355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Хорнор Джейкобс » Живой роскошный ад » Текст книги (страница 4)
Живой роскошный ад
  • Текст добавлен: 10 января 2022, 14:03

Текст книги "Живой роскошный ад"


Автор книги: Джон Хорнор Джейкобс


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Я бредил и лишился речи. Солдаты забирали меня из камеры и вели к ужасам, или к мгновениям боли – я перестал понимать, что было хуже. Кажется, они перестали задавать мне вопросы. А может, я перестал их понимать.

А затем явился он.

* * *

Не знаю, как долго он говорил, прежде чем его слова просочились в моё сознание. Я лежал на полу под рваным и зловонным одеялом, он сидел на стуле за столом. Мой глаз распух ещё сильнее и требовательно давил на череп. Что-то было не так. Мне хватило рук и кончиков пальцев, чтобы удостовериться: без врача я, возможно, больше не смогу видеть.

Возможно.

Перед ним лежали бумаги, в руке он держал листок. На потолке ярко горела лампочка, а он держал листок так, что тень от бумаги падала мне на лицо, и когда я поднял взгляд на незнакомца, листок засиял, я увидел слабые очертания чернильных слов на другой стороне и каким-то образом понял, что написал их я.

– «…от кончиков их копий до эфесов их мечей, от их недобрых намерений до жестоких мыслей поднимается сильный запах. Кровь взывает ко крови, зло требует зла; болью и жертвоприношением мы привлекаем взор незримых глаз: за звёздами шевелится титан. Убийство и кровопускание – такой сладкий, манящий аромат. Боль становится фимиамом, жертва – маяком». – Он замолчал и отодвинул бумагу, так что свет упал мне на лицо. Боль взорвалась сложным фракталом с миллиардом слоёв, будто от физического удара. Я содрогнулся и закрыл глаза.

– Вы теперь со мной, сеньор Авенданьо? – спросил он низким, богатым голосом. Если бы он захотел, то мог бы петь, поступить в хор. – Пожалуйста, присоединяйтесь. У меня для вас вода и, если можете выдержать, вино. Аспирин. Еда.

Даже если он лгал, я, по крайней мере, увидел бы, насколько он лжёт. И что-то в нём было неправильным, косым.

Американец.

Не знаю почему – может, из-за пыток в то обрушившееся время, благодаря которым удалось меня поработить, – но он приводил меня в ужас. Сепульведу я боялся, но в этом человеке я чувствовал свой конец – концы всего. Может быть, из-за его акцента или отсутствия акцента: он легко, как прекрасно образованный человек, говорил по-испански. Идеальное произношение и раскатистый звук голоса не сходились с доступной мне визуальной информацией – то и другое казалось отдельным. Возможно, это было последствием пыток: повреждения нанесли не только моему глазу, но и ушам. Я превращался в разрозненное собрание увечий, причинённых органам чувств. Его голос был повсюду, позади меня, внизу, вовне. Я ничего не понимал – что пуга́ло, ведь для меня язык был всем.

Я не знал, существую ли ещё в том обрушившемся времени. Всё двигалось медленно. Я оттолкнулся от пола, и мне показалось, что я медленно перехожу Мапачо вброд – вода стремительно бежит, набрасывается, пытается унести меня в море, в бескрайнюю солёную пустыню, в небо, полное акул.

Теперь в камере был ещё один стул – наверно, его принесли солдаты Сепульведы. Но ни его, ни его подручных нигде не было видно.

– Садитесь, – сказал незнакомец и указал на стул. Я сел, не сводя с него глаза.

Он оказался красивым мужчиной в очень хорошем синем костюме, безупречно белой рубашке и кроваво-оранжевом галстуке. Из кармана пиджака выглядывал выглаженный платок, образуя элегантную геометрию костюма. Лицо его ничем не выделялось, пусть и было несколько угловатым. Он носил очки на размер меньше, чем надо; тёмные напомаженные волосы зачёсывал на затылок, открывая лоб. Синеватый оттенок гладко выбритой челюсти говорил, что, если бы он отрастил бороду, она оказалась бы очень густой. Когда он потянулся в карман пиджака за сигаретами, на запястьях блеснули отполированные ониксовые запонки.

– Меня зовут… – сказал он, зажёг сигарету и протянул её мне. Взяв горящий предмет в руку, я не сразу вспомнил, что это. Незнакомец подтянул и поставил между нами поднос с тарелкой, графином вина и небольшим кувшином воды. – …Уилсон Клив. Я посланник.

Я огляделся – в комнате не было никого, кроме нас с ним. Я представил, как встану и перережу ему горло. Разобью кувшин ему о голову и перережу горло осколками стекла. Собью с ног и буду бить ногами по голове и шее, пока он не умрёт. Я подумал, смогу ли я сделать хоть что-то из этого.

Теперь я думал, что могу.

Мой взгляд метался по комнате, в моём уме вставали призраки насилия, а он, откинувшись на спинку стула, рассматривал меня. Затем, налив воды в стакан, он сказал:

– Понимаю, вам неспокойно. Начните с этого.

Мысль принять от него что-либо вызывала омерзение, но я всё равно выпил. Потом положил в рот еду и обнаружил, что теперь у меня гораздо меньше зубов. Один из них треснул и торчал осколками из раздражённой десны, царапая язык. Я стал пить вино, стараясь не обращать внимания на боль, а Клив безучастно смотрел.

Когда я закончил, он предложил мне ещё сигарету. На этот раз я молча закурил. Так мы сидели, казалось, очень долго, но, как я уже сказал, в подобных местах и обстоятельствах время сужается и расширяется.

– Теперь вы будете себе отвратительны, – сказал Клив.

– Кто вы и чего вы хотите? – с трудом произнёс я. Даже теперь с моего горла изнутри будто содрали кожу – я сам не знал, от крика это или от жажды. Крупные участки моего разума были совершенно пусты.

– Моя задача – связь, – Клив пожал плечами.

– Вы сказали «посланник». Американского правительства?

Клив чуть склонил голову, будто мы играли в угадайку, и он сообщал, что я частично угадал. В детстве мы с двоюродными братьями прятали друг от друга вещи и бегали по дому с криком «Caliente!»[7]7
  Горячо (исп.).


[Закрыть]
, если игрок был рядом со спрятанным предметом, и «Frio!»[8]8
  Холодно (исп.).


[Закрыть]
, если удалялся от него. Найдя эту вещь – игрушечный пистолет, волчок, конфеты, журнал, – мы визжали от смеха.

Склонённая голова Клива означала «caliente».

– Армии? – спросил я снова.

Он поджал губы и едва заметно покачал головой.

– Central Intelligence Agency, – сказал я по-английски, вспомнив правительственную контору, на которую работал американский коллега Джеймса Бонда (Феликс… как его звали?). – ЦРУ.

Клив улыбнулся, выпрямился и положил между нами бумаги, которые читал вслух, когда я пришёл в себя.

– Неважно, какая аббревиатура сопровождает мою задачу, – сказал он, выпрямляясь – странное движение, будто он отодвинул плечи назад. Свет над нами мигнул и снова зажегся – скачок напряжения. Электросеть в Сантаверде тогда была ненадёжной, хотя о том, что мы в Сантаверде, я узнаю наверняка только позже. На лице Клива мелькнуло странное выражение, и он сказал:

– Если вам так удобнее, считайте меня посланником внешней бригады.

– Внешней бригады? Что это?

– Вы прекрасно знаете, сеньор Авенданьо. Вы уже давно посылаете нам отчаянные сигналы.

– Не понимаю, о чём вы говорите.

– Что вы можете рассказать мне об этом? – он постучал по бумаге. – Вашем «Маленьком ночном труде»?

Определённо, он был мастером дезориентации – я сразу обратил внимание на бумаги передо мной, листы, отпечатанные на машинке, знакомые глазу и руке. Я взял один из них. Он поднял свой портфель с пола рядом с собой, положил на стол и открыл защёлки со звуком, звонко отскочившим от каменных стен.

Клив непринуждённо бросил на стол стопку фотографий – это были фото Анхеля Илабаки из Санто-Исодоро, из дома, который мы с Алехандрой снимали там. Он не поленился убрать порнографические фото и оставил только копии «Opusculus Noctis», но я уже не понимал, какие из них больше провоцируют.

– Об этом, сеньор Авенданьо. О вашем шедевре.

– Чепуха. Старая мерзкая чепуха. Проявления «Ид» из тех времён, когда мир ещё не знал, как оно называется, – ответил я. «Старая мерзкая чепуха» – стоило мне это произнести, я понял, какая большая часть моей жизни, карьеры – моей поэзии! – была старой мерзкой чепухой.

– Ах вот как, – сказал Клив, поднимаясь. – Не знал, что вы так интересуетесь модной психологией.

Он снова поджал губы, посмотрел на свои ухоженные руки, вытянул перед собой, расправив пальцы ногтями к себе, и убрал что-то с кутикулы, затем его внимание сменило фокус, и он снял с костюма ниточку. Костюм был отличный. Были времена, когда я спросил бы его, где он взял такой.

– Закончите перевод, и больше вам не придётся быть свидетелем пыток. Ни вашему глазу, ни вашему телу, – сказал он, подошёл к двери и постучал в неё. Открыл солдат. Клив подал ему знак, и солдат внёс два блокнота и карандаш, лежащий на них.

– Когда нужно будет заточить карандаш, просуньте его под дверь, и его заменят. За каждую переведённую фотографию вас вознаградят, если это будет сделано хорошо, – едой, вином, если хотите водкой. Если пожелаете, даже девушкой.

– Алехандрой, – сказал я.

– Алехандрой? – переспросил Клив и засмеялся. Его смех был совершенно безрадостным, и на миг он показался марионеткой, управляемой кукольником, который находился очень далеко и очень плохо умел подражать человеческим эмоциям. – Боюсь, мы не можем совершить невозможное. Разве вы не помните?

– Что не помню?

– Ц-ц-ц, – покачал он головой. – Мы были недобры. – Едва касаясь пуговиц, он застегнул пиджак и разгладил его спереди, проверяя свою внешность – свой инструмент. Когда он шевелил руками, его белые манжеты бросались в глаза. – Алехандры нет. Но другой женщины будет достаточно. Нет? – Он подождал всего секунду. Я тем временем смотрел на свои руки, пытаясь вспомнить. – Переводите, сеньор Авенданьо, и вас будут кормить. Возможно, мы даже найдём доктора, который позаботится о вашем лице – вы, в конце концов, ужасно выглядите.

– Мои очки. Я не могу…

Он щелкнул пальцами и сказал пару слов солдату. Тот исчез и вернулся с жестяным ведром – по-видимому, переносным туалетом – и увеличительным стеклом. Стекло Клив положил на стол, ведро поставил в угол:

– Можете разбить стекло и попробовать наброситься с ним на охранника. Или на меня. Можете попробовать, конечно… но ваши усилия будут бесплодными, – он сунул руки в карманы с такой непринуждённой наглостью, что она осталась едва замечена. С этим заключённым он мог держать себя сколько угодно фамильярно, потому что меня он не боялся и не жалел. Мы просто угодили в один и тот же миг обрушившегося времени.

Клив стоял на фоне дверной рамки, позади него была темнота. Мне казалось, я видел, как во мраке движутся силуэты, но я был измождён, очень слаб, а один мой глаз перестал работать. Когда чувства подводят, разум порождает призраков. И всё же… странные силуэты влажно блистали. Миопия создавала иллюзию горы, окутанной дымом, вдали, за его спиной – горы, едва видной из-за струящихся миазмов. Всё это – огромный, запутанный, холодный массив – двигалось.

Я потёр лицо, стараясь по возможности не задевать распухший глаз, и подобрал увеличительное стекло.

– Если решите использовать его на себе, сеньор Авенданьо, – добавил Клив, – постарайтесь, чтобы кровь вытекла на бумагу. Гораздо больше эффект.

Он отступил во тьму, захлопнул дверь, и я услышал звук задвижки.

* * *

Обрушившееся время расширилось, и пульсирующий туман боли и ужаса несколько сузился. Теперь моё сердце не билось в панике постоянно, разрываясь от крови – по-видимому, человеческое тело не способно вечно поддерживать один и тот же уровень страха. Познакомившись с ужасом, плоть и разум порождают если не презрение, то его усталый, вымученный симулякр.

Остаток своего бодрствования я провёл с фотографиями в поисках места, где прервался мой перевод «Маленького ночного труда», «Un pequeño trabajo nocturne». Я по-прежнему не отличал день от ночи, не помнил, сколько я пробыл в этих стенах, как не помнил, чтобы хоть раз засыпал – только лихорадочные растерянные пробуждения.

Теперь фотографии были жизнью, связью с миром, который я некогда знал. Я нюхал копии, поднося их к носу и вдыхая аромат. Как-то раз они находились в руках Алехандры, и на них остались её молекулы, микроскопическая часть её. Она смеялась и выдыхала благоуханные пары; возможно, они в воздухе превратились в капельки воды и осели на глянцевой поверхности. Как-то к вечеру мы занимались сексом в кабинете, на ковре в тени книжного шкафа, где рядом были фото; окно было открыто, моё дыхание и её стоны смешивались с криками чаек над волной. Капли с её женского естества испарились и опали поблизости микроскопическим дождём. Я вдыхал… но совершенно её не чувствовал. «Разве вы не помните?» – спросил меня Клив, и за это я его ненавидел. Этот вопрос был хуже, чем ожоги, электрошок, все пытки, которым они подвергли моё тело.

Этот вопрос причинял мне боль, даже когда Клив исчез.

* * *

«Sobre el excremento y sus usos» – «Об экскрементах и их использовании»…

Одноглазое существо, склоняющееся над фотографиями, щурясь сквозь моноклеподобное стекло.

«La madre venenosa se convierte en regente» – «Ядовитая мать вступает на трон».

Переведя одну фотографию, я вырвал исписанные от руки страницы из блокнота и просунул их под дверь. Через несколько минут задвижка загремела и отодвинулась с деревянным «стук», вошли два солдата и поставили на стол поднос с двумя варёными яйцами и бутылкой вина. Выпив вино и запихав в рот яйца, я принялся бродить по камере и кричать на стены, пока мог стоять.

«Los grados variantes de sacrificio» – «Различные степени жертвоприношения»…

Понимание божественного через вычитание. Я умолял стены о сигаретах и о новой дозе вина, но никто не отвечал – ни Клив, ни Сепульведа, ни солдаты. Я сел за стол и стал мучиться над особенно отвратительным отрывком на латыни. Затем, встав на окровавленные колени, я приложил рот к щели под дверью и хрипло стал умолять о латино-испанском словаре. Дверь не открылась.

Напрягая свой засохший мозг в поисках спряжений и определений слов, я смог-таки продраться через отрывок. На этой фотографии оказалась тень, закрывшая половину смятой страницы «Opusculus Noctis» – как я решил, её отбросил фотограф. Время от времени я задумывался, что на нём было надето и что лежало в его карманах – балийские сигареты? Фляжка с «Гленливетом»? Бумажник с американскими долларами? Или бельгийскими франками? Может, в бумажнике лежали фото – он ведь всё-таки был фотографом? Может, с кусочка фотобумаги размером с марку улыбалась его жена в фартуке, или пухлый, кругленький ребёночек с щёчками как яблочки? Знал ли он вообще, что фотографирует?

Кисть руки стоила больше пальца, вся рука больше, чем кисть, одно яйцо – меньше, чем сам фаллос, но больше, чем ухо. Пара яиц стоила большой силы; очень дорогими были губы и нос – средоточия чувств; глаз являлся почти титаническим. Сердце, голова или весь набор гениталий – ягоды, ветви, корень и ствол – попирали их всех. Но только если у вас не было… субъектов. «Pretium»[9]9
  Цена, ценность (лат.).


[Закрыть]
. Как приготовить хлеб, если нет муки? – отрезать палец: этот рецепт приводил автора в великую печаль. Закончив, я не стал даже переписывать стихи начисто, без вычеркнутых вариантов начала предложения или подбора значений к словам, насчёт которых не был уверен. Я просто вырвал страницы из блокнота, просунул их под дверь и стал ждать.

На этот раз – графин вина и небольшая бутылка водки; пачка американских сигарет «Пэлл-Мэлл» и пять термоспичек; жестянка с сардинами, упаковка с крекерами, вялый апельсин, бумажные салфетки; латино-испанский словарь. Поглотив всю еду, я начал яростно и продолжительно курить одну сигарету за другой и хлебать водку.

«La voz de los muertos» – «Голос мёртвых»…

Мёртвые лежат инертно, как камни, и ждут, пока их поднимут. Куда бы они ни шли после жизни, это долгий путь, так что при правильном «pretium»’е они могут ответить на ваши вопросы. В общем и целом, разговоры с мёртвыми – вопрос товарных отношений, всего-то: палец руки или ноги, пол-литра крови, правильные слова, сказанные с правильными намерениями. Хотя есть сноска – предложение, обведённое кровью, – что намерение выше произнесённого заклинания.

Прежде чем я успел закончить, открылась дверь. Вошли солдаты, Сепульведа и ещё один человек с чёрной кожаной сумкой, которого я не видел до сих пор. Солдаты схватили меня за руки и прижали к полу. Новенький с безразличным лицом вынул шприц с длинной иглой, наполнил жидкостью из пузырька и вонзил мне в руку. Казалось бы, после всего, через что я прошёл, я не должен был и дрогнуть. Они раскрыли мне рот, запихали мерзкие на вкус пилюли и зажимали мне челюсти, пока я не был вынужден сглотнуть. Доктор трогал мой глаз холодными пальцами, пока я пытался вырваться из лап солдат.

– Puede que nunca vuelva a ver fuera de él, pero no lo perderá,– сказал он: «Может, больше не сможет видеть им, но глаз останется на месте». – Sin sangrado en el cerebro.[10]10
  Кровотечения в мозг нет (исп.).


[Закрыть]

Доктор похлопал меня по голове, будто я был хорошим пёсиком или милым послушным ребёнком. Солдаты позволили мне встать. У меня остались сигареты, но закончились спички, а они проигнорировали мою мольбу об огне, как олимпийцы, пока Прометей не похитил пламя для людей.

«La dulce bruma del dolor» – «Сладостные миазмы боли»…

Мы – куски мяса в водянистом бульоне, свечи из сладкого сала, ждущие, пока их зажгут. Удовольствие делает нас глупыми, инертными, отупевшими, только боль зажигает фитильки. Свет и запах боли – чем больше она, тем лучше – привлекает внимание всемогущего, чудесного, бескрайнего и бесчисленного. Это блаженное трение между зловонным потоком боли и намерением посредников и посланников и извлекает миазмы.

Я гадил в ведро и подтирался бумажными салфетками; от вони меня тошнило и рвало. Я поражался тому, как мало привык к неудобствам, невзирая на своё положение. Из-за зуба, который раскололи на «жаровне», всё тело содрогалось от боли: доктор Клива его пропустил или, скорее, наплевал на него. Я кричал на стены, точно сумасшедший бомж, desposeído, требуя зубного врача, массажистку, ортопеда, офтальмолога и хохотал.

Никто не пришёл.

«Las manos de los fantasmas» – «Руки погибших»…

Под дверь. Ждать.

Никто не пришёл.

«El señuelo de la inocencia» – «Притягательность невинности»…

Под дверь. Тишина. Ничего.

«Sobre el poder del incesto» – «О силе инцеста»…

Я перестал переводить, скомкал фото, отбросил их и заорал, что отказываюсь дальше переводить. Потом сжался в комок под столом, осознавая свою трусость – ведь я не разорвал фотографии на клочки. Я плакал, пока не лишился чувств, а когда пришёл в себя, увидел только полнейшую тьму. В остатках мозга тут же завертелись вопросы: я спал? Может, время обрушилось окончательно? Когда ко мне снова вернулся рассудок, я встал на ноги – повсюду чернота. Я потрогал лицо – может, второй глаз тоже распух и закрылся? Но, оказалось, повреждённому глазу стало лучше: вздутие уменьшилось, так что теперь я ощущал края своей глазницы. Я сделал шаг, наткнувшись на что-то большим пальцем.

Во тьме нет времени – лишь один-единственный затянутый миг, когда некогда вздохнуть, и он длится вечно. Я стал дышать и отсчитывать в такт моей поднимающейся и опускающейся груди, пока не досчитал до тысячи. Потом задержал дыхание, надеясь услышать шаги в коридоре за дверью. Раздался крик какого-то несчастного на «жаровне», дав мне понять: я всё ещё жив и на земле.

Ничего.

Не знаю, сколько времени я так провёл – пять минут? Месяц? Всё вывихнулось. Я искал вслепую границы комнаты – нащупал углы и дверь, собрал с пола смятые фото и сел обратно за стол.

Найдя на ощупь блокнот, карандаш и одну из фотографий, я произнёс в пустую темноту:

– Теперь я вернусь за работу.

Свет снова зажегся.

«Un pasaje a los sueños», «Путь во сны»…

Есть и иные места, освещённые иными солнцами. Миры, населённые плотью – это дворец, вилла со множеством комнат. Отдав правильный, наиболее дорогой pretium, пожертвовав частью себя, можно распространиться в далёкие залы и галереи. Намеренно закрыть себя для мира живых в акте самоотрицания. Пожертвовать седалищем одного из чувств.

Я испытывал единственный выход, прислушиваясь, пытался снизу заглянуть в коридор за дверью, но не слышал патрульных. Я как будто был один в здании.

– Клив, – сказал я. – Нам надо поговорить.

– Не сейчас, поэт, – немедленно ответил шёпот по другую сторону двери, так близко. – Вас ждёт незаконченная работа.

«El emisario requiere un recipient», «Посланнику требуется сосуд»…

Чтобы пересечь ночь, нужно подготовить, выбрать и отметить путь. Он привлечёт к себе слуг и разорвёт покрывала. Первая сделка.

«El mar se convierte en el cielo», «Море становится небом»…

Прилив набегает и хлещет берег. Горы под волнами обретают свободу и меняются местами с небом, с тьмой меж звёздами. Всё сорвётся с цепи. Я вырвал из блокнота последние страницы, подошёл к двери и просунул их в щель.

Задвижка немедленно стукнула, дверь открылась, и я увидел Клива, всё такого же свежего.

– Идёмте.

* * *

Я следовал за ним по зданию. Солдат я не видел, но Клив обладал такой властной и отстранённой аурой, что я и не подумал на него напасть. Вместо того чтобы идти по коридорам вниз, он повёл меня сквозь миллиарды звёзд, всё выше и выше, пока я не вошёл в мир серо-синих потёмок. Мы оказались в каменном патио высоко над городом – Сантаверде. Сзади возвышались горы. Безжалостный ветер с моря гнал по небу обрывки туч. Было холодно. За стенами стояли сумерки, но я всё равно яростно замигал глазом от света.

– Поэт, – сказал Клив, – вы хорошо поработали, хотя ваши ранние переводы бывали лишены изящества. Тем не менее, мои партнёры довольны.

– Ваши… Американский президент? Никсон?

– Нееееееет, – протянул он и засмеялся. – Даже у моих начальников есть господа, и они, уверяю вас, более чем удовлетворены. Пока.

Что-то в этих словах одновременно успокоило меня и встревожило.

– У меня есть место для человека с вашими… – Я думал, он скажет «слабостями», но нет: – …талантами.

– А что Алехандра? Можно, она… – начал я.

– Рафаэль, – сказал Клив, достал зажигалку и сигарету, которую зажёг, прикрыв ладонью, глубоко затянулся и предложил мне. – Можно звать вас Рафаэль?

– Мне всё равно, я хочу только…

– Боюсь, Алехандра мертва. Мне очень жаль, что все произошло так, как произошло, и надеюсь, вас не слишком травмировало…

– Травмировало? Что? Что могло меня травмировать?

– Вы не помните. Это можно понять: для нашей работы характерна некоторая… – он вытащил другую сигарету, но не стал зажигать, а указал фильтром в точках пепла на Сантаверде: – …побочная амнезия.

Город развернулся под нами, как карта на столе. Небо было тёмное, и я не понимал, ночь стоит или день. Огни города светились хрупкой электрической сеткой, внутри которой лежали большие лоскуты сине-чёрной темноты. Горели костры, от которых поднимались кривые колонны тёмного дыма. На определённой высоте их перехватывали порывы ветра, срезая верхушки султанов. Над городом колыхался туман.

– Что произошло с Алехандрой? – спросил я. – Что вы сделали?

Нет ответа.

– Что я сделал?

Подойдя к краю патио, Клив опустил руки на каменную стену ему по пояс, оглядывая Сантаверде:

– Видите, да? Туман. Вонь.

– Миазмы, – произнёс я бездумно.

– Да, – ответил Клив, – да! Чудесно, правда? Подумайте, сколько страданий. Мы почти у цели.

Он щёлкнул пальцами, что-то изменилось, и мир накренился: теперь стало светло – над нами сияло водянистое солнце. Я слышал гудки машин и треск – кажется, выстрелы; в воздухе воняло канализацией и горящими автомобильными шинами. Мы вышли из обрушившегося времени, и чары миазмов исчезли – на миг. Клив развернулся:

– Сепульведа.

Подполковник стоял в ожидании у прохода, из которого мы вышли; по его бокам – двое солдат. Он сказал:

– Сеньор Клив, вертолёт готов.

– Идеально. А канистра с зарином?

– На борту. Установка на севере готова.

– Прекрасно. – Он снова повернулся ко мне: – Что скажете, Рафаэль? Вы со мной?

– Я не… Я не знаю, что…

Клив позволил себе ухмылку:

– В этом месте я должен пообещать вам кое-что – что-то, чего вы хотите, – а вы должны поддаться искушению.

– Алехандра, – сказал я.

– Всё, кроме этого, – вздохнул Клив. – Её не вернуть. Тем более для вас, после того что вы сделали. В случае любого другого человека мы могли бы… – он замолчал, задумавшись, – …что-нибудь придумать. Вашу мать, одну из сестёр? Нет? Мне очень жаль, – он пожал плечами, – но мы связаны определёнными правилами. Рука, которая убивает, не может быть рукой, которая воскрешает, – он дал знак охранникам. – Подумайте об этом, Рафаэль. У нас ведь есть время? – Он глубоко втянул воздух в ноздри: – Внутри миазмов у нас бесконечно много времени. – Он зажёг сигару. – Заберите его в камеру, дайте еду и питьё. Позвольте ему подумать. Да, Рафаэль? Вы ведь подумаете насчёт моего предложения?

Солдаты смотрели на меня с подозрением. То ли из-за растерянного и ошарашенного выражения моего лица, то ли оттого, что я пошевелился лишь тогда, когда они подняли ружья и стали толкать меня назад к вилле.

«Рука, которая убивает, не может быть рукой, которая воскрешает».

Что я сделал?

Что они со мной сделали?

В камере, как только исчезли охранники, я обнаружил, что фотографии манускрипта оставались на месте. Возможно, они позабыли их убрать – ещё одна дорога к пыткам. Очевидно, фото были ценны для Клива, а я благодаря им оставался живым и полезным.

От ненадёжности моей роли здесь становилось дурно, но я всё равно съел еду и выкурил сигареты, сделал вид, что сплю, но потом и правда заснул. Часов не было, я не мог следить за временем и не видел признаков того, что Клив или солдаты наблюдали за мной в камере. Я покинул миазмы и обрушившееся время пыток и решил, что пугающее присутствие Клива, его надзор прекратились. Я поднял фото, о котором думал с того момента, как посмотрел вниз на Сантаверде и на густой туман, поднимающийся под тёмными небесами.

«Un pasaje a los sueños», «Путь во сны».

«От путников до оседлых – pretium велик для всех: для богатых плотью – это чаша крови из возлюбленного дитяти, девственная плева, проколотое ухо; для нищих плотью – яйцо, яичник, око – не меньше. In girum imus nocte et consumimur igni – ночью мы вращаемся, и нас пожирает пламя».

За этим следовали бесконечные строки, плывущие перед моими слабеющими глазами: отметки, арамейский, греческий, гностические символы, грубые рисунки кровью – повешенный ребёнок, мужчина, подмявший под себя девушку, игла в ухе, кинжал в глазе, окровавленные фаллосы, скользящие в обнажённом мясе, языки, раздвоенные до самого корня. Изображения на фотографии извивались и плясали.

Я встал, взял увеличительное стекло и бросил на пол. Медное кольцо вокруг стекла звякнуло и сломалось, пружина внезапно ослабла, само стекло запрыгало по полу, как брошенный камушек, и ударилось о стену. «Ранено, но не сломлено». Я воображал, что от удара оно разобьётся на осколки, но стекло оставалось целым. Я схватил его, положил на пол, приподнял стол за ножку, подтолкнул стекло под неё ногой и отпустил. Металлическая ножка обрушилась на стекло – я думал, от него останутся острые как нож осколки, но от удара оно обратилось в пыль.

Я зарыдал и бил стол, пока не разбил руки, кричал и царапал дверь, пока пальцы не стали кровавыми лоскутами, пил водку и месил кулаками призраков, рычал, выкрикивая имена Клива и Сепульведы, проклинал бога, проклинал себя, звал Алехандру, звал хоть какое-то воспоминание о том, что меня заставили с ней сделать.

Мой разгорячённый взгляд упал на медное кольцо, в котором некогда было увеличительное стекло. Я поднял его и потрогал конец большим пальцем.

Труднее всего было оттянуть вниз распухшее нижнее веко, чтобы просунуть медный край под глаз и в глазницу: ему настойчиво сопротивлялись крепкие сухожилия и ткани. Вот затылочный гребень; хлестала кровь, ткани расползались, рвались сосуды и капилляры… Снова и снова я повторял нужные слова, произносил их и так, и задом наперёд. Нарастал шок от боли, меня зашатало, я накренился вперёд, и перед здоровым глазом выскочил пол; я шатко выпрямился, проникая медью в глазницу. Мягкий влажный хлопок – и глаз выпал, болтаясь на окровавленной нити. Затылочные нервы умирали, и в мозгу плясали искры и вспышки. «Смогу ли я видеть через эти омертвевшие концы?» Лампочка над головой замигала и погасла. Я положил окровавленный глаз на стол – пусть зловеще смотрит на каждого, кто войдёт. Боль исчезла. Я опустил взгляд – кровь ярко контрастировала с белой как мел кожей. Шок. «Я стал призраком». Стены трудно было рассмотреть. В камере было темно, но тьма была не кромешной – в ней висел мерцающий, пульсирующий туман, будто след от призрака. И… дверь оказалась открыта.

Я взял фотографии бледными неверными руками, прижал к груди и прошел через дверь, в далёкие земли за ней, где вдали поднимались горы.

Я шёл сквозь земли, о которых и сейчас не могу рассказывать – странные земли с невозможной геометрией и гнусной аркологией[11]11
  Аркология – архитектурная концепция, учитывающая экологические факторы при проектировании сред обитания человека.


[Закрыть]
, неподвластными моему разуму. Не знаю, сколько я там пробыл, сколько бродил по этим землям, но когда ко мне вернулось сознание, я почувствовал на себе грубые руки, вытаскивавшие меня с холодного чёрного берега Мапачо.

* * *

Рыбаки подняли меня с земли, вытерли кожу грубыми шерстяными одеялами, разогнули мои замёрзшие пальцы вокруг стопки фотографий. Несколько дней язык мне не подчинялся: от близости к миазмам я вновь лишился дара речи. Меня отнесли в их рыбацкую деревню у моря, и ветеринар молча лечил останки моего глаза. Он уже видел таких же мужчин и женщин, как я – кости, обглоданные государством и отрыгнутые псами хунты и слугами Видаля в воды Мапачо или Паласа, когда от них уже не было пользы. Местные – рабочие, стивидоры, рыбаки – говорили мне: «Вам повезло, что выжили». Эти рабочие баловались социализмом, но никогда не брали в руки книги и не посещали собрания; среди них были свежи мрачные воспоминания о кончине Павеса.

Они отвели меня в свои дома, к своим жёнам и детям. «Это Авенданьо? Тот самый?»

«Не знаю. Как-то видел его по телевизору – тогда он был толще».

«Не может быть, это не Авенданьо – посмотрите на его лицо».

«Иисус Мария, как они ненавидят поэзию. Пиночет убил Неруду, Видаль изувечил Авенданьо. Неужели они выведут из мира всё прекрасное?»

«Конечно, не Авенданьо – быть того не может. Посмотрите – он еле жив».

«Это не Авенданьо».

Я им не был. Авенданьо больше не было. Тот горделивый мот и транжира погиб в своей камере.

Обретя дар речи, я отправил местных в свою старую квартиру возле университета за чеками и деньгами, которые там остались. Они вернулись с чеками, без наличных, и с целым шкафом одежды. Видалю и его генералам не хватило сообразительности конфисковать вещи врагов государства – по крайней мере тогда. Я сказал местным, что готов отдать всё моё, если что-то им приглянется, и оставил им целое состояние. Они засмеялись и кормили меня в своих маленьких домах жарки́м из ягнёнка, лососем и наливали вино в надтреснутые стаканы. Снаружи звало море, напоминая мне обо всём. Хунта и Видаль, казалось, остались далеко-далеко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю