую боль: их веки дрожали, их головы колыхались, конечности корчились в судорогах, внутренности трепетали, – язык работал, как помело, беспрестанно шинкуя все тело на биллионы молекул!
Я перечислил все эти зверства по отдельности, но происходили-то они одновременно! Кто бы мог представить себе весь этот ужас!
Я был почти зачарован этим диким фейерверком самоуничтожения, но через какое-то мгновение сам задрожал, и слезы ужаса брызнули из моих глаз.
«Так-то любит себя человек, так-то! – звенело во мне набатом. – Твои весы – виселица для человека!!! Озрись!»
И я озрился. Я был окутан небесным пурпуром, я ощущал на себе мягкое дыхание солнца, мои ноги утопали в нежности небесного свода. И я бросил чашу, я бросил! И этот миг памятен мне более всех. Я бросил чашу, ибо я не хочу быть мерой, тем более мерою человеческому.
Подо мной началась беспорядочная возня: Желание, Требование и Страх поглотили друг друга в лице своих представителей, они сами сводили себя на нет.
Едины были они в своей бойне, ибо в требовании всегда говорит желание, в желании – требование, вместе они полны страха, который и есть желание, возведенное в степень требования.
Мне не было нужды бороться с ними, мне просто не следовало им мешать: желание и страх убьют сами себя, а требования закончат это дело.
Незачем пачкать руки в пустоте, руки человека принадлежат Жизни, а потому человек испытывает Влечение, ощущает Контакт и самого Себя. А желаний, требований и страха нет для него!
Я открыл глаза, образы реальности были еще плохо различимы, все кружилось. Через несколько секунд я понял, что лежу на полу в своем кабинете, и сковывающее прежде меня напряжение отпустило. Я стал дышать.
Заратустра сидел на полу, здесь, рядом. Он склонился надо мной, обнял руками мою голову и сквозь слезы, сокрушаясь, что-то отчаянно кричал мне, но я, к сожалению, как ни старался, никак не мог разобрать его слов.
И лишь спустя пару минут, а может быть и больше, по губам его я догадался: он беспрестанно все повторял и повторял мое имя. Я ответил ему тем же.
В тот миг я не помнил еще ничего из происходившего со мною во время приступа, казалось, я упал откуда-то с высоты, откуда-то с неба и был совершеннейшим образом не от мира сего.