355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Ирвинг » Молитва об Оуэне Мини » Текст книги (страница 15)
Молитва об Оуэне Мини
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:11

Текст книги "Молитва об Оуэне Мини"


Автор книги: Джон Ирвинг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Мне также довелось видеть его молодым и беззаботным – именно таким он казался мне незадолго до гибели Сагамора. Я помню чудный сентябрьский полдень. Клены на Центральной улице уже потихоньку желтели и краснели; казалось, будто эти краснеющие клены, нависшие над чистенькими, обшитыми деревом и крытыми шифером домами, вытягивают из земли кровь. У мистера Фиша не было детей, но он сам с удовольствием гонял продолговатый мяч для американского футбола, любил пинать и бросать его и частенько в те ясные осенние дни уговаривал нас с Оуэном поиграть с ним. Нас с Оуэном футбол не очень-то увлекал – за исключением тех случаев, когда в игре участвовал Сагамор. Как истинный ретривер, он был готов таскать хозяину все – в том числе и мяч. Больше всего нам нравилось, как Сагамор пытался ухватить мяч зубами: он накрывал его передними лапами, прижимал грудью к земле, но даже у лабрадора пасть не настолько большая, чтобы в ней поместился футбольный мяч. Тот весь покрывался слюной, после чего ловить и передавать его становилось гораздо труднее – и это портило всю красоту игры, ее эстетику, выражаясь словами мистера Фиша. Правда, мы с Оуэном все равно не сумели бы сделать игру красивой; мне не удавались крученые передачи, а у Оуэна рука была настолько маленькой, что он даже и не пытался сделать ею пас, а отбивал мяч исключительно ногами. Яростные попытки Сагамора удержать мяч в зубах и наши не менее яростные усилия не дать ему этого сделать – вот что мы с Оуэном находили самым увлекательным в этой игре. Но мистер Фиш относился к искусству красиво отдать пас и поймать мяч со всей серьезностью.

– Вам, ребята, будет гораздо интереснее, когда вы немного подрастете, – говаривал он, если мяч закатывался под кусты бирючины или, переваливаясь с боку на бок, запрыгивал в клумбу с бабушкиными розами, а мы с Оуэном нарочно бросали его перед Сагамором – посмотреть, как пес срывается с места, роняя слюни.

Бедный мистер Фиш. Мы с Оуэном упустили столько классных пасов. Оуэн любил бежать с мячом, пока Сагамор не настигнет его, а потом пнуть мяч куда попало. Это был не футбол, а какой-то собакобол; и все же мистер Фиш никогда не унывал и верил, что мы с Оуэном вырастем в один прекрасный день, словно по волшебству, и станем перепасовывать мяч как положено.

Несколькими домами дальше по Центральной улице жила молодая супружеская парочка с грудным ребенком. Вообще на Центральной обитало не очень-то много молодых супружеских парочек, а уж грудной ребенок здесь был вообще один. Эти новоиспеченные родители фланировали по округе с таким видом, будто представляли собой совершенно новую породу людей – будто они первые во всем Нью-Хэмпшире произвели на свет дитя. Когда мы играли в футбол с мистером Фишем, Оуэн орал так громко, что нередко объявлялся кто-нибудь из этой парочки, высовывался над кустами нашей живой изгороди и раздраженно осведомлялся, не можем ли мы играть потише – у них, видите ли, ребенок спит.

За годы участия в любительском театре Грейвсенда мистер Фиш научился закатывать глаза довольно убедительно; и когда молодой папаша или мамаша удалялись, чтобы продолжить нести вахту над своим драгоценным карапузом, мистер Фиш принимался усердно закатывать глаза.

– БЕСТОЛКОВЫЙ РЕБЕНОК, – сокрушался Оуэн. – С КАКИХ ЭТО ПОР НЕЛЬЗЯ ШУМЕТЬ НА УЛИЦЕ, ПОТОМУ ЧТО В ДОМЕ, ВИДИТЕ ЛИ, СПИТ РЕБЕНОК?!

Такое случалось уже, наверное, раз сто: Оуэн ухитрился, подбросив мяч руками, пнуть его, да так, что тот улетел за пределы двора – и бабушкиного, и мистера Фиша. Пролетев над крышей нашего гаража, мяч стукнулся о землю и покатился, подпрыгивая, по подъездной аллее прямо на Центральную улицу, а мы с Оуэном и Сагамором бросились его догонять. Мистер Фиш стоял подбоченясь и удивленно вздыхал. Он не бегал за мячом после ударов или пасов, сделанных наобум, – такие недостатки в нашей игре он все время старался исправить. Но на этот раз удар Оуэна Мини, кажется, впечатлил мистера Фиша – если не точностью, то своей необычной силой.

– У тебя иногда стало здорово получаться, Оуэн! – крикнул мистер Фиш. Тут мяч выкатился на дорогу, и Сагамор уже почти догнал его, когда вдруг раздался длинный и пронзительный звонок, похожий на треск детской погремушки, – стремительно несущийся грузовик с пеленками из местной службы быта сигналил вплоть до того самого мгновения, когда его кабина и голова несчастного Сагамора сошлись в одной точке.

Бедный мистер Фиш! Оуэн побежал назад, чтобы перехватить его, но тот услышал визг шин по асфальту и последовавший затем глухой удар, и, когда Оуэн встретился с ним, он был уже на середине подъездной аллеи.

– ПО-МОЕМУ, ВАМ ЛУЧШЕ ТУДА НЕ СМОТРЕТЬ, – сказал ему Оуэн. – МОЖЕТ БЫТЬ, ЛУЧШЕ ПОЙДИТЕ ПОСИДИТЕ, А МЫ ТУТ КАК-НИБУДЬ САМИ УПРАВИМСЯ?

Мистер Фиш вернулся к себе на веранду, когда у нас появилась та самая молодая парочка с другого конца Центральной улицы, чтобы в очередной раз пожаловаться на шум, а может, выяснить, почему задерживается грузовик с пеленками: он ведь оказался на нашей улице исключительно из-за их ребенка.

Водитель грузовика сидел на подножке кабины и вполголоса ругался. От машины волнами расходился запах детской мочи. Моей бабушке обычно доставляли щепки для растопки в холщовых мешках, и мама помогла мне освободить один из них, а я помог Оуэну положить в этот мешок Сагамора. Футбольный мяч, все еще покрытый собачьими слюнями и облепленный песком и обертками от конфет, неприкаянно лежал у бровки.

В конце сентября в Грейвсенде погода может колебаться от вполне августовской до ноябрьской. Пока мы с Оуэном перекладывали Сагамора в мешок и тащили его во двор к мистеру Фишу, на солнце набежали облака, клены тут же потеряли былую яркость красок, а ветер, гонявший по лужайке пожухлые листья, сделался ледяным. Мистер Фиш сказал маме, что намерен пожертвовать труп Сагамора в пользу бабушкиных розовых кустов. Он пояснил, что среди истинных садоводов мертвая собака котируется очень высоко. Бабушка тоже пожелала поучаствовать в обсуждении, и скоро было решено, какие именно кусты можно временно выкопать и пересадить, после чего мистер Фиш взялся за лопату. На клумбе земля была гораздо мягче, чем во дворе у мистера Фиша. Новоиспеченные родители почувствовали внутреннюю потребность присутствовать на похоронах вместе со своим грудным ребенком; их примеру последовала стайка ребятишек с Центральной улицы, и даже бабушка попросила, чтобы ее позвали, когда яма будет готова, а мама – несмотря на то что на улице заметно похолодало – даже не пошла в дом за пальто. На ней были темно-серые широкие фланелевые брюки и черный свитер с треугольным вырезом; она обхватила плечи руками и переминалась с ноги на ногу, пока Оуэн собирал довольно странные предметы, которые, по его мнению, непременно должны сопровождать Сагамора на том свете. После того как мистер Фиш, копая яму, убедил Оуэна, что, несмотря ни на что, футбол еще принесет нам немало удовольствия, когда мы «немного подрастем», Оуэн передумал класть в мешок футбольный мяч. Он нашел несколько пожеванных теннисных мячей, миску, из которой ел Сагамор, и его подстилку для езды в автомобиле; все это он положил в холщовый мешок, добавив туда затем еще букетик самых ярких кленовых листьев и недоеденную баранью отбивную, которую Лидия оставила для Сагамора после вчерашнего ужина.

Когда мистер Фиш закончил копать могилу, в некоторых домах уже зажегся свет, и Оуэн решил, что присутствующие на похоронах должны держать в руках свечки. Лидия возражала и принесла их только по маминому настоянию. Затем позвали бабушку.

– ЭТО БЫЛ ХОРОШИЙ ПЕС, – сказал Оуэн, и стоявшие вокруг одобрительно забормотали.

– У меня никогда не будет другого, – отозвался мистер Фиш.

– Я вам напомню эти слова, – заметила бабушка. Должно быть, она уловила иронию судьбы в том, что ее розовые кусты, долгие годы подвергавшиеся наскокам Сагамора, теперь словно получили возмещение за это в виде его бренных останков.

С тротуара Центральной улицы этот ритуал при свечах, верно, выглядел довольно впечатляюще; неудивительно, что он привлек в наш двор преподобного мистера Меррила и его жену. Только мы почувствовали, что нам не хватает каких-то важных слов, как вдруг откуда ни возьмись у нас в розовом саду появился преподобный мистер Меррил – уже бледный, словно сама зима. Его жена, с покрасневшим от первого осеннего насморка носом, была одета в зимнее пальто и вообще выглядела так, словно преждевременно впала в глубокую зимнюю депрессию. Совершая ежевечерний легкий моцион, Меррилы почуяли, что здесь совершается некий религиозный обряд.

Мама поежилась, словно появление Меррилов ее здорово напугало.

– На вас холодно смотреть, Табби, – сказала миссис Меррил, а мистер Меррил тревожно переводил взгляд с одного лица на другое, будто пересчитывая всех, кто живет в этом квартале, чтобы определить, чье же бедное тело покоится в холщовом мешке.

– Спасибо, что пришли, пастор, – нашелся мистер Фиш, прирожденный актер-любитель. – Вы, наверное, смогли бы сказать несколько слов по случаю кончины лучшего друга человека?

Но лицо мистера Меррила по-прежнему выражало полное смятение и недоумение. Он посмотрел на маму, потом на меня; снова уставился на мешок, потом заглянул в яму на клумбе с розами – так, словно это была его собственная могила и словно совсем не случайно его короткая прогулка с женой кончилась именно здесь.

Бабушка, увидев, как ее любимый пастор нервничает и заикается, взяла его под руку и шепнула на ухо:

– Это же собака, просто собака. Скажите что-нибудь для детей.

Но, едва начав говорить, мистер Меррил стал заикаться; чем больше дрожала мама, тем больше в ответ дрожал преподобный мистер Меррил и тем сильнее тряслись его губы. Он не смог произнесли простейшей молитвы – не сумел выговорить ни одной фразы. Мистер Фиш, который никогда не был завсегдатаем ни одной из церквей в городе, поднял мешок и сбросил Сагамора в преисподнюю.

Зато Оуэн Мини нашел подходящие слова:

– «ИИСУС СКАЗАЛ… Я ЕСМЬ ВОСКРЕСЕНИЕ И ЖИЗНЬ; ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, ЕСЛИ И УМРЕТ, ОЖИВЕТ. И ВСЯКИЙ, ЖИВУЩИЙ И ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, НЕ УМРЕТ ВОВЕК».

Кажется, для собаки это было чересчур, и преподобный мистер Меррил, перестав заикаться, словно вовсе онемел.

– «…НЕ УМРЕТ ВОВЕК», – повторил Оуэн. Мама протянула ему руку, и порыв ветра тут же растрепал ей волосы, закрыв лицо.

За всеми церемониями, всеми ритуалами – за отправлением любой требы стоял Оуэн Мини.

В то Рождество 1953-го я лишь смутно осознавал, что Оуэн дирижирует вообще всем оркестром событий – будь то репетиция рождественского утренника или испытание презерватива в комнате Поттера на третьем этаже Уотерхаус-Холла. И уж никак не мог я предвидеть, что все его дирижирование ведет к одному-единственному заключительному аккорду. Даже находясь в странной комнате Оуэна, я не чувствовал этого достаточно отчетливо, хотя любой на моем месте не мог бы отделаться от ощущения, что здесь сооружается, по меньшей мере, будущий алтарь.

Трудно понять, отмечали в доме Мини Рождество или нет. Связка сосновых веток, собранная наспех, была прибита к парадной двери огромной уродливой скобой – такими заряжают тяжелые промышленные скобозабивные пистолеты. Скоба выглядела до того внушительно, что, казалось, ею можно скрепить между собой куски гранита – или пригвоздить Христа к кресту. Однако в расположении веток не угадывалось никакой мысли – они никоим образом не напоминали рождественский венок; это бесформенное нагромождение походило скорее на гнездо какого-то животного, которое начало было его строить, а потом в панике покинуло. Внутри плотно закрытого дома не было ни елки, ни рождественских украшений; не было даже свечей на подоконниках или престарелого Санта-Клауса, склонившегося у настольной лампы.

На полке камина, в котором огонь всегда еле теплился – то ли поленья там всегда лежали отсыревшие, то ли угли часами никто не ворошил, – стоял рождественский вертеп с аляповато раскрашенными деревянными фигурками. Трехногий вол, почти такого же сомнительного вида, как и те, что получились у Марии Бет Бэйрд, опирался на жутковатого цыпленка размером чуть ли не с половину этого вола; своими пропорциями цыпленок здорово смахивал на голубей Розы Виггин. Скол на лице Девы Марии, выкрашенном в телесный цвет, сделал ее совершенно слепой и такой страшной, что кто-то из домашних заботливо отвернул ее от колыбельки Младенца Христа – да-да, колыбель там имелась! У Иосифа не хватало руки – он, верно, отрубил ее себе в припадке ревности, потому что в выражении его лица читалась затаенная ярость, словно дым из камина, покрывший полку слоем копоти, омрачил заодно и дух Иосифа. У одного ангела была сломана арфа, а оскал другого рождал в воображении скорее плач над покойником, чем сладкоголосое пение.

Но самым зловещим в этой рождественской идиллии было отсутствие самого новорожденного Иисуса. Его колыбель стояла пустой – вот почему Дева Мария отвернула в сторону свое изуродованное лицо, вот почему один из ангелов разломал свою арфу, а другой отчаянно вопил, вот почему Иосиф лишился руки, а вол – ноги. Младенец Христос исчез – то ли его похитили, то ли он сам сбежал. В традиционной композиции отсутствовал сам объект поклонения.

В комнате Оуэна было опрятнее, даже чувствовалось некоторое присутствие божественного порядка; и все-таки даже здесь ничего не напоминало о грядущем празднике Рождества – разве что красное, как листья пуансеттии, платье, надетое на мамин манекен. Но я-то знал, что другого наряда у манекена просто нет.

Манекен располагался в изголовье кровати Оуэна – ближе, чем мама обычно ставила его у своей кровати. Для того, как я понял, чтобы Оуэн мог лежа дотронуться до знакомой фигуры.

– НЕ СМОТРИ ТАК ДОЛГО НА МАНЕКЕН, – предостерег меня Оуэн. – ТЕБЕ ЭТО ВРЕДНО.

Самому Оуэну, видимо, это было полезно – манекен стоял прямо над его изголовьем.

С бейсбольными карточками, некогда лежавшими на самом видном месте, я уверен, Оуэн не расстался; однако теперь он их куда-то запрятал. О бейсболе здесь вообще ничего не напоминало – хотя я не сомневался, что тот смертоносный мяч тоже хранится в этой комнате. И когти моего броненосца, конечно, были где-то тут, хотя тоже не на виду. И новорожденный Иисус, которого умыкнули из колыбельки… Да, я не сомневался, что Младенец Христос находится где-то в комнате Оуэна, возможно, в одной компании с презервативом Поттера – Оуэн ведь тогда унес его домой. И куда-то спрятал – как и когти броненосца, похищенного Сына Божьего, и так называемое орудие убийства моей мамы.

Сама эта комната не располагала к тому, чтобы в ней засиживались. Мы заходили в дом Мини совсем ненадолго, иногда только затем, чтобы Оуэн переоделся, – ведь у меня он ночевал чаще, чем дома, особенно в те рождественские каникулы.

Миссис Мини никогда не заговаривала со мной; она вообще не обращала на меня внимания, когда я заходил к ним в дом. Не помню, чтоб Оуэн хотя бы сообщал матери о моем присутствии – да, если уж на то пошло, и о своем тоже. А вот мистер Мини обычно встречал меня учтиво. Не то чтобы он выказывал восторг или даже просто радость при виде меня; да и поболтать не пытался – но всякий раз приветствовал одной и той же осторожной шуткой. «Это надо же – Джонни Уилрайт!» – говорил он, будто удивляясь, как я вообще оказался у них в доме или будто не видел меня лет сто. Возможно, таким неуклюжим способом он объявлял обо мне миссис Мини, но его жена на это никак не реагировала – она по-прежнему оставалась сидеть боком и к нам и к окну. Иногда она для разнообразия переводила пристальный взгляд на камин; однако зрелище тлеющего огня ни разу не побудило ее поправить поленья или помешать угли. Возможно, дым ей больше нравился.

Однажды, видимо почувствовав какую-то особую потребность пообщаться, мистер Мини сказал:

– Это надо же – Джонни Уилрайт! Ну и как ваши рождественские репетиции?

– Оуэн у нас теперь звезда всего представления, – сказал я и тут же почувствовал, как мне в спину больно ткнулись костяшки его крошечного кулачка.

– Да? А ты никогда не говорил, что стал звездой, – обратился мистер Мини к Оуэну.

– Он у нас играет Младенца Христа! – пояснил я. – А я всего лишь Иосиф.

– Младенца Христа? – переспросил мистер Мини. – А я думал, ты играешь ангела, Оуэн.

– В ЭТОМ ГОДУ – НЕТ, – ответил Оуэн. – ПОШЛИ, НАМ ПОРА, – сказал он, потянув меня сзади за рубашку.

– Так ты – Младенец Христос? – еще раз спросил его отец.

– Я ЕДИНСТВЕННЫЙ, КТО МОЖЕТ УМЕСТИТЬСЯ В ЛЮЛЬКЕ, – сказал Оуэн.

– Но теперь мы уже решили обойтись без люльки, – продолжал объяснять я. – Оуэн рулит всем утренником – он у нас не только главный артист, а еще и режиссер.

Оуэн так сильно дернул меня за рубашку, что она вылезла из штанов.

– Режиссер, угу, – вяло повторил мистер Мини.

Тогда-то я и почувствовал холод, словно в дом каким-то противоестественным способом – вниз через каминный дымоход, навстречу теплому воздуху – проник сквозняк. Но то был не сквозняк – то была миссис Мини. Я заметил, что она слегка изменила позу и во все глаза смотрит на Оуэна. На ее лице отобразилось смятение, на нем смешались ужас и благоговейный трепет, на нем читалось потрясение и вместе с тем очень знакомое выражение обиды. Я только тогда понял, насколько Оуэну легче видеть свою мать в профиль.

Когда мы оказались на промозглом ветру, что дул со стороны Скуамскотта, я спросил Оуэна, не сболтнул ли я чего-нибудь лишнего.

– Я ДУМАЮ, ИМ БОЛЬШЕ НРАВИТСЯ, КОГДА Я ИГРАЮ АНГЕЛА – сказал он.

Снег, кажется, никогда не задерживался на Мейден-Хилле, он никак не хотел налипать на огромные, торчащие из земли гранитные плиты, которыми размечали границы карьеров. В самих ямах снег лежал грязный, вперемешку с песком; по нему тянулись цепочки птичьих и беличьих следов – для собак стенки карьеров были слишком крутыми. Вокруг гранитных карьеров всегда полно песку – он каким-то образом оказывается поверх снега; а возле дома Оуэна всегда гуляет такой ветер, что песок этот больно впивается в лицо, как на пляже зимой.

Только заметив, что Оуэн опустил уши своей охотничьей кепки в красно-черную клетку, я сообразил, что свою шапку оставил у него на кровати. Мы уже наполовину спустились с Мейден-Хилла; Дэн пообещал встретить нас на машине у эллинга на Суэйзи-Парквей.

– Погоди минутку, – сказал я Оуэну. – Я забыл у тебя шапку.

Я побежал обратно в дом, а он остался стоять, рассеянно пиная кусок породы, вмерзшей в борозду фунтовой дороги.

Я не стал стучаться – все равно на том месте, куда удобнее всего стучать, висела связка сосновых веток. Мистер Мини стоял у каминной полки и смотрел то ли на рождественский вертеп, то ли на огонь.

– Я шапку забыл, – пояснил я, увидев, что он поднял на меня глаза.

В комнату Оуэна я тоже стучаться не стал. Сперва мне показалось, что портновский манекен сдвинулся с места – ухитрился каким-то образом согнуться в поясе и сесть к Оуэну на кровать. Потом я сообразил, что это миссис Мини сидит на кровати. Она пристально глядела на двойника моей мамы и не пошевельнулась даже тогда, когда я вошел в комнату.

– Я шапку забыл, – повторил я. Не знаю, услышала она меня или нет.

Я надел шапку и уже выходил из комнаты, стараясь прикрыть за собой дверь как можно тише, и тут вдруг она произнесла:

– Мне очень жаль твою бедную матушку.

То был первый раз, когда она заговорила со мной. Я снова заглянул в комнату. Миссис Мини не пошевельнулась; она все так же сидела, слегка склонив голову, и смотрела на манекен, словно ждала от него каких-то указаний.

Ровно в полдень мы с Оуэном проходили под железнодорожным мостом, что в нескольких сотнях метров от гранитного карьера Мини, – в этом месте начинается подъем на Мейден-Хилл-роуд. Спустя много лет Баззи Тэрстон, успешно избежавший призыва, найдет у одной из опор этого моста свою смерть. Но тогда, под Рождество пятьдесят третьего, мы впервые в жизни оказались под мостом как раз в ту минуту, когда по нему мчался «Летучий янки» – экспресс, покрывающий расстояние между Бостоном и Портлендом всего за два часа. Каждый день ровно в полдень он с грохотом и гудками проносился через Грейвсенд, и хотя мы с Оуэном не раз наблюдали, как он на полной скорости выныривает из-под крыши городского вокзала, и не раз клали на рельсы монетки, чтобы посмотреть, как «Летучий янки» расплющит их, но ни разу в жизни еще не случалось нам оказаться под железнодорожным мостом так, чтобы поезд пролетел прямо над нами.

Я все еще размышлял о смиренной позе миссис Мини перед маминым манекеном, когда все конструкции моста вдруг мелко задребезжали. В промежутки между шпалами и опорами на нас посыпался крупный песок; задрожали даже бетонные опоры, и мы, задрав головы и заслонив глаза руками от струящегося на нас песка, смотрели, как над нами проносится гигантское черное днище поезда, а в просветах между вагонами мелькает свинцовое зимнее небо.

– ЭТО «ЛЕТУЧИЙ ЯНКИ», – ухитрился проорать сквозь грохот Оуэн. Все поезда вызывали в нем особое чувство: он ведь ни разу еще не ездил на поезде. Но, видимо, «Летучий янки» с его дикой скоростью и нежеланием останавливаться в Грейвсенде представлялся Оуэну высшим воплощением путешествия. Ему, тогда еще нигде не бывавшему, путешествия рисовались в явно романтическом свете.

– Надо же, какое совпадение! – удивился я, когда «Летучий янки» наконец унесся прочь. Я имел в виду, что нам здорово повезло – оказаться под железнодорожным мостом точно в полдень, но Оуэн ответил усмешкой, так раздражавшей меня своей смесью легкой жалости и легкого презрения. Ну да, теперь-то я, конечно, знаю, что в совпадения он не верил. Оуэн Мини считал, что слово «совпадение» – это не что иное, как глупое и поверхностное прибежище для глупых и поверхностных людей, не способных признать, что события их жизни подчинены некоему колоссальному, внушающему ужас и трепет замыслу – гораздо более могущественному и неотвратимому, чем какой-то там «Летучий янки».

Горничную, что ухаживала за моей бабушкой – она заменила Лидию, после того как той ампутировали ногу, – звали Этель. Ей часто приходилось выслушивать замечания, которые бабушка с Лидией исподволь делали насчет ее расторопности. Я говорю «исподволь» только потому, что бабушка с Лидией высказывали свои замечания, не обращаясь к Этель напрямую, – однако в ее присутствии бабушка, например, говорила:

– Помнишь, Лидия, как ты, бывало, приносила банки с джемами и вареньями, что стоят на полках в потайном подвале, – они там так пылятся! – а потом выстраивала их на кухне в том порядке, в каком консервировала?

– Да, помню, – отвечала Лидия.

– Я могла осмотреть их одну за другой и сказать: «Так, вот эти банки нужно выбросить, – кажется, здесь это никто не ест, и они стоят уже два года». Помнишь? – спрашивала бабушка.

– Да. Однажды мы так выбросили всю айву, – отвечала Лидия.

– Так приятно было всегда знать, что у нас хранится в подвальчике, – замечала бабушка.

– А я всегда говорю: нельзя становиться рабом вещей, – изрекала Лидия.

Естественно, на следующее утро бедная Этель – получив подробные, хотя и косвенные распоряжения – вытаскивала на свет божий все джемы и варенья, отирала их от пыли и выставляла для осмотра.

Этель была невысокая, плотно сбитая женщина с неиссякающим запасом грубоватой силы. Правда, последняя часто сводилась на нет из-за недостатка сообразительности и страшной неуверенности. Когда она делала что-нибудь в доме, например убирала, то широко и энергично размахивала крепкими узловатыми руками, однако решительные движения рук сопровождались или даже опережались страшно неловкими, неуклюжими шагами коротких ног с толстыми лодыжками и широкими ступнями. Она вечно спотыкалась и задевала за все углы. Оуэн говорил, что Этель слишком медленно соображает, чтобы ее можно было как следует напугать, а потому мы редко докучали ей, даже когда имели возможность – например, в том же потайном подвале. Так что и в этом отношении Этель уступала Лидии – пока у той не отняли ногу, пугать ее было сущее удовольствие.

Горничная, нанятая для ухода за Лидией, была, как говорят у нас в Грейвсенде, «совсем из другой команды». Ее звали Джермейн; Этель с Лидией постоянно третировали ее, а бабушка старалась не замечать. От этих высокомерных женщин бедняжку Джермейн отличал существенный недостаток: она была молодая и почти хорошенькая – эдакая робкая «мышка». Ей была присуща неуклюжесть, свойственная людям, старающимся скрыть свою застенчивость. Джермейн против своей воли притягивала к себе внимание, словно возникающее вокруг нее электрическое поле нервозности заряжало все окружающее пространство.

Открытые окна вдруг ни с того ни с сего с шумом захлопывались, а двери сами открывались, когда Джермейн только пыталась проскользнуть мимо них. Дорогие вазы начинали покачиваться при ее приближении; а стоило ей выставить руку, чтобы придержать их, они тут же разбивались вдребезги. В инвалидной коляске Лидии обязательно что-нибудь заедало, стоило Джермейн протянуть к рычагам свои дрожащие руки. Лампочка в холодильнике перегорала точно в ту секунду, как Джермейн открывала дверцу. А когда свет в гараже оставался включенным всю ночь, на следующее утро в ходе бабушкиного дознания выяснялось, что последней спать ложилась опять-таки Джермейн.

– Кто последний ложится спать, тот везде выключает свет, – по обыкновению монотонно наставляла ее Лидия.

– Когда Джермейн ложилась, я не просто была в постели, а уже спала, – объявляла Этель. – Я точно знаю, что уже спала, потому что она разбудила меня.

– Простите, – шепотом отвечала Джермейн.

Бабушка вздыхала и качала головой так, будто несколько комнат в этом огромном доме за ночь спалил пожар и теперь уже все равно ничего не спасешь, так что и говорить не о чем.

Но я-то знаю, почему бабушка старалась не замечать Джермейн. Как-то раз, движимая соображениями присущей янки бережливости, она подарила Джермейн всю одежду, что осталась от мамы. Джермейн эти вещи оказались немного велики, хотя таких красивых платьев, юбок и кофточек у нее в жизни не было, – и она с радостью и некоторым почтением стала носить их, не понимая, что бабушке неприятно видеть ее в этом мучительно знакомом облачении. Делая этот подарок, бабушка, верно, и сама не подозревала, как расстроится, увидев на Джермейн мамины вещи. Но гордость не позволяла ей признать свою ошибку, и теперь бабушке ничего не оставалось, кроме как отводить глаза. А что одежда на Джермейн болтается – так девушка сама виновата.

– Тебе нужно побольше есть, Джермейн, – говорила бабушка, не глядя на нее и совершенно не обращая внимания, что и сколько ест Джермейн; она заметила только, что мамина одежда висит на Джермейн как на вешалке. Но съедай она хоть в десять раз больше, все равно ее грудь никогда не сравнилась бы с маминой.

– Джон? – шептала Джермейн, входя в потайной подвал. Единственной лампочки в самом низу винтовой лестницы явно не хватало, чтобы как следует освещать спуск. – Оуэн? – осторожно спрашивала она. – Вы здесь? Не пугайте меня, пожалуйста.

И мы с Оуэном ждали, пока она не повернет за угол, в проход между длинными пыльными полками на уровне плеч, – там по потолку, затянутому паутиной, зигзагами разбегались тени от банок с джемами и вареньями; а над ними кривились и пучились, словно гигантские натёки лавы, еще более причудливые тени от банок побольше, где хранились закуски из помидоров со сладким перцем и сливовый джем.

– «НЕ БОЙТЕСЬ…» – тут-то и раздавался в темноте шепот Оуэна. Как-то раз – это случилось в те самые рождественские каникулы – Джермейн испугалась так, что расплакалась и убежала. – ПРОСТИ, ПОЖАЛУЙСТА! – крикнул ей вслед Оуэн. – ЭТО ВЕДЬ Я!

Вот уж кого Джермейн особенно боялась, так это Оуэна. Эта девушка верила в сверхъестественное, в то, что она всегда называла «знамениями», – к примеру, когда один из наших уличных котов замучил и съел малиновку, то это довольно рядовое происшествие было расценено ею как «верное знамение»: тому, кто видел эту сцену своими глазами, скоро, по ее мнению, предстояло подвергнуться еще большему насилию. Оуэн сам по себе казался бедняжке Джермейн «знамением»; его маленький рост внушал ей мысль, что Оуэн вполне способен внедряться в тело и душу другого человека и потом заставлять его поступать противно собственной природе.

Как-то раз за обедом зашел разговор об оуэновом голосе, и тут мне открылась точка зрения Джермейн на это его и вправду не совсем обычное свойство. Бабушка тогда спросила, пытался ли Оуэн или его родители хотя бы навести справки, нельзя ли что-нибудь «сделать» с его голосом, – «Я имею в виду, медицинскими средствами», – добавила бабушка; Лидия в ответ так усердно закивала, что я удивился, как ее шпильки не попадали в тарелку.

Я знал, что мама как-то сказала Оуэну, мол, ее старый знакомый, учитель пения, наверное, мог бы дать ему кое-какие полезные советы – а может, даже предложить вокальные упражнения, чтобы Оуэн научился говорить более ну, привычно, что ли. При одном упоминании об учителе пения бабушка с Лидией обменялись своими обычными многозначительными взглядами. Я пояснил им, что мама даже выписала на листок бумаги адрес и номер телефона этой таинственной личности и отдала его Оуэну. Звонить Оуэн, я уверен, никуда не стал.

– А почему? – недоуменно спросила бабушка. «В самом деле, почему?» – казалось, сейчас спросит Лидия, беспрестанно кивавшая головой. Ее кивание служило самым наглядным проявлением того, как она в своем старении опережает бабушку, – во всяком случае, именно бабушка как-то обратила на это мое внимание, когда мы были одни. Она с чрезвычайным, если не сказать болезненным интересом наблюдала, как стареет Лидия, – ее поведение служило бабушке барометром, предсказывающим, чего ей ожидать от себя самой в ближайшем будущем.

Этель убирала со стола, по обыкновению причудливо сочетая напористость с неповоротливостью. Она набирала слишком много тарелок в один прием, но при этом так долго возилась у стола, что можно было не сомневаться: часть из них она поставит обратно. Сейчас мне кажется, что она таким образом просто собиралась с мыслями, стараясь понять, куда ей нести тарелки. Джермейн тоже убирала – так во время пикника какой-нибудь ослабевший воробушек подлетает к вашей тарелке, чтобы стащить крошку хлеба. Джермейн уносила с собой слишком мало посуды – одну ложку, например, причем почти всегда не ту, – или салатную вилку, прежде чем вы успеете положить себе салат. Но если вмешательство Джермейн в ваш обед, казалось бы, проходило почти незаметно и нечувствительно, на самом деле именно оно было чревато последствиями. Когда на вас надвигалась Этель, вы опасались, что вам на колени обрушится стопка тарелок, – но этого не случилось ни разу. Когда же приближалась Джермейн, приходилось быть начеку чтобы с вашей тарелки не схватили чего-нибудь пока еще нужного или не опрокинули стакан с водой при неожиданном молниеносном нападении – и такое случалось довольно часто.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю