Текст книги "Виноваты звезды"
Автор книги: Джон Грин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 11
Огастус вроде бы заснул. Я в конце концов тоже отключилась и очнулась, только когда самолет зашел на посадку и выпустил шасси. Во рту стоял мерзкий вкус, и я старалась не открывать рот, чтобы не отравлять воздух в салоне.
Я взглянула на Огастуса – он смотрел в окно. Мы нырнули под низко висевшие тучи, и я вытянулась, чтобы увидеть Нидерланды. Казалось, земля затонула в океане – маленькие прямоугольники зелени, со всех сторон обведенные каналами. Мы и приземлились параллельно каналу, будто было две посадочные полосы: одна для нас и одна – для водоплавающих птиц.
Забрав чемоданы и пройдя таможню, мы погрузились в такси, где за рулем сидел лысый толстяк, говоривший на прекрасном английском, лучшем, чем мой.
– Отель «Философ»… – начала я.
А он мне:
– Вы американцы?
– Да, – обрадовалась мама. – Мы из Индианы.
– Индиана, – протянул таксист. – Украли землю у индейцев, а название оставили?
– Что-то вроде, – ответила мама. Кэбби влился в поток машин, направлявшийся к большому шоссе, размеченному множеством синих знаков с обилием двойных гласных: Оостузен, Хаарлем. По обеим сторонам шоссе милями тянулась пустая плоская земля; монотонность пейзажа нарушали иногда попадавшиеся огромные центральные офисы корпораций. Словом, Нидерланды ничем не отличались от Индианаполиса, только машины здесь были помельче.
– Это и есть Амстердам? – спросила я водителя.
– И да и нет, – ответил он. – Амстердам как годовые кольца у дерева: чем ближе к центру, тем он старше.
Все случилось неожиданно: мы съехали с шоссе, и появились ряды домов, словно из моего воображения, опасно накренившихся над каналами, вездесущие велосипеды и кофейни с объявлениями «Большой зал для курящих». Мы проехали через канал, и с верхней точки моста я увидела десятки плавучих домов, пришвартованных вдоль берегов. В этом не было ничего американского. Это походило на ожившую старинную картину, пронзительно идиллическую под утренним солнцем, и я подумала: как чудесно и странно было бы жить там, где практически все построено уже умершими!
– А что, эти дома очень старые? – спросила мама.
– Многие из домов над каналами построены в Золотом – семнадцатом – веке, – ответил таксист. – У нашего города богатая история, хотя многих туристов интересует только квартал красных фонарей. – Он помолчал. – Приезжие считают Амстердам городом грехов, но на самом деле это город свободы. А в свободе большинство видит грех.
Все номера в гостинице «Философ» были названы в честь философов. Нас с мамой поселили на первом этаже в Кьеркегоре, а Огастуса на втором, в Хайдеггере. Номер был маленький: двойная кровать, придвинутая к стене, с моим ИВЛ, концентратором кислорода и десятком многоразовых кислородных баллонов у изножья; продавленное пыльное кресло с обивкой пейсли и стол, а над кроватью – книжная полка с собранием сочинений Серена Кьеркегора. На столе мы нашли плетеную корзину с подарками от «Джини»: деревянные башмаки, оранжевую футболку с Нидерландами, шоколадки и тому подобное.
«Философ» находился рядом с Вондельпарком, самым знаменитым парком Амстердама. Мама хотела тут же пойти погулять, но я порядком вымоталась, поэтому она включила ИВЛ и надела мне маску. В ней было очень неприятно говорить, но я сказала:
– Иди в парк, а я тебе позвоню, когда проснусь.
– Хорошо, – согласилась мама. – Отсыпайся, детка.
Когда я проснулась через несколько часов, она сидела в дряхлом кресле в углу и читала путеводитель.
– Доброе утро, – сказала я.
– Вообще-то уже конец дня, – произнесла мама, со вздохом вставая из кресла. Она подошла к кровати, положила баллон на тележку и подсоединила к трубке, пока я снимала маску ИВЛ и вставляла в нос трубки. Мама установила расход на 2,5 литра в минуту – шесть часов до замены, и я встала.
– Как самочувствие? – спросила она.
– Хорошо, – ответила я. – Отлично. А как Вондельпарк?
– Я не пошла, – призналась мама. – Я все о нем прочитала в путеводителе.
– Мам, – сказала я, – тебе не обязательно было со мной сидеть!
Она пожала плечами:
– Мне так захотелось. Я люблю смотреть, как ты спишь.
– Сказал Эдвард Каллен, – добавила я. Мама засмеялась, но мне все равно было неловко. – Я хочу, чтобы ты развлеклась, веселилась, понимаешь?
– Ладно. Сегодня вечером буду развлекаться. Побуду сумасшедшей мамашей, пока вы с Огастусом пойдете на ужин.
– Без тебя? – уточнила я.
– Да, без меня. Для вас заказан столик в каком-то «Оранжи», – объяснила она. – Этим занималась помощница мистера ван Хутена. Ресторан в районе Джордаан – очень интересном, как пишут в путеводителе. Там за углом остановка трамваев. Огастус знает, как добраться. Вы сможете поесть за уличным столиком, глядя на проплывающие лодки. Это будет чудесно. Очень романтично.
– Мама!
– Теоретически, – спохватилась она и добавила: – Тебе надо одеться получше. Может, сарафан?
Кого-то позабавит ненормальность ситуации – мать отправляет собственную шестнадцатилетнюю дочь одну с семнадцатилетним парнем погулять по незнакомому городу, известному свободой нравов, но это тоже побочный эффект умирания. Я не могу бегать, танцевать, есть пищу, богатую азотом, но в городе свободы я была одной из самых раскрепощенных.
Я действительно надела сарафан – с голубым рисунком, легкий струящийся шедевр из «Форевер 21» длиной до колен, – а к нему колготки и балетки «Мэри Джейнс», потому что мне нравилось быть намного ниже Гаса. Я вошла в до смешного тесную ванную и воевала со свалявшимися после сна волосами, пока вид у меня не стал, как у Натали Портман образца 2000 года. Ровно в шесть вечера (дома был полдень) в наш номер постучали.
– Да? – спросила я не открывая. В гостинице «Философ» в дверях глазков не было.
– Ладно, – отозвался Огастус. Я так и слышала, что сигарета у него во рту. Я оглядела себя. Сарафан как мог льстил моей грудной клетке и ключицам, которые Огастус уже видел. Наряд не был неприличным, но честнее всех моих вещей сигнализировал о том, что я решилась показать немного кожи (на этот счет у мамы есть девиз, с которым я согласна: «Ланкастеры пупки не выставляют»).
Я открыла дверь. Перед моим взором предстал Огастус, облаченный в идеально сидящий костюм с узкими лацканами, в голубой рубашке и узком черном галстуке. Из неулыбающегося угла рта свисала сигарета.
– Хейзел Грейс, – сказал он, – роскошно выглядишь!
– Я… – начала я в надежде, что остальное предложение родится, пока воздух будет проходить через голосовые связки, но ничего не пришло в голову. Наконец я заметила: – По-моему, я одета слишком скромно.
– Ох, уж эти старые женские уловки, – улыбнулся он мне сверху вниз.
– Огастус, – сказала мама из-за моей спины, – ты выглядишь божественно красиво!
– Благодарю вас, мэм, – поблагодарил Гас и галантно предложил мне руку. Я оперлась о нее и оглянулась на маму.
– Жду к одиннадцати, – напомнила она.
В ожидании трамвая номер один на оживленной улице, полной машин, я спросила:
– В костюмчике, наверное, на похороны ходишь?
– Ну что ты, – ответил он. – Мой костюм для чужих похорон с этим и рядом не висел.
Подъехал бело-синий трамвай. Огастус протянул наши карточки водителю, который объяснил, что ими нужно помахать перед круглым сенсором. Когда мы прошли в заполненный вагон, пожилой мужчина встал, уступая нам двойное место. Я попыталась отказаться, но он настойчиво показывал на сиденье. Мы ехали три остановки. Я прильнула к Гасу, чтобы вместе смотреть в окно.
Огастус показал на деревья:
– Видишь?
Я видела. Вдоль каналов повсюду росли старые вязы, и ветер сдувал с них семена, похожие, клянусь, на розовые лепестки, лишенные красок. Бледные лепестки роз собирались на ветру в птичьи стаи – тысячи лепестков, будто летний снегопад.
Пожилой мужчина, уступивший нам место, увидел, куда мы смотрим, и сказал по-английски:
– Амстердамский весенний снег. Вяз бросает в воздух конфетти, приветствуя весну.
Вскоре мы пересели на другой трамвай и через четыре остановки оказались на улице, разделенной надвое прекрасным каналом. В воде рябило отражение старинного круглого моста и живописных разноцветных домов.
«Оранжи» оказался в нескольких шагах от остановки. Ресторан был с одной стороны дороги, уличные столики – с другой, на бетонной полоске у кромки канала. У официантки загорелись глаза, когда вошли мы с Огастусом.
– Мистер и миссис Уотерс? – спросила она.
– Вроде да, – ответила я.
– Ваш столик! – Она показала через улицу на узкий стол в нескольких дюймах от канала. – Шампанское за счет заведения.
Мы переглянулись, не сдержав улыбок. Когда мы перешли улицу, Огастус отставил для меня стул и помог пододвинуться к столу. На белой скатерти действительно стояли два узких бокала шампанского. Свежесть воздуха замечательно уравнивалась солнцем. С одной стороны от нас проезжали велосипедисты – хорошо одетые мужчины и женщины, возвращающиеся домой с работы: нереально красивые блондинки ехали, сидя на раме боком, а педали крутили их дружки; дети в крошечных шлемах подскакивали на пластиковых сиденьях позади родителей. А с другой стороны вода в канале задыхалась под мириадами семян-конфетти. Маленькие лодки, наполовину залитые дождевой водой, покачивались у выложенных камнем берегов; некоторые едва не тонули. Чуть дальше я видела плавучие дома, дрейфовавшие на понтонах, а посреди канала медленно двигалась открытая плоскодонная лодка с садовыми стульями и переносным стерео. Огастус поднял бокал шампанского. Я взяла свой, хотя в жизни не пила ничего крепче глотка пива из папиной кружки.
– Ладно, – сказала я, и мы чокнулись бокалами. Я отпила шампанского. Крошечные пузырьки растаяли во рту и отправились на север, в мозг. Сладко. Щипуче.
– Очень вкусно, – похвалила я. – Впервые пробую шампанское.
К нам подошел молодой гигант-официант с волнистыми светлыми волосами. Он был, пожалуй, даже повыше Огастуса.
– Знаете, – спросил он с приятным акцентом, – что сказал Дом Периньон, когда изобрел шампанское?
– Нет, а что? – заинтересовалась я.
– Он крикнул своим братьям-монахам: «Скорее идите сюда, я пробую вкус звезд!» Добро пожаловать в Амстердам. Желаете ознакомиться с меню или воспользуетесь рекомендацией шеф-повара?
Я посмотрела на Огастуса, а он на меня.
– Рекомендации шеф-повара – это замечательно, но Хейзел вегетарианка.
Я сказала Огастусу об этом один раз, в первый день нашего знакомства.
– Не проблема, – заверил официант.
– Прекрасно. Можно нам еще шампанского? – спросил Гас.
– Конечно, – ответил официант. – Сегодня вечером мы разлили по бутылкам все звезды, мои юные друзья. Хо, конфетти! – сказал он и легонько смахнул семечку вяза с моего голого плеча. – Такого много лет не было. Повсюду семена. Очень раздражает.
Официант ушел. Мы смотрели, как с неба падают конфетти, кружатся по земле с ветром и сыплются в канал.
– Трудно поверить, что это может кого-то раздражать, – заметил Огастус через минуту.
– Люди всегда привыкают к красоте.
– Я к тебе еще не привык, – ответил он, улыбнувшись. Я почувствовала, что краснею. – Спасибо, что приехала в Амстердам.
– Спасибо, что позволил украсть твой ваучер на Заветное Желание, – поблагодарила я.
– Спасибо, что надела это платье, которое просто вау – откликнулся он. Я покачала головой, стараясь сдержать улыбку. Я не хотела быть живой гранатой. Но с другой стороны, он же знает, что делает, правильно? Это его выбор. – Слушай, а чем заканчивается поэма?
– А?
– Которую ты читала мне в самолете?
– А-а, Пруфрок? [10]10
«Любовная песня Дж. Альфреда Пруфрока» Т.С. Элиота.
[Закрыть]Там заканчивается так: «Мы задержались в палатах моря, морские девы венки свивали / из трав коричневых и алых, / но разбудили нас голоса человечьи, / и мы утонули».
Огастус вытянул из пачки сигарету и постучал фильтром о стол.
– Дурацкие человечьи голоса вечно все портят.
Официант принес еще два бокала шампанского и то, что он назвал «бельгийской белой спаржей с вытяжкой из лаванды».
– Я еще никогда не пил шампанского, – сказал Гас, когда официант ушел. – Если вдруг тебе интересно. И никогда не пробовал белой спаржи.
Я уже жевала первый кусок.
– Очень вкусно, – заверила я.
Он откусил кусочек и проглотил.
– Боже, если аспарагус такой вкусный, я тоже вегетарианец!
К нам подплыла лакированная деревянная лодка. Сидевшая в ней женщина с вьющимися светлыми волосами лет, наверное, тридцати, отпила пива, подняла свой бокал в нашу честь и что-то крикнула.
– Мы не говорим по-голландски, – крикнул в ответ Гас.
Кто-то из остальных пассажиров выкрикнул перевод:
– Красивая пара – это красиво!
Еда была такой вкусной, что с каждой переменой наш разговор все дальше уходил от темы, превратившись в отрывочные поздравления с праздником вкуса:
– Я хочу, чтобы это ризотто с фиолетовой морковью стало человеком: я отвез бы его в Вегас и женился!
– Шербет из сладкого гороха, ты так неожиданно прекрасен…
Я искренне жалела, что быстро наедалась.
После клецок с чесноком и листьями красной горчицы официант сказал:
– Теперь десерт. Желаете перед десертом еще звезд? Я покачала головой. Двух бокалов мне хватило.
Шампанское не стало исключением в моей высокой толерантности к депрессантам и обезболивающим: я чувст вовала тепло, но не опьянение. Но я и не хотела напиваться. Такие вечера, как этот, бывают редко, и я хотела его запомнить.
– М-м-м-м-м, – протянула я, когда официант ушел. Огастус улыбнулся уголком рта, глядя на канал в одну сторону, а я рассматривала его в другую. Смотреть было на что, поэтому молчание не казалось неловким, но мне хотелось, чтобы все было идеально. Все и так шло как нельзя лучше, но мне казалось, что этот Амстердам взят из моего воображения. Я не могла отделаться от мысли, что ужин, как и вся поездка, не более чем раковый бонус. Я хотела, чтобы мы сидели и болтали, непринужденно шутя, будто дома на диване, но в глубине души царило напряжение.
– Этот костюм у меня не для печальных оказий, – напомнил Огастус спустя некоторое время. – Когда я узнал, что болен, – ну, когда мне сказали, что у меня восемьдесят пять шансов из ста… Шансы, конечно, высокие, но мне все казалось, что это русская рулетка. Меня ожидали полгода или год ада, предстояло потерять ногу, и в результате все это могло еще и не помочь?!
– Знаю, – поддержала я, хотя на самом деле не знала. Я сразу попала в терминальную стадию; мое лечение заключалось в продлении жизни, а не излечении рака. Фаланксифор внес в мою историю болезни долю неоднозначности, но моя личная история отличалась от Гасовой: мой эпилог был написан одновременно с диагнозом. Огастус, как большинство перенесших рак, жил с неопределенностью.
– Да, – сказал он. – Меня обуяло острое желание подготовиться. Мы купили участок на Краун-Хилл – я целый день ходил с отцом и выбирал место. Я распланировал свои похороны до мелочей, а перед самой операцией попросил у родителей разрешения купить дорогой хороший костюм – вдруг мне все-таки кранты. Но мне так и не представилось случая его надеть… До сегодняшнего вечера.
– Стало быть, это твой смертный костюм.
– Да. У тебя разве не приготовлено платья на этот случай?
– А как же, – сказала я. – Покупала с расчетом надеть на пятнадцатилетие. Но на свидания я в нем не хожу.
У него загорелись глаза.
– Так у нас свидание?
Я опустила глаза, вдруг смутившись.
– Не торопи события.
Мы наелись до отвала, но десерт, вкуснейший густой крем, обложенный ломтиками маракуйи, был слишком хорош, чтобы не попробовать, и мы сидели над тарелочками, стараясь снова проголодаться. Солнце напоминало шалуна, отказывающегося укладываться спать: в полдевятого было еще светло.
Огастус вдруг ни с того ни с сего спросил:
– Ты веришь в жизнь после жизни?
– Я считаю вечность некорректной концепцией, – ответила я.
– Ты сама некорректная концепция, – самодовольно заметил он.
– Знаю. Поэтому меня и изъяли из круговорота жизни.
– Не смешно, – заявил Гас, глядя на улицу. На велосипеде проехали две девушки, одна сидела боком над задним колесом.
– Да брось ты, – отмахнулась я. – Я пошутила.
– Мысль о том, что тебя изъяли из круговорота жизни, меня не веселит, – сказал он. – Вот ответь мне серьезно: жизнь после жизни?
– Не верю, – ответила я, но тут же поправилась: – Хотя решительного «нет» не скажу. А ты?
– А я верю, – сказал он уверенно. – Целиком и полностью. Не в рай, где можно ездить на единорогах, играть на арфах и жить на облаке, но в Нечто с большой буквы «н». И всегда верил.
– Правда? – удивилась я. Вера в рай у меня всегда ассоциировалась с некой умственной незадействованностью, а Гас дураком не был.
– Да, – произнес он тихо. – Я верю в строку из «Царского недуга»: «Восходящее солнце слишком ярко для ее угасающих глаз». Под восходящим солнцем я разумею Бога, чей свет невыносимо ярок, а глаза Анны угасают, а не мертвеют. Я не верю, что мы возвращаемся, чтобы преследовать или утешать живых, но думаю, что с нами обязательно что-то происходит дальше.
– Но ты боишься забвения.
– Конечно. Я боюсь земного забвения. Не подумай, что я копирую своих родителей, но я верю, что у людей есть души, и верю в сохранение душ. Страх забвения – это нечто иное, это опасение, что я не смогу дать ничего в обмен на свою жизнь. Если не довелось прожить в служении высшему добру, можно по крайней мере послужить ему смертью, понимаешь? А я боюсь, что не смогу ни прожить, ни умереть ради чего-то важного.
Я только головой покачала.
– Что? – спросил он.
– Ты просто одержим идеей геройски за что-нибудь помереть и оставить доказательства своего героизма. Это даже как-то странно.
– Каждый хочет прожить необыкновенную жизнь!
– Не каждый, – сказала я, не в силах скрыть раздражение.
– Ты рассердилась?
– Просто… – начала я и не смогла договорить. – Просто… – снова сказала я. На столе мигал огонек свечи. – С твоей стороны просто гадко говорить, что важны только те жизни, которые прожиты и отданы ради великой цели. Низко говорить такое мне.
Чувствуя себя маленькой девочкой, я сунула в рот полную ложку крема, чтобы показать, что мне все равно и вообще…
– Прости, – извинился он. – Я не это имел в виду. Я говорил только о себе.
– И говорил, и думал! – Я была слишком напичкана едой и не решилась продолжить фразу. Я испугалась, что меня вырвет – меня часто рвет после еды (не булимия, всего лишь рак). Я пододвинула тарелку с десертом Гасу, но он покачал головой.
– Прости, – сказал он снова и потянулся через стол к моей руке, которой я позволила завладеть. – Я и хуже бываю.
– Например? – поддразнила я.
– Например, над моим унитазом каллиграфически выведено: «Омывайся денно в утешении слов Господних». Я, Хейзел, могу быть куда хуже.
– Звучит негигиенично, – заметила я.
– Я бываю фруктом и похуже.
– Бываешь, – улыбнулась я. Он меня действительно любит. Может, я нарциссистка, но с того момента в «Оранжи» Огастус начал мне нравиться еще больше.
Забирая тарелки с десертом, официант сказал:
– Ваш ужин оплачен господином Питером ван Хутеном.
Огастус улыбнулся:
– А этот Питер ван Хутен отличный парняга.
Уже стемнело, когда мы шли вдоль канала. Через квартал от «Оранжи» мы остановились у скамьи, окруженной старыми ржавыми велосипедами, прицепленными к велосипедным стойкам и друг к другу, сели рядышком лицом к каналу, и Гас обнял меня за плечи.
Над кварталом красных фонарей мерцал световой ореол. Хотя фонарям в квартале полагалось быть красными, источаемое ими сияние было жутковато-зеленого оттенка. Я представила, как тысячи туристов там напиваются, обкуриваются и шатаются по узким улочкам.
– Поверить не могу, что завтра мы с ним встретимся, – сказала я. – Питер ван Хутен поведает нам ненаписанный эпилог лучшей в мире книги.
– Да еще и заплатил за наш ужин, – ввернул Огастус.
– Наверное, сперва он примется нас обыскивать на предмет подслушивающих или записывающих устройств, а потом сядет между нами на диване в гостиной и шепотом расскажет, вышла ли мама Анны замуж за Тюльпанового Голландца.
– Не забудь хомяка Сисифуса, – добавил Огастус.
– И какая судьба ожидает хомяка, – согласилась я, подавшись вперед и заглянув в канал. Поверхность воды почти целиком покрывали бесчисленные бледные лепестки вязов. – Сиквел, который будет существовать только для нас, – сказала я.
– А как у них сложится, что ты думаешь? – спросил Огастус.
– Не знаю, ей-богу. Тысячу раз об этом думала. Всякий раз, перечитывая, представляю что-то другое, понимаешь? – Он кивнул. – А у тебя есть теория?
– Да. Я не думаю, что Тюльпановый Голландец окажется мошенником, но он наверняка не так богат, как убеждает Анну с матерью. Мне кажется, после смерти Анны ее мать уедет с ним в Нидерланды в надежде счастливо прожить с Голландцем свои дни, но ничего не получится – ее будет тянуть туда, где лежит дочь.
Я не догадывалась, что он так много думал об этой книге и что «Царский недуг» многое для него значит независимо от того, что я тоже многое значу для Гаса.
Внизу, у каменных стен канала, тихо плескалась вода; мимо кучей-малой проехала компания, быстро-быстро перекликаясь на резком, гортанном голландском; полузатопленные крошечные лодки, в длину не больше моего роста; запах застоявшейся воды, рука Гаса, обнимающая меня; его настоящая нога, касавшаяся моей настоящей ноги от бедра до стопы… Я прижалась к Гасу чуть сильнее. Он вздрогнул.
– Прости. Больно?
Он болезненно выдохнул «нет».
– Прости, – сказала я. – Костлявое плечо.
– Все нормально, – произнес он. – Даже приятно.
Мы сидели долго. В конце концов его рука покинула мое плечо и улеглась на спинку скамейки. Мы смотрели в канал. Я думала о том, как голландцы ухитряются сохранять свой город, хотя этой территории полагается быть под водой, и что для доктора Марии я своего рода Амстердам, полузатонувшая аномалия. От этого я плавно перешла к мыслям о смерти.
– Можно спросить тебя о Каролин Мэтерс?
– А еще говоришь, что не веришь в жизнь после жизни, – отозвался Гас, не глядя на меня. – Да, можно, конечно. Что ты хочешь узнать?
Я хотела знать, как Гас выдержит, если я умру. Я не хотела быть бомбой, не желала быть злой силой в жизни любимых мною людей.
– Ну, просто, как все было.
Гас испустил такой длинный выдох, что моим дрянным легким это показалось хвастовством, и вставил в рот новую сигарету.
– Знаешь загадку – на какой игровой площадке не играют? На больничной. – Я кивнула. – Я лежал в «Мемориал» недели две, когда мне отняли ногу и начали химию. Лежал я на пятом этаже с видом на игровую площадку, которая всегда была пустой. Я купался в метафорическом резонансе пустой игровой площадки на больничном дворе. Но затем туда стала выходить девушка. Каждый день она качалась на качелях одна, как в кино. Я попросил одну из самых отзывчивых медсестер разузнать о ней побольше, а она привела девушку знакомиться. Это оказалась Каролин, и я пустил в ход всю мою неуемную харизму, чтобы ее очаровать. – Гас замолчал, и я решила что-нибудь сказать.
– Вовсе ты не так уж харизматичен, – заявила я. Он недоверчиво фыркнул. – Ты просто красив, вот и все, – пояснила я.
Он скрыл смущение смехом.
– Штука с мертвецами в том… – начал он, но остановился. – Штука в том, что ты кажешься подлецом, если не романтизируешь мертвых, но правда сложная вещь. Ну, ты же знаешь троп стоической, несгибаемой жертвы рака, которая героически борется с болезнью, противится ей с нечеловеческой силой, никогда не жалуется и не перестает улыбаться даже на смертном одре?
– О да, – подхватила я. – Добросердечные и великодушные, каждое их дыхание вдох-но-вля-ет всех нас! Какие сильные люди, как мы ими восхищаемся!
– Да, но в действительности – нас с тобой я не имею в виду – статистически больные раком дети не более здоровых прекрасны, сострадательны или упорны. Каролин вечно ходила мрачная и несчастная, но мне это нравилось. Мне нравилось сознавать, что из всех людей на свете она выбрала меня как наименее ненавистного. Мы проводили время, цепляясь к каждому. Доводили медсестер, других детей, наших родителей, критиковали всех подряд. Не знаю, кто виноват – она или ее опухоль. Одна из медсестер сказала мне однажды, что заболевание Каролин на медицинском жаргоне называется «сволочной опухолью», потому что превращает человека в чудовище. Так вот девушка, у которой удалили пятую часть мозга и только что обнаружили рецидив «сволочной опухоли», отнюдь не была образцом стоического детско-онкологического героизма. Она была… Честно признаться, она была стервой. Но так говорить нельзя, потому что, во-первых, у Каролин была специфическая опухоль, а во-вторых, она умерла. У нее была масса причин быть неприятной, понимаешь?
Я понимала.
– Знаешь, в той части «Царского недуга», когда Анна идет через футбольное поле на физкультуру, что ли, и с размаху падает в траву, и понимает, что рак вернулся, что метастазы уже в нервной системе, и не может подняться, и ее лицо на дюйм от травы на футбольном поле, и она застывает, глядя на травинки вблизи, замечая, как освещает их солнце… Я не помню строчку дальше, но там что-то о том, как на Анну нисходит озарение в стиле Уитмана: человеческую суть можно определить как возможность дивиться величию творения. Знаешь эту часть?
– Очень хорошо знаю, – сказала я.
– И потом, когда мне все нутро выжгли химиотерапией, отчего-то я решил по-настоящему надеяться – не конкретно на выживание; меня, как Анну, охватили глубокое волнение и чувство благодарности за простую возможность восхищаться всем, что нас окружает. Но Каролин с каждым днем становилось хуже. Вскоре ее отпустили домой, и были минуты, когда мне казалось, что у нас могут быть настоящие, ну, отношения, но в действительности этого быть не могло, потому что у нее отсутствовал фильтр между мыслями и языком, что было печально, неприятно и нередко обидно. Но нельзя же бросать девушку с опухолью мозга! И ее родителям я понравился, и младший брат Каролин оказался замечательным сорванцом, как же можно было ее бросить? Ведь она умирала! Тянулось все это целую вечность. Почти год я встречался с девушкой, которая ни с того ни с сего начинала смеяться, указывала на мой протез и звала меня Культяпкой.
– Господи, нет, – сказала я.
– Да! Это, конечно, все опухоль, сожравшая ее мозг. Или не опухоль, черт ее разберет. У меня не было способа выяснить, они же были неразделимы, Каролин и опухоль. Болезнь брала свое, и Каролин взяла в привычку повторять одни и те же истории и смеяться над собственными комментариями, и так по сто раз на дню. Она неделями повторяла шутку: «Ноги у Гаса классные, только одной не хватает», после чего начинала хохотать, как маньяк.
– О, Гас… – пролепетала я. – Это… – Я не знала, что сказать. На меня он не смотрел, и мне казалось нескромным смотреть на него. Я чувствовала, что он глядит вперед. Он вынул сигарету изо рта, посмотрел на нее, покатал большим и указательным пальцами и снова сунул в рот.
– Надо отдать должное, – заметил он, – у меня действительно классная нога.
– Мне очень жаль, – сказала я. – Мне правда очень, очень жаль.
– Все нормально, Хейзел Грейс. Но если договаривать до конца, когда мне показалось, что в группу поддержки явился призрак Каролин Мэтерс, я вовсе не обрадовался. Я смотрел, но желания не испытывал, если ты понимаешь, о чем я. – Он вынул из кармана сигаретную пачку и убрал сигарету обратно.
– Мне очень жаль, – снова извинилась я.
– Мне тоже, – произнес он.
– Я никогда так с тобой не поступлю, – пообещала я ему.
– А я бы не возражал, Хейзел Грейс. Большая честь ходить с сердцем, разбитым тобой.