Текст книги "Живой роскошный ад"
Автор книги: Джон Хорнор Джейкобс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
4
Авенданьо в прозе был ещё более невыносим, чем Авенданьо в личном общении. Отложив его рукопись, я убралась на кухне и в мавританской спальне и вышла из квартиры.
На следующий день я позвонила Клаудии из своего кабинета. Автоответчик произнёс: «Это Клод, оставьте слова после гудка», и раздался гудок – непредвиденный вызов на сцену. Тут я испытала страх сцены в наименее вероятном для этого месте – собственном кабинете.
– Привет, это Исабель. Я… – неуверенно начала я.
Что сказать? Другие люди, непринуждённо переходящие из ситуации в ситуацию, смеясь, говоря, взаимодействуя, точно знали бы, какие слова озвучить, точно мошенник, убедительно строящий легенду. Мы – животные, и значительная часть коммуникации – не более чем успокаивающие вокализации, мягкие гортанные смычки и взрывные согласные, сообщающие другим животным, что не хотим им вредить, а считаем частью своего племени. Накладывать на это другие значения – это просто… лишнее. Эти животные звуки я, как обнаружилось, произнести не могла.
– Жалко, что не застала тебя. Я хотела поговорить, – сказала я и повесила трубку, потом собрала заметки и отправилась на пару: читать лекцию о Есении Пинилье и пасторальных образах в её поэзии. Есения была родом из Ла-Коронады в Махере – как и я.
Два дня спустя я сидела на скамейке в парке Уэлин – там, где впервые заметила Око, – и читала. Стоял прекрасный солнечный день, веяли свежие запахи моря, и казалось, что Авенданьо вот-вот подойдёт прямо ко мне, сядет, закурит балийскую сигарету и заведёт дискуссию о религиозном символизме в фильмах про лучадоров или о том, какая часть курицы самая вкусная (он говорит «печень», я – «бедро»). Я наблюдала, как матери катят перед собой коляски, молодые мужчины курят, а где-то вне моего поля зрения побирался гитарист, распевая песни Элвиса и «Битлз», очень плохо изображая американское произношение.
Мои рассеянные мысли разрывались между двумя враждующими сторонами. Одной была Клаудия. Мы провели чудесную ночь, и я хотела бы говорить с ней без трудностей, заключавшихся, как я теперь думала, в требовании быть парой. После секса я заметила (хотя, по сути, не секс главный двигатель для меня), что второй человек в этом уравнении часто становится собственником, что меня несколько царапало. На следующее утро бесстыдная Клаудия, казалось, повела себя грубо, и моя реакция, видимо, была инстинктивной. Я – одиночка, хотя об этом Авенданьо мог спорить со мной часами: «А откуда ты знала, что я – махерец? А я откуда знал, что ты оттуда? Ты – часть огромного полотна, о котором и не подозреваешь, Исабель».
Во-вторых, в моём сознании то и дело внезапно выскакивала исповедь Авенданьо. Например, я сидела на берегу, купалась в солнечных лучах, смотрела, как они разбиваются о поверхность воды, и вдруг думала: «Морю снится, будто оно небо».
«Во что превращается море, когда видит сны?»
В более тихие моменты я пыталась представить себе внешность Алехандры, её походку или звук её голоса, и в моём воображении она начинала напоминать Клаудию. По ночам, когда вы лежите в постели и отчаянно пытаетесь уснуть, но ваш разум вспоминает всё плохое, что вы сказали или сделали, и всё плохое, что сказали и сделали вам, я думала о его стихотворении «Миазмы солдат», о «видалистас», которые пришли и увели Око от его идиллий и трудов. «Кровь взывает ко крови, зло ко злу; болью и жертвоприношением мы привлекаем взор незримых глаз: за звёздами шевелится титан». Я не знала, что это значит и насколько это важно, но часть меня требовала взглянуть на латынь – вдруг получится извлечь из неё больше смысла, чем Авенданьо? В церкви, школе и университете я была отличницей и не сомневалась, что могла сделать лучший перевод, чем у Ока.
Таковы были мои мысли в тот момент, когда на дальней тропе парка появилась Клаудия, плывя посреди аккуратных клумб и роскошных папоротников. Я подняла руку, чтобы помахать ей, но остановилась, увидев, что она с женщиной – долговязой, неуклюжей девушкой с плохой осанкой, но роскошными блестящими волосами. Заметив меня, Клаудия схватила свою спутницу за руку, потащила вперёд и с излишним энтузиазмом пропела:
– Здравствуй, Исабель! Догоняешь свои уроки?
В юности я целыми неделями стояла перед зеркалом, заставляя неповоротливые мышцы лба двигаться, чтобы брови выразительно изгибались. Если уж они так бросаются в глаза, думала я, почему бы не научиться их использовать для пущего эффекта?
– А что ещё мне делать – в футбол играть? – Я знала, что Клаудия играла в футбол за спортивную стипендию от Барселонского университета. – Каждую неделю – больше пар, новые темы. Как твоя карьера ассистентки преподавателя?
– Прекрасно! Мы зазубрили цикл трикарбоновых кислот и теперь переходим к аэробному и анаэробному дыханию.
– Тридцать четыре АТФ! – сказала спутница Клаудии.
– Нет, – Клаудия покачала головой, хмурясь, – тридцать восемь.
Не обращая на неё внимания, я отложила сборник Пинильи, встала и подала новенькой руку со словами:
– Я знакомая Клаудии.
Новенькая была на восемь-десять сантиметров выше меня – я могла заглянуть ей прямо в ноздри, где тоненькие волоски переплелись, точно ветви в кроне голого дерева. Любопытный вид. Она улыбнулась, и всё её лицо смягчилось и прояснилось, но глаза оставались грустными. Я понимала, почему Клаудия с ней – казалось, будто рентгенолог одел меня в тяжёлую свинцовую броню.
– Я Лаура, – она пожала мою руку.
– Мы хотим выпить «У Мануэля», – продолжала Клаудия, не отпуская вторую руку Лауры. Затем она, неотрывно глядя на меня, подняла её и поцеловала тыльную сторону ладони. – Хочешь присоединиться?
– Нет, спасибо. Мне нужно готовиться к завтрашним занятиям.
Я поторопилась убрать книгу в сумку и бросилась бежать, бродить по улицам и переулкам, пока, сама того не заметив, вернулась в квартиру Авенданьо.
Открыв дверь, я увидела кота – он сидел в кресле Авенданьо для чтения, задрав ногу, и лизал яйца. Стоило мне войти, он поднял глаза от своих тестикул и уставился на меня большим жёлтым глазом – второй был белый как молоко. Уши кота оказались порваны (должно быть, от битв за территорию с другими самцами), а мех, рассечённый узором лысых царапин, подтверждал мою догадку о его воинственной натуре. Хвост отсутствовал уже много лет. Один вид этого крупного животного заставил меня остановиться как вкопанную.
Наконец кот отвернулся, встал, потянулся, спрыгнул с кресла и затопал ко мне: крепко прижался к ноге, молча обтирая её и давя на голень всем своим весом. Описав вокруг меня круг, кот направился обратно в квартиру и на балкон. Я последовала за ним, чтобы не терять животное из виду; он прыгнул на узкие чугунные перила, перешёл на ближайшую крышу в красной керамической черепице, удостоил меня взглядом напоследок и нахальной походкой поднялся по крыше, скрываясь из виду.
Я озадаченно вернулась ко входу – пришло только два новых конверта. Один содержал очевидную рекламу, второй был адресован мне, и я его открыла.
Драгоценная Исабель,
Я жив и здоров в Буэнос-Айресе. Купил дешёвый «Фольксваген-жук» – давным-давно, пока небеса не рухнули, у меня был такой же. Хотел снять джип, но здесь в Аргентине никто не даст в аренду машину одноглазому мужику, собирающемуся в Махеру. Видаля здесь не любят, и ходят зловещие слухи об ANI и тайной полиции Видаля, влияние которой якобы распространяется за границу. Когда на смену хунте пришёл Альфонсин, Аргентина образумилась, и теперь смотрит на соседку с немалым подозрением.
Пишу тебе из Кордобы – отсюда родом семья моей жены. После переворота – что был так много лет назад – они ничего о ней не слышали. Здесь в Аргентине у меня неоднозначная репутация, мне не очень рады, и придётся идти дальше. Завтра я уеду – попытаюсь прорваться в Махеру. Нужно решить, пересечь ли границу у Сантаверде или через горы у Каскавеля, ближе к северу. Склоняюсь ко второму – говорят, граница у Сантаверде кишит карабинерами, у которых прямые связи с тайной полицией.
Давай договоримся о телефонном звонке 12 ноября в шесть часов вечера. Я позвоню в свою квартиру и, если ты будешь там и ответишь, останусь очень признателен. Под моей кроватью – телефон, а на кухне – розетка для него.
Открывай всю почту, какую найдёшь, – я ожидаю пару чеков от издателей. Можешь положить их в Банк Барселоны на Калье-Пассасуэго. Только захвати удостоверение личности – я сообщил им, что ты будешь моим агентом.
Скучаю по нашим беседам и совместно проведённому времени.
Корми кота – он твой защитник. Если прочитаешь книги, не критикуй слишком жёстко. Подумав, я решил, что некоторые рукописи в моей квартире не стоит читать – определённые вещи лучше не знать.
Твой друг,
Старик казался мне то невыносимо раздражающим, то очаровательным, однако я за него волновалась. По слухам, ANI убили тысячи людей и подвергли пыткам в десять раз больше, а он ехал им навстречу.
Я просмотрела остальную почту. Я сносно знаю английский, плохо – немецкий и ужасно – французский, но добраться до смысла писем было нетрудно: одно пришло из Америки, от другого изгнанника из Махеры, поэта и учёного, очевидно, бывшего хорошим и близким другом предположительно покойного Авенданьо, – он просил совета в продвижении своей карьеры. Второе письмо тоже было от близкого друга – пожалуй, слишком близкого: женщины, не стеснявшейся в описаниях эротических актов, которые хотела совершить с Оком. Судя по контексту, они переписывались уже давно и оживлённо; в её искренних похотливых фразах читалось желание свидания – Авенданьо оставалось только его прочитать. Скорее всего, он всё понимал. Среди бесконечных отчётов по продажам скрывались три чека от издателей – один из Франции, другой из Германии, третий из Британии – в совокупности составлявшие двадцать тысяч песет. И снова реклама.
В последнюю очередь я открыла два письма из Махеры, адресованные Рафэ Даньо. Первое было ответом от некоего Хосе Бланко – махерского министра лицензий и разрешений на ведение бизнеса: он заявлял, что в записях нет упоминаний ни Беллы Авенданьо, ни Исабеллы Авенданьо, ни Исабеллы Кампос; но, продолжал сеньор Бланко, он с радостью приглашает Рафэ Даньо в свой кабинет, чтобы более подробно обсудить его интерес к пропавшим женщинам.
Я содрогнулась – его формулировка вызывала ужас на физическом уровне.
Отложив письмо, я открыла последний конверт – в нём был лишь маленький листочек бумаги:
– 20.518097, -67.65773
Алехандра
* * *
Я так и не вернулась к своей бывшей жизни до встречи с Оком: с прочтением его письма моя связь с Малагой, университетом и всем остальным в Испании ослабела. Я преподавала, но это был лишь способ убить дни до двенадцатого ноября. Я всё больше времени проводила в квартире Авенданьо и всё меньше – в своей; я покупала коту тунца и сухой корм, достала телефон из-под кровати и подключила к розетке на кухне. Придя депонировать чеки в банк, я удивилась, когда кассирша отвела меня в кабинет красивой и величественной женщины. Она тепло меня поприветствовала и вручила конверт с десятью тысячами песет (приблизительно тысячей американских долларов), сообщив, что Рафаэль Авенданьо настоятельно указал выдавать его агенту ежемесячную стипендию.
– Поверьте, господин Авенданьо может позволить себе такую щедрость, – добавила она.
Я взяла деньги. Как легко было пойти по этой дороге. Око нашёл самый простой способ меня искусить – даже если бы он нарядился в красный костюм, схватил вилы, вскочил на крышу, озарённую бликами костров, и стал подкручивать усы, я всё равно согласилась бы. Должно быть, ад полон нищих академических работников.
Двенадцатого я сидела на кухне и ждала, наблюдая, как медленно ползут стрелки часов. Наступило шесть часов, телефон молчал.
На следующий день я отпросилась с работы под предлогом болезни и осталась в квартире Авенданьо, ожидая звонка; даже пошла к домовладельцу и попросила позвонить в квартиру, пока я была там, чтобы проверить, работал ли телефон. Стоило выйти, как меня охватил страх, что телефон зазвонит, пока меня нет, и, вернувшись, я чуть не закричала, услышав его трель, хотя сама же договаривалась об этом с домовладельцем – вот как взвинчена я была. Я всё больше и больше волновалась за своего друга.
Должно быть, часть Ока просочилась в его квартиру – я стала чаще курить, хотя обычно почти не курила, и пить даже днём; купила автоответчик, чтобы он отвечал, пока я преподавала; редко бывала в своём университетском кабинете, а в свою квартиру вернулась, только чтобы собрать вещи и перенести в дом Авенданьо. Я разрывалась – одновременно взвинченная и рассеянная, я волновалась за него, но и сомневалась на его счёт, оставалась одинокой, но сохраняла связь с этим странным и сумасбродным стариком.
Я снова и снова возвращалась к его бумагам и продолжила перевод, начатый Авенданьо: хотя я ни разу не переводила «Метаморфозы» целиком, моё знание латыни было свежее его. Я поискала перевод Овидия в квартире, но не нашла, и ограничилась чтением поэзии Ока и «Маленького ночного труда». Кровожадность и мрачность последнего я до сих пор не способна описать словами; среди тем этого труда (насколько я его поняла) особенно ярко выделялись две:
Первая – жертвоприношение, кровь, жизнь, невинность… цена. Я начинала понимать, зачем этот опус спрятали в папке с порнографией. Будучи не дурой, я понимала, что передо мной лежал профанический текст; найдя подобное, католическая и любая другая церковь уничтожила бы его или спрятала под замком, а владельцы книги оказались бы преданы анафеме, без промедления и бюрократии. Свою истинную природу «Маленький ночной труд» скрывал за туманными стихами и устаревшей, напыщенной латынью, но он со всей очевидностью был книгой о колдовстве, о чёрной магии. Истории внутри и иллюстрации к ним – примитивные, но живые – представляли собой не заклинания, а скорее введение в сделки с незримыми силами.
Жертвоприношение было основной темой, а второстепенная заключалась в следующем: плод жертвоприношения – это «вход», «ingressus»; это слово, наряду с «лиминальный», появлялось снова и снова. Описания насилия, инцеста, увечий, наносимых себе, гноились в моих мыслях, точно раны. По ночам мне не спалось, днём я шла по улицам Малаги, будто во сне, отупевшая и с ватой в голове, так как ночью не спала.
Интересно, задумывалась я, где Авенданьо достал фото печатных страниц «Маленького ночного труда», ведь той давней-давней ночью его арестовали «видалистас»?
Одно следует за другим, и, продолжив перевод «Труда», я вернулась к странной исповеди Авенданьо «Внизу, позади, под, между». Я должна была понять, какое отношение друг к другу имели две рукописи, и какое отношение они имели к человеку, меня с ними познакомившему. Он ведь не позвонил, когда обещал. Напряжение во мне становилось всё сильнее, и, не зная всей истории, я не могла как следует его выразить.
Я снова начала читать.
Авенданьо (2)
Запиши моё имя, запиши обсидиановыми чернилами,
Подобными чёрным волнам
у каменных берегов Махеры,
Где море сходится с землёй
И небо кишит крачками и чайками,
Скользящими по потокам воздуха.
В этой тюрьме никто не ходит с гордо поднятой головой:
Вся ваша слабость видна
Любому существу, что проходит мимо.
Некоторые поэты думают, они ангелы, и их слова им посылает некая божественная сила, превосходящая их самих. Некоторые думают, они демоны, которые дарят голос лаве слов подсознания, извергая его пылающую квинтэссенцию в мир. Пока я с распухшим лицом приходил в себя и тут же уходил, я слышал и слова ангелов, и слова демонов: Камилы Арайи, Гильермо Бенедисьона, Есении Пинильи и, конечно же, Неруды, нашего великого отца. Они шептали мне, пока я лежал в сумерках между сознанием и забытьём: «Тёплые носки, появление орд, навязчивые идеи, из-за которых я с непристойным вниманием читаю нескольких психологов, наша война в небесах, я тебя не люблю, я люблю свою ревность к тебе, облака раскалываются, небо раскалывается». Тысяча голосов крутилась в голове. Теперь, из своей дали, я понимаю, что это были лишь сокращения плоти, пытающейся ухватиться за что-нибудь, дабы защититься; содрогания организма, попавшего в тяжёлую ситуацию и ищущего спасения в своём опыте и габитусе. До тех пор ведь моя жизнь была всего лишь гобеленом стихов и поэм.
Теперь моя жизнь перестала быть моей.
Солдаты раздели меня до трусов, связали руки и ноги клейкой лентой и положили в кузов грузовика на жёсткие деревянные доски. Я знал, что в Махере неспокойно, а богатая элита, сколотившая состояние на труде бедняков, ненавидела Павеса, так же как наш дальний северный сосед, нависший штормовым фронтом – Estado Unidos, американские просторы, – ненавидел социалистические и марксистские движения. Это они убили Гевару. Стреляли в него боливийские карабинеры, но в их тени стояли другие, а ружья карабинеров были сделаны из американского металла. В те времена я был аполитичен и интересовался только жизнью плоти и души, но страусом я не был и, благодаря Алехандре, знал о потайных реках недовольства в Махере. Все часы, что я трясся в кузове грузовика – точнее, всё время, что я был в сознании, – меня переполняли зловещие и пугающие мысли. Я боялся не только за себя, не только за Алехандру, но за свою страну.
Солдаты тихо переговаривались надо мной и курили американские сигареты. Запах тлеющего табака напоминал о воскуренных благовониях, когда пепел и угольки сыпались на меня, будто на связанного агнца на заклание. Сигареты воняли. Их – «Пэлл Мэлл», или «Уинстон», или «Мальборо» – привезли с юга Техаса на какой-то проклятой грузовой барже с дизельным мотором через залив и Атлантический океан, вниз по побережью, в Аргентину; в Буэнос-Айресе их разгрузили опалённые солнцем стивидоры[6]6
До 1960 года этот термин обозначал портовых грузчиков, после 1960-го – компании и должностные лица, которые занимаются разрузкой и погрузкой.
[Закрыть] под чайками, орущими в полёте на небо и ненавистный берег; мозолистые руки бесцеремонно погружали деревянные ящики с упаковками на платформы грузовиков и везли на запад, через горы, пока этот тлетворный запах не достиг меня, находящегося в руках солдат. Возможно, это был подарок от кого-то из сотрудников американского правительства – подкуп, бакшиш за сделку с голубоглазым и светловолосым великаном-антимарксистом, возвышавшимся далеко-далеко на севере с его зловонным дыханием. Я лежал в горячке, избитый в кровь, грузовик трясся по дороге на северо-запад, прочь от побережья, а вонь окутывала меня. Наконец эта вечность, в которой я, лишившись чувств, застывал в облаке боли, закончилась, и мы остановились. Я тогда находился в сознании, и моё тело ныло. Сильнее всего болела голова, хотя кожа на ногах, руках и груди была вся окровавлена и оцарапана о доски. А ещё хуже были моя поруганная гордость и неприкосновенность. Что стало с Алехандрой? Мои ноздри наполняла засохшая кровь и солёный потный запах мужчин и старых сигарет. Солдаты грубо шутили про мой живот и тыкали в меня дулами ружей; кожа на лице, особенно у глаза, казалось, была переполнена соком и вот-вот лопнет, как у сардельки над костром. Меня вытащили из грузовика, не замотав лица и не закрыв глаз, и это привело меня в ужас – им было всё равно, знаю ли я, где нахожусь! На миг мой нос наполнил свежий воздух, аромат листвы и цветущих растений, в глаза хлынул солнечный свет, и я заметил здание – точнее, крышу и стену сада, – за ними дерево, а ещё дальше – полоску неба и горы. Махера. Гильермо Бенедисьон назвал мою возлюбленную родину длинным лепестком моря, вина и снега. Я знал это небо и эти увенчанные снегом горы – если я и не находился в Сантаверде, то был очень близко. Я понял бы это, даже если бы мне завязали глаза: я чувствовал запах мелкой коричневой воды реки Мапачо, которая бежала к толстому Паласу, а тот стремился к морю.
Мне, уроженцу Махеры, не нужны были глаза, чтобы знать: я дома – а карабинерам было всё равно, знаю ли я. Сколько всего ужасного произошло, пока меня не было?
Меня потащили в здание: внутри стояла тишина, точнее затишье, которое бывает сразу после прекращения мучительно-громкого шума. Двое солдат несли меня за подмышки, и я волочил свои босые, по-прежнему связанные ноги. Здесь было холодно – толстые каменные стены утепляли помещение, но недостаточно. Меня пронесли через зловеще-тихую комнату, полную голых людей, пустыми глазами уставившихся на меня. Карабинеры молча следили за ними, ни на миг не опуская оружия. В каменных коридорах то и дело внезапно отдавался эхом хохот солдат.
Солдаты оставили меня в месте, которое раньше, наверно, было кабинетом: окно здесь было замуровано кирпичами. У стола управляющего стоял металлический стул с пластиковым сиденьем, с потолка одинокая лампочка в клетке отбрасывала на помещение неровные прямоугольники жёлтого света. В комнате пахло мочой и страхом, хотя, если бы тогда меня попросили определить второе, я не смог бы его описать. А потом…
А потом кто не смог бы?
Не знаю, как долго я там пробыл, брошенный ими. Я то сидел на неудобном металлически-пластмассовом стуле, то ходил кругами, то прикладывал распухший глаз к каменным стенам, чтобы его остудить. Мне нужно было облегчить кишечник и мочевой пузырь, и я уже в отчаянии поглядывал в угол, но тут в двери загремели ключи, и в кабинет вошёл человек – карабинер с ружьём. Оглядев помещение, он указал дулом ружья, чтобы я сел на стул, и я подчинился. Тогда в кабинет, глядя в блокнот-планшет, зашёл второй человек: первую страницу он прочитал, не поднимая головы, перелистнул на следующую и только тогда посмотрел на меня поверх очков, будто пожилой профессор – только вот на нём был мундир махерской армии, без особых украшений, но с указанием на звание подполковника. На груди этого приземистого мужчины с густыми чёрными усами и глубоко посаженными глазами, говорящими о недостатке сна, виднелась табличка, и на ней стояло имя: Сепульведа.
Мне захотелось броситься на карабинера, выцарапать ему глаза, вырвать из рук ружьё, но я уже тогда был немолод и почти гол, и казался себе очень маленьким.
– Рафаэль Авенданьо? – спросил подполковник.
– Где Алехандра? – удалось мне произнести.
Сепульведа бросил взгляд на солдата. Тот подошёл ко мне, поднял ружьё, перевернул и ударил меня прикладом в уже побитый глаз одним совершенно непринуждённым движением. Расцвела фантастическая боль, ощущение удара разлилось по всему телу, словно произвол, совершённый с моим глазом, одновременно почувствовали большой палец на ноге, ладонь, голень, предплечье, каждая пора, каждый зуб, каждый волосок, мои кости и жилы, каждая часть меня. Боль стала суммой моего тела. Я больше не чувствовал отдельные части тела – всё стало одним. Наэлектризованный воздух завибрировал, я ощущал, как кровь пульсирует и, подгоняемая сердцем, толкается через проходы и коридоры в лабиринте моей плоти. А потом я перестал чувствовать. Поднявшись с пола, снова занял стул, переставший быть неудобным. От удара что-то вывихнулось.
– Рафаэль Авенданьо? – повторил он.
– Да, – сказать было легче, чем кивнуть.
– Добро пожаловать домой, – он отметил что-то на своём планшете.
– Что… – начал я. Сепульведа удивлённо поднял брови на этот мой вопрос. – Что происходит?
– Ах да, не сомневаюсь, у вас есть вопросы, – ответил он. – В Махере в последнее время было неспокойно: в последние дни «сопротивление» проявляло немалую активность, – сняв очки, он вытер их белым платком. – Боюсь, им удалось убить президента Павеса.
Невзирая на боль, я чуть не засмеялся над таким абсурдным заявлением. Павес был социалистом! Большинство считало его союзником, а его племянник был давним пионером социалистического движения. Абсурд!
Но я не стал смеяться и восклицать, сохраняя ничего не выражающее лицо. Сепульведа снова надел очки:
– Сейчас нашим генералам удалось восстановить порядок.
– Кто у власти? – спросил я.
– Мы, конечно же, состоим в совете равных, но старший – генерал Видаль.
– Значит, хунта, – ответил я. Сепульведа нахмурился:
– Я надеялся, что вы как наш гость – прославленный поэт, увенчанный лаврами! – осчастливите нас более содержательным комментарием. Что ж, – вздохнул он, – начнём с малого. У Алехандры Льямос ведь есть сестра? – спросил он, перелистнув страницу планшета.
«Сестра Алехандры? Зачем им…»
– Отвечайте на вопрос, пожалуйста, – сказал Сепульведа, и солдат шагнул ко мне.
– Да, Офелия, – ответил я. Очень легко пасть, когда вам больно, у вас отобрали одежду и вы испуганы. Именно это я сейчас и говорю себе, а не то, что спросил тогда Сепульведа:
– Где она сейчас?
– Не представляю, – ответил я.
– Она же навещала вас в Санто-Исодоро.
– Она навещала Алехандру, а я сплю с Алехандрой. Она где? – ответил я, прежде чем успел удержаться. Солдат поднял ружьё, чтобы снова меня ударить, но Сепульведа остановил его, едва заметно покачав головой, а мне сказал:
– Вы воссоединитесь в своё время, если будете сотрудничать с нами.
– Я сын Махеры, – заявил я. – Вы не можете меня удерживать.
– Как вы увидите, мы можем делать с сыновьями и дочерями Махеры что угодно, если они – враги государства или союзники врагов, – ответил Сепульведа, совершил ручкой незаконченное движение и выглянул за дверь: – Маркос, Хорхе, будьте добры дать этому заключённому немножко асадо, но не слишком острого, хорошо? У него есть информация.
– Я не… – начал я, но тут солдат опрокинул мой стул ногой, и я спиной повалился на пол. Очередной вывих, перед глазами всё побелело. Я чувствовал запах патоки, апельсиновой цедры и только что убитого кролика, мой разум приходил к странным выводам. Когда ко мне вернулся дар зрения, солдаты (к первому присоединились ещё два) связали мои руки и подняли меня. Первый сказал остальным:
– La parilla, – то есть жаровня.
Они несли меня вниз по лестницам и коридорам. Я едва помнил себя от изнеможения и боли. Меня принесли в каменную комнату без окон и с голым металлическим каркасом кровати. Здесь воняло фекалиями, мочой, старыми сигаретными ожогами, человеческим потом и чем-то ещё хуже. Глаз и лицо ныли так, будто в глазницу мне вставили тупой нож.
Меня поднесли к постели, срезали с меня бельё и привязали; в мои гениталии тыкали ружьями, о них тушили сигареты, к частям моего тела прикрепили кабели, подключённые к автомобильным аккумуляторам. Сепульведа спрашивал: «Где Офелия Льямос?» и «Что вам известно о местоположении MIR?», но эти вопросы казались бессмысленными – подполковнику будто было всё равно, что я отвечал. Я рассказал ему всё, что знал, то есть ничего, и кое-что, чего не знал – например, где, как мне казалось, могли быть партизаны MIR. Сепульведа усердно записывал всё, что я говорил, и потом приказывал им причинять мне ещё больше боли: вставлять предметы в мой анус и пенис, низвести меня до мяса и ниже. Но это – не часть моей исповеди. Сейчас, когда я пишу, я собираюсь говорить не об этом. Всё, что могу сказать о своём опыте на «жаровне» – что-то внутри меня натянулось и порвалось, мой разум и тело разъединились, и само время будто треснуло. Перед лицом боли я стал крошечным, недочеловеком – в этом я теперь походил на своих палачей.
Это продолжалось бесконечно, часами, эонами. И я ощутил нечто иное – что-то висело в воздухе, какой-то тёмный, пульсирующий туман, будто тучи над морем перед бурей или облака над вершинами Анд. В комнату просочилась сущность-галлюцинация, и на миг показалось, будто она меня увидела и узнала.
Но ничем не помогла.
В конце концов они остались разочарованы. Сепульведа приказал солдатам облить меня водой (я обгадился не один раз), они отнесли меня в тот кабинет и бросили на пол. Прошло много времени, прежде чем я смог двигаться, но тело хочет жить, даже когда разум покорился отчаянию и покинул телесную оболочку. На покусанном блохами шерстяном одеяле лежали корка хлеба, огрызок яблока и пакет из-под молока, наполовину наполненный водой. Всё это будто нашли в мусорном баке в подворотне Сантаверде, но я съел хлеб, выпил воду, на вкус напоминавшую кислое молоко, и обгрыз остатки яблока до черенка и косточек, а потом завернулся в одеяло. Значительная его часть была липкой, и шерсть пахла мертвыми существами, о чём я не хочу думать даже сейчас, но мне стало достаточно тепло, чтобы я мог вскоре уснуть.
Когда меня разбудили, это вернулся Сепульведа с другими солдатами. Он задал мне два вопроса – «Где находится Офелия Льямос?» и «Что вы знаете о местоположении партизан сопротивления?» – с тем же безразличным выражением лица, игнорируя возражения о моей невиновности.
– Его глаз на вид плох, правда? – спросил Сепульведа у солдат. Те замычали в знак согласия. – Да и всё остальное не лучше. – В ожоги от сигарет на моей груди, ногах и гениталиях проникла инфекция, и теперь они текли. – Принесите ему одежду. Просто потому, что не хочу смотреть на его голое тело, – приказал Сепульведа.
Один из солдат вышел и вернулся с получистой парой льняных штанов и шерстяной туникой. Моё тело с трудом шевелилось – оно всё состояло из боли и дергалось, как несмазанный механизм, – но мне всё-таки удалось одеться под непреклонным взглядом Сепульведы и его солдат.
– Сегодня, Рафаэль Авенданьо, вы станете свидетелем, – сказал подполковник.
Они повели меня через здание в другую комнату, не ту, что с «жаровней», но столь же полную ужаса и отчаяния. Сначала они поместили в бочку, стоящую на металлической решётке, молодого человека, студента. Внизу алчно щебетали крысы, капала вода. Студент бился и сопротивлялся, но в конце концов скользнул в бочку, как змея в сточную трубу. Через край перелилась чёрная вода, и молодого человека вырвало. Один из солдат натянул резиновые перчатки и сунул его голову в гнусную жидкость – по запаху я понял, что это человеческие отходы. Меня стошнило.
Затем начался допрос.
Они упомянули его имя. Если бы я был в более ясном уме, или если бы неумирающая часть меня была сильнее, я запомнил бы его, высек его имя у себя в памяти, как в граните. Но я трус. Я забыл его имя, как и всё остальное, кроме его боли.
Он был лишь первым. Другого мужчину отвели на «жаровню»; другую женщину подвесили, будто тушу в морозильной комнате ресторана. Другую женщину они…
Нет, не могу об этом думать. Не могу думать о них.
Я недостаточно силён.
Они пытали меня снова и снова, а в промежутках заставляли смотреть.
Я не знаю, что они сделали с Алехандрой, а если знаю, теперь не могу достать это знание из дворца своей памяти.
Эти двери я запер.
Когда вы лишены солнца и низведены до недочеловека, время меняется – расширяется и сужается. Оно идёт, и вы понимаете его ход, но так, как понимает животное – температура падает, значит ночь; ваше тело, как море, отвечает на движения луны. Вы существуете вне времени, в околовремени: это фермата, вечно затихающая нота, это миг, когда волна застывает, готовясь разбиться, когда воробей падает в воздухе. Все мгновения теперь особые, они обрушились друг на друга. Боль – это дверь в околовремя.