355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Чивер » Скандал в семействе Уопшотов » Текст книги (страница 8)
Скандал в семействе Уопшотов
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:49

Текст книги "Скандал в семействе Уопшотов"


Автор книги: Джон Чивер


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

– Где вы, – крикнул Каверли, – где вы, черт побери?

Каверли бросился в кусты, окаймлявшие тропинку, и издали увидел одетого в красное охотника с луком, взбиравшегося на каменную стену. На вид прямо дьявол, а не человек.

– Эй, вы! – снова крикнул Каверли, но расстояние было слишком велико, чтобы он мог догнать негодяя.

Ни ответа, ни даже эха. Каверли вспугнул двух ворон, которые полетели в сторону пусковых установок. В его сознании вспыхнула мысль, что, не нагнись он завязать шнурок, стрела поразила бы его насмерть; от этой мысли у него часто-часто забилось сердце, а к горлу подкатил комок. Но он остался жив, он избежал смерти при этой случайной встрече с ней, как и раньше избегал при тысяче других встреч, и неожиданно краски, аромат и сияние дня словно пришли в движение и окружили его во всей своей необычайной силе и ясности.

Он не видел ничего сверхъестественного, не слышал никаких голосов, истина открылась ему через одно-единственное обстоятельство – смертоносную стрелу, – однако это событие показалось Каверли самым ярким в его жизни, чуть ли не поворотным пунктом. Он ощутил самого себя, свою неповторимость, ощутил восторг, какого прежде никогда еще не испытывал. Звуки его имени, цвет его волос и глаз, мощь его чресел – все до предела усилилось, перейдя в нечто вроде экстаза. Голоса тех, кто поносил его за дверью гостиной, – а он всю свою жизнь всерьез к ним прислушивался – казались теперь откровенно завистливыми и зловредными, эти люди, конечно, любили его, но были бы до смерти рады, если бы он так и но разобрался в себе. Место Каверли в этом осеннем дне и в этом мире представлялось бесспорным, и что могло повредить ему, преисполнившемуся радости жизни? Дело было не в его неуязвимости, а в упрямстве, и, если бы стрела поразила его, он упал бы с сиянием этого дня в глазах. Он не был жертвой эмоциональной и наследственной трагедии; он обладал высшими привилегиями ребенка, оставленного эльфами взамен того, кого они похитили, и поэтому он непременно чем-нибудь прославится в жизни. Он внимательно осмотрел стрелу и попытался вытащить ее из ствола, но древко сломалось. Оперение было алого цвета, и Каверли подумал, что его сын, пожалуй, перестанет плакать, если дать ему сломанную стрелу; и действительно, увидев алые перья, мальчик затих.

Твердо решив чем-нибудь прославиться, Каверли надумал предпринять исследование словаря Джона Китса [великий английский поэт-романтик (1795-1821)], а для осуществления этого плана необходимо было участие его друга по имени Гриза. Большинство сотрудников завтракали в подземном кафетерии, но Каверли обычно поднимался на лифте и съедал бутерброд при дневном свете. И как ни странно, именно это сдружило двух людей. Один из техников-вычислителей тоже съедал свой бутерброд при дневном свете; этот факт, а также то обстоятельство, что оба были уроженцы Массачусетса, быстро подружили их. Весной они играли в бейсбол, а осенью гоняли футбольный мяч, явно испытывая приятное ощущение от того, что заниматься этим гораздо проще, чем иметь дело с маячащими на горизонте пусковыми установками. Гриза был сын польского иммигранта, но вырос в Лоуэлле, а его жена была внучкой фермера-янки. Глядя на него, можно было сразу догадаться, что он из тех, кто обслуживает большую счетно-решающую машину. В вычислительном центре не было ни предписанной формы одежды, ни установленной иерархии, но по прошествии нескольких месяцев стали намечаться контуры некоего общества и свод законов, связанных с имущественным состоянием, в чем, видимо, проявилось врожденное тяготение человека к кастовости. Физики носили тонкие шерстяные пуловеры. Старшие программисты носили твидовые костюмы и цветные рубашки. Сотрудники того же ранга, что и Каверли, ходили в строгих темных костюмах, а техники, должно быть, избрали себе форму, включавшую белую рубашку и темный галстук. Среди всех работников вычислительного центра они отличались тем, что имела право работать на пульте, а еще больше тем, что, обладая техническими познаниями, несли ограниченную ответственность. Если программа вторично не проходила, они могли быть уверены, что не виноваты, и это придавало всем им живость и легкомыслие, какие порой наблюдаешь у палубных матросов на паромах. Гриза никогда не служил во флоте, но ходил так, словно под ним была качающаяся палуба, и выглядел так, словно спал на подвесной койке, нес вахту и сам стирал свое белье. Это был худощавый человек совершенно без живота – соответствующая часть его тела казалась гибкой и вогнутой. Он смазывал волосы фиксатуаром и тщательно укладывал их перекрещивающимися прядями сзади на шее – по моде, распространенной среди уличных мальчишек десять лет тому назад. Таким образом, он как бы одной ногой стоял в недавнем прошлом. Каверли ждал, что рано или поздно Гриза признается ему в каком-нибудь эксцентричном увлечении. Может, он строит в своем подвале плот для путешествия вниз по Миссисипи? Может, занимается усовершенствованием машины для расплющивания пустых банок из-под пива? А может быть, изобретает новое противозачаточное средство? Или химический растворитель для осенних листьев? Такого рода проекты, казалось, вполне соответствовали его характеру, но Каверли ошибся. Гриза надеялся проработать в этом научно-исследовательском центре до пенсионного возраста, после чего намеревался вложить свои сбережения в автостоянку где-нибудь во Флориде или Калифорнии.

Благодаря своему положению при вычислительной машине Гриза был весьма осведомлен в делах поселка. Он как будто не отличался склонностью к сплетням, и все же Каверли, расставаясь с ним после перерыва на завтрак, каждый раз уходил с кучей сведений. Секретарша из отдела безопасности забеременела. Камерон, директор ракетного центра, не продержится и полутора месяцев. Ученые киты резко расходятся во мнениях: они спорят о том, действительно ли были получены когерентные радиосигналы с Тау Кита или с Эпсилона Эридана, они обсуждают возможность существования других цивилизаций в Солнечной системе, они подвергают сомнению наличие разума у дельфинов. Гриза сообщал все это с безразличным видом, но новостей у него всегда было множество. Каверли поддерживал с Гризой приятельские отношения в надежде, что тот поможет ему. Он хотел, чтобы Гриза пропустил словарь Китса через вычислительную машину. Гриза как будто колебался, по однажды вечером пригласил Каверли к себе на ужин.

После работы они доехали автобусом до конца маршрута, а дальше пошли пешком. Этой части поселка Каверли никогда не видел.

– Это район резервного жилого фонда, – пояснил Гриза.

С виду – типичный кемпинг, хотя большинство трейлеров стояли на цементном фундаменте. Некоторые были очень большие и даже двухэтажные. Здесь было уличное освещение, сады, частоколы и непременная пара раскрашенных колес от фургона – талисман из легендарного деревенского прошлого. Каверли подумал, уж не попали ли они сюда с фермы, находившейся поблизости от вычислительного центра. Гриза остановился у одного из совсем скромных трейлеров, открыл дверь и пропустил Каверли вперед.

Они вошли в длинную уютную комнату, имевшую, по-видимому, множество назначений. Мать Гризы стояла у плиты. Жена меняла дочери пеленки. Старая миссис Гриза была тучная седая женщина; к ее платью было приколото елочное украшение. Рождество давно миновало, и это украшение таило в себе привлекательность тех деревенских домов, которые видишь, возвращаясь с лыжных прогулок на севере, где разноцветные елочные свечи горят и после крещения, а часто не убираются до тех самых пор, пока не растает снег, будто рождество беззастенчиво распространилось на всю зиму. У старухи было простое доброе лицо. Одежда молодой миссис Гриза состояла из рваной мужской рубахи и слишком тесных для нее спортивных брюк из шотландки. Лицо у нее было крупное, длинные красивые волосы растрепались, а глаза были очень красивыми, когда она широко их раскрывала, что, впрочем, в этот вечер случалось редко. Выражение глаз и опущенные книзу углы рта говорили об угрюмости, и именно эта угрюмость, столь резко контрастирующая с ее светлой и привлекательной улыбкой, придавала ее лицу неотразимое очарование. Ласково пеленая ребенка, она казалась почти величественной. Гриза откупорил две банки пива и сел с Каверли в дальнем от плиты углу комнаты.

– У нас здесь теперь немного тесновато, – сказала старуха. – О, если бы вы видели дом, где мы жили в Лоуэлле! Двенадцать комнат. Прекрасный был дом, но там водились крысы. Ох уж эти крысы! Как-то я спустилась в подвал за дровами для плиты, и вдруг огромная крыса бросилась на меня, да, да, прямо на меня! Слава богу, она меня не задела, пролетела как раз над плечом, но с тех пор я их боюсь, то есть после того, как увидела, какие они бесстрашные. У нас в столовой на столе обычно стояла красивая хрустальная ваза с фруктами или с восковыми цветами, и вот однажды утром я спускаюсь и вижу, что все в этой красивой вазе изгрызено. Крысы. Я страшно расстроилась. Почувствовала, что нет у меня ничего своего. Еще у нас были мыши. В доме были мыши. Они залезали в кладовку. Однажды я наварила много желе, а мыши прогрызли воск, которым я его залила, и все испортили. Но мыши – это просто ерунда по сравнению с термитами. Я давно уж замечала, что пол в гостиной вроде как прогибается под ногами; и вот как-то утром, когда я пылесосила пол, целый кусок его осел и провалился в подвал. Термиты. Термиты и муравьи-древоточцы. И те и другие. Термиты съели опорные балки, а муравьи-древоточцы съели веранду. Но хуже всего клопы. Когда умер мой двоюродный брат Гарри, он оставил мне большую кровать. Мне и в голову ничего не пришло. Ночью мне стало весьма не по себе, но, знаете, я прежде ни разу в жизни не видела клопа, я и не представляла себе, что это такое. И вот как-то ночью я быстрехонько зажгла свет, и что бы вы думали? Тут я их и увидела. Тут-то я их и увидела! А ведь они уже по всему дому расползлись. Всюду клопы. Пришлось все опрыскать, вонь была ужас какая! А еще блохи. Были у нас и блохи, Мы держали старого пса по кличке Пятнистый. У него, стало быть, водились блохи, и они перескакивали с него на ковры; дом был сырой, блохи в коврах плодились, и, знаете, был у нас один ковер, на который стоило только ступить, сразу же поднимается туча блох, густая, что твой дым, и все блохи набрасываются на тебя. Ну, ужин готов. – Они ели мороженое мясо, мороженую жареную картошку и мороженый горошек. С завязанными глазами вы бы ни за что не распознали горошек, а картофель вкусом напоминал мыло. Однообразная пища осажденных, в этот вечер ее должны были готовить повсюду в поселке. Но где крепостные укрепления, где стенобитные орудия, где враг, на которого можно возложить виду за эту безвкусную стряпню? Каверли чувствовал себя здесь счастливым, и разговор за ужином шел о Новой Англии. Пока женщины мыли посуду, Каверли и Гриза обсудили, как прогнать через вычислительную машину словарь Китса. То, что Гриза пригласил его на ужин, следовало, вероятно, считать знаком доверия или признания; Гриза согласился прогнать словарь через машину, если Каверли все подготовит. Они выпили по стакану виски с имбирным элем, и Каверли ушел домой.

Со следующего вечера Каверли перестроил свою жизнь. В пять часов он уходил из вычислительного центра, готовил ужин, купал и укладывал спать сына. Затем возвращался в вычислительный центр с томиком Китса в переплете из мягкой кожи и начинал кодировать стихи в двоичной системе, на электрической кодирующей машинке.

Стоял я на пригорке небольшом,

начал он,

Был воздух свеж, царила тишь кругом...

[из стихотворения "Стоял я на пригорке небольшом" (1817 г.),

одного из первых стихотворений Китса]

Ему понадобилось три недели, чтобы закончить весь томик, включая "Короля Стефана" [неоконченная драма Китса (1819 г.)]. Было половина двенадцатого ночи, когда Каверли напечатал:

Чтоб вечно пить дыхание ее,

Навеки замереть в блаженном бденье,

Всегда, всегда в глаза ее смотреть,

Жить вечно – иль в экстазе умереть

[из сонета Китса "Яркая звезда" (1820 г., опубл. в 1846 г.),

считающегося его последним стихотворением].

15

Гриза сказал, что если все будет идти по плану, то он сможет прогнать ленту в субботу в конце дня. В пятницу вечером он позвонил Каверли по телефону и назначил ему прийти в четыре часа. Лента хранилась в рабочей комнате Каверли, и к четырем часам он принес ее в помещение, где находился пульт. Он очень волновался. Он и Гриза, похоже, были одни во всем вычислительном центре. Где-то безответно звонил телефон. Программы Каверли, выраженные в двоичной системе, ставили перед машиной задачу сосчитать слова в стихах, подсчитать объем словаря и составить список слов в порядке частоты их употребления. Гриза вложил программы и ленту в стойки и переключил на пульте несколько тумблеров. В этой обстановке он чувствовал себя как дома и расхаживал вокруг, как матрос палубной команды. От волнения Каверли был весь в поту. Чтобы хоть о чем-то говорить, он спросил Гризу о его матери и жене, но Гриза, охваченный у пульта сознанием своей значительности, ничего не ответил. Застучало печатающее устройство, и Каверли обернулся. Когда машина остановилась, Гриза сорвал со стойки бумажную ленту с расчетом и протянул ее Каверли. Количество слов в стихах составляло пятнадцать тысяч триста пятьдесят семь. Словарь равнялся восьми тысячам пятистам трем, а слова в порядке частоты их употребления были:

Шум горя павшего с молчаньем слит

Златая смерть над всем царит

Любовь дарит не радость а тоску

И шрам рассекший ангела щеку

Небес пятнает вид.

– Боже мой! – воскликнул Каверли. – Они рифмуются. Это стихи.

Гриза ходил по комнате, выключая свет. Он ничего не ответил.

– Ведь это же стихи, Гриза, – продолжал Каверли. – Разве это не удивительно? Подумайте, стихи внутри стихов.

Но безразличия Гризы ничто не могло поколебать.

– Ну-ну, – сказал он. – Нам лучше поскорей убраться отсюда. Я не хочу, чтобы нас тут поймали.

– Но вы же видите, правда, – сказал Каверли, – что внутри стихов Китса еще какие-то другие стихи.

Можно было себе представить, что какая-то числовая гармония лежит в основе строения Вселенной, но чтобы эта гармония распространялась и на поэзию, казалось совершенно невероятным, и теперь Каверли чувствовал себя гражданином вновь возникающего мира, его частицей. Жизнь была полна новизны; новизна была повсюду!

– Пожалуй, лучше все-таки рассказать кому-нибудь, – заметил Каверли. Ведь это, знаете ли, открытие.

– Успокойтесь, – сказал Гриза. – Вы кому-нибудь расскажете, начальство узнает, что я пользовался вычислительной машиной в нерабочее время, и мне намылят шею.

Он выключил все лампочки и вышел с Каверли в коридор. Тут в конце коридора открылась дверь, и им навстречу шагнул доктор Лемюэл Камерон, директор ракетного центра.

Камерон был маленького роста. При ходьбе сутулился. О его безжалостности и блестящем уме слагались легенды, и Гриза с Каверли испугались. Волосы у Камерона были матово-черные и такие длинные, что одна прядь падала на лоб. Кожа у него была смуглая, чуть желтоватая, на щеках играл легкий румянец. Глаза его смотрели печально, но нависшие брови и густые ресницы придавали Камерону вид своеобразный и устрашающий. Его брови выступали на целый дюйм, пестрели сединой и были мохнатыми, как звериная шкура. Они казались конструктивными элементами, призванными поддерживать тяжесть его знаний и его власти. Мы знаем, густые брови не поддерживают ничего, даже воздуха, и корни их не питаются ни умом, ни чувством, но именно брови Камерона устрашили обоих мужчин.

– Как ваша фамилия? – спросил он. Вопрос был обращен к Каверли.

– Уопшот, – ответил тот.

Если Камерон и пользовался некогда щедротами Лоренцо, он ничем этого не показал.

– Что вы здесь делаете? – спросил он.

– Мы только что произвели подсчет слов в словаре Джона Китса, – сказал Каверли с самым серьезным видом.

– Ах вот как! – сказал Камерон. – Я и сам интересуюсь поэзией, хотя мало кто об этом знает. – Затем, закинув голову и одарив своих подчиненных улыбкой, которая либо ничего не значила, либо была неискренней, он принялся декламировать с привычным пафосом:

Вращались многие миры

Вкруг солнц своих веками

Для миллионов мудрецов,

Ушедших в прах и в камень.

Их жизнь мы знаем, но понять

Стараемся напрасно,

Кто был им друг, кто был им враг,

Что было им подвластно,

А голос прошлого звучит

И глухо и неясно.

Каверли ничего не сказал, и Камерон пристально посмотрел на него.

– Я вас видел раньше? – спросил он.

– Да, сэр.

– Где?

– В горах.

– Зайдите ко мне в кабинет в понедельник, – сказал Камерон. – Который теперь час?

– Без четверти семь, – сказал Каверли.

– Я что-нибудь ел?

– Не знаю, сэр, – ответил Каверли.

– Интересно было бы знать, – сказал Камерон, – интересно. – И он один поднялся в лифте.

16

В понедельник утром Каверли явился в кабинет Камерона. Он хорошо помнил свою первую встречу со знаменитым стариком. Это произошло в горах, в трехстах милях к северу от Талифера, куда Каверли однажды поехал с несколькими сослуживцами на уик-энд кататься на лыжах. Они добрались до места уже под вечер и успели бы засветло совершить лишь один спуск. Они стояли, ожидая, пока подъедет кресло-подъемник, как вдруг кто-то попросил их посторониться. Это был Камерон.

Его сопровождали два генерала и полковник. Все они были значительно выше ростом и моложе, чем он. Появление Камерона вызвало заметное волнение, впрочем, о его мастерстве лыжника слагались легенды. Его вклад в тепловую теорию был основан на наблюдениях за молекулярным воздействием на скользящую поверхность его лыж. На нем был прекрасный лыжный костюм, а над знаменитыми бровями алела лыжная шапочка. В этот день его глаза блестели, и к подъемнику он шел энергичной пружинистой походкой (подумал Каверли) человека, который пользуется бесспорным авторитетом. Од первым поднялся на гору, потом его свита, а за ними – Каверли с приятелями. На вершине стояла хижина, куда все зашли покурить. В хижине не было никакого отопления и стоял жуткий холод. Когда Каверли приладил крепления, он увидел, что в помещении нет никого, кроме Камерона. Остальные ушли вниз. В присутствии Камерона Каверли ощущал неловкость. Ничего не говоря, не произнося ни звука, тот как бы создавал вокруг себя нечто столь же осязаемое, как электромагнитное поле. Было уже поздно, очень скоро должно было стемнеть, но горные вершины, сплошь окутанные снегом, еще купались в косых лучах солнца, напоминая волнистое дно древнего моря. Жизненная сила этого зрелища восхитила Каверли. Все здесь дышало безмерной мощью нашей планеты; здесь в гаснущем свете дня человека охватывало ощущение необъятности ее истории. Каверли хорошо понимал, что с доктором об этом говорить не следует, Первым заговорил сам Камерон. Голос у него был резкий и молодой.

– Диву даешься, – сказал он, – как подумаешь, что всего два года тому назад все считали, что гетеросфера делится на две области.

– Да, – сказал Каверли.

– Прежде всего мы имеем, конечно, гомосферу, – разъяснял доктор. Он говорил с подчеркнутой вежливостью, свойственной некоторым профессорам. В гомосфере первичные составные части воздуха равномерно перемешаны в своих стандартных соотношениях – семьдесят шесть процентов по весу азота, двадцать три процента кислорода и один процент аргона, не считая водяных паров.

Каверли обернулся и посмотрел на Камерона: его лицо одеревенело от холода, дыхание вырывалось клубами. Величественность обстановки, по-видимому, ничуть не повлияла на его манеру объяснять. У Каверли было такое ощущение, что Камерон вряд ли видит солнечный свет и горы.

– Внутри гомосферы, – продолжал тот, – мы имеем Тропосферу, стратосферу и – за мезопаузой – мезосферу с кислородом и азотной кислотой, ионизированными на кванты лаймоновской бета-линии, а еще выше – с кислородом и некоторым количеством окиси азота, ионизированными короткими ультрафиолетовыми лучами. Выше мезопаузы плотность электронов составляет сто тысяч на кубический сантиметр. Еще выше она достигает двухсот тысяч, а затем миллиона. Затем общая плотность атомов становится столь незначительной, что плотность электронов падает...

– Пожалуй, пора спускаться, – сказал Каверли. – Темнеет. Не хотите ли вы пойти первым?

Камерон отказался, и, когда Каверли оттолкнулся, он прокричал ему вслед пожелание удачи. Каверли благополучно миновал первый поворот, затем второй, но к третьему повороту стало уже совсем темно, и он упал. Он не ушибся, но, поднявшись на ноги, случайно взглянул вверх и увидел, что доктор Камерон спокойно воспользовался подъемником.

Каверли встретился с друзьями возле остановки подъемника и пошел с ними в гостиницу, где они выпили в баре. Через несколько минут появился Камерон со своей свитой, они сели за столик в углу; Каверли хорошо слышал, что говорил Камерон. Судя по всему, профессор не умел приглушать свой пронзительный голос. Он рассказывал о том, как совершил спуск, рассказывал со всякими подробностями о крутых поворотах, о длинном участке пути, усеянном выбоинами, о скоростном спуске по прямой с крутого склона, о снежных наносах. Этот человек в какой-то степени отвечал за национальную безопасность, а положиться на его рассказы о том, как он катается на лыжах, было нельзя. Он всегда настаивал на непреложности истины, а здесь проявил себя непревзойденным лжецом. Это пленило Каверли. Уж не принес ли с собой Камерон на склон горы другое, более тонкое чувство правды? Не рассудил ли, поднимаясь на лифте, что спуск слишком крутой и быстрый ему не по силам? Не предположил ли, что, сознавшись в благоразумной осмотрительности, может отчасти утратить уважение своих сотрудников? Не означало ли его пренебрежение обыденной, житейской правдой какого-то более широкого чувства правды? Каверли не знал, видел ли его Камерон из кресла подъемника.

И вот утром секретарь ввел Каверли в кабинет Камерона.

– Ваш интерес к поэзии, – сразу начал старик, – главная причина того, почему я пригласил вас сюда, ибо что может быть поэтичнее тех сотен тысяч миллионов солнц, которые составляют сверкающее чудо ювелирного искусства нашу Галактику? Эта безграничная мощь совершенно недоступна нашему пониманию. Несомненно, по-видимому, что мы получаем свет свыше чем от миллиарда миллиардов солнц. По самым скромным подсчетам, одна звезда из тысячи имеет планету, пригодную для той или иной формы жизни. Если даже эта оценка завышена в миллион раз, все равно останется сотня миллиардов таких планет в известной нам Вселенной. Хотите работать у меня? – спросил доктор.

– Мне кажется, вы не понимаете, доктор Камерон, – сказал Каверли. Видите ли, я имею опыт только в перфорировании и составлении алгоритма. Когда меня перевели из Ремзена, машина допустила ошибку, и я попал в отдел внешней информации. Но мне кажется, вы не понимаете...

– Не говорите мне, что я понимаю и чего не понимаю, – закричал Камерон. – Если вы пытаетесь мне объяснить, что вы круглый невежда, так я это и без вас знаю. Вы болван. Я знаю. Потому-то я и хочу, чтобы вы перешли ко мне. В наши дни трудно найти болвана. Когда будете уходить, скажите мисс Ноуленд, чтобы вас перевели в мой штат. Напишите для меня двадцатиминутную вступительную речь на ту тему, о которой я только что говорил, и будьте готовы поехать со мной на будущей неделе в Атлантик-Сити. Который час?

– Без четверти десять.

– Слышите, птица кричит? – спросил доктор.

– Да, – ответил Каверли.

– Что она говорит? – спросил доктор.

– Затрудняюсь сказать, – ответил Каверли.

– Она выкрикивает мою фамилию, – несколько раздраженно сказал Камерон. – Неужели вы не слышите? Она выкрикивает мою фамилию: Камерон, Камерон, Камерон.

– Действительно похоже, – сказал Каверли.

– Вы знаете созвездие Пернасия?

– Да, – сказал Каверли.

– Вы когда-нибудь обращали внимание, что оно содержит мои инициалы?

– Мне никогда это не приходило в голову, – сказал Каверли. – Но теперь я вижу, теперь я вижу, что это так.

– На сколько времени вы можете задержать дыхание? – спросил Камерон.

– Не знаю, – ответил Каверли.

– Ну попробуйте.

Каверли сделал глубокий вдох, а Камерон смотрел на свои ручные часы. Каверли задержал дыхание на минуту и восемь секунд.

– Неплохо, – сказал Камерон. – А теперь уходите отсюда.

17

Мы рождаемся между двумя состояниями сознания; мы проводим свою жизнь между тьмой и светом, и, взбираясь на горы в чужой стране, выражая своя мысли на чужом языке или восхищаясь цветом чужого неба, мы глубже проникаем в тайну условий существования. Путешествие перестало быть привилегией и больше не является модой. Мы уже не имеем дела с полуночными отплытиями на трехтрубных лайнерах, с двенадцатидневными плаваниями по океану, с вуиттоновскими сундуками и пышными вестибюлями гранд-отелей. Путешественники, которые садятся на реактивный самолет в Орли, несут бумажные мешки и спящих младенцев и, возможно, возвращаются домой после дня тяжелой работы на заводе. Мы можем поужинать в Париже и, если будет на то божья воля, позавтракать дома, это ведет к созданию совершенно нового самоощущения, новых представлений о любви и смерти, о ничтожности и важности наших дел. Большинство из нас путешествует, чтобы лучше познать самих себя. Но все это не относилось к Гоноре Уопшот. Ее отъезд в Европу был бегством.

За долгие годы в ней созрело убеждение, что Сент-Ботолфс прекраснейшее место на земле. О, она хорошо знала, что он не отличается великолепием, он ничуть не был похож на открытки с видами Карнака и Афин, которые присылал ей дядя Лоренцо, когда она была ребенком. Но она не любила великолепия. Где еще на свете можно было найти такие заросли сирени, такие шаловливые ветры и сияющие небеса, такую свежую рыбу? Она прожила в Сент-Ботолфсе всю жизнь, и каждый ее поступок был разновидностью какого-то другого поступка; каждое ощущение, испытанное ею, было связано с другими подобными ощущениями, цепь которых тянулась сквозь годы ее долгой жизни к тому времени, когда она, красивая, своенравная девочка, уже в полной темноте отвязывала коньки на краю Пасторского пруда, между тем как остальные конькобежцы давно ушли домой, а лай собак Питера Хауленда звучал угрожающе и звонко, так как сильный мороз придавал темному небу акустические свойства раковины. Ароматный дым ее очага смешивался с дымом всех очагов в ее жизни. Некоторые кусты роз, которые она подрезала, были посажены еще до ее рождения. Ее дорогой дядя поучал ее, рассказывал об узах, соединяющих ее мир с миром европейского Возрождения, но она никогда ему не верила. Мог ли тот, кто видел водопады в штате Нью-Гэмпшир, интересоваться королевскими фонтанами? Мог ли тот, кто наслаждался крепким запахом Северной Атлантики, интересоваться каким-то грязным Неаполитанским заливом? Гонора не хотела уезжать из своего дома в чужие края, где все ее ощущения окажутся лишенными корней, где розы и запах дыма будут только напоминать ей о чудовищном расстоянии, лежащем между нею и ее собственным садом.

Она одна уехала поездом в Нью-Йорк, беспокойно спала в номере гостиницы и одним прекрасным утром села на пароход, отходивший в Европу. У себя в каюте она увидела, что старый судья прислал ей орхидею. Она ненавидела орхидеи, как ненавидела всякую расточительность, а яркий цветок был ей вдвойне неприятен. Первым ее побуждением было вышвырнуть орхидею в иллюминатор, но иллюминатор не открывался, а затем ей пришло в голову, что, возможно, цветок – это необходимое украшение дорожного костюма, символ расставания, доказательство того, что человек покидает друзей. Повсюду слышались громкий смех, разговоры и звон бокалов. Казалось, только Гонора была одна.

Вдали от назойливых взглядов она могла показаться не совсем нормальной – некоторое время она искала, где спрятать парусиновый пояс, в котором хранились деньги и документы. Под диваном? За картиной? В пустой вазе для цветов или в шкафчике для лекарств? Угол ковра отставал, и Гонора спрятала свой пояс с деньгами туда, После этого она вышла в коридор. Во всем черном и в треугольной шляпе она была слегка похожа на Джорджа Вашингтона, доживи он до такого возраста.

Шумные проводы переместились из набитых людьми кают в коридор, где мужчины и женщины стоя пили и разговаривали. Гонора не могла отрицать, что ей было бы приятней, если бы несколько друзей пришли на пароход, чтобы благословить от имени общества ее отъезд. Если бы не орхидея у нее на плече, разве эти незнакомые люди догадались бы, что у себя дома она была знаменитой женщиной, известной всем и прославленной своими добрыми делами? Разве не могли они, взглянув на нее, когда она проходила мимо, ошибочно принять ее за одну из тех сварливых старух, что скитаются по свету, пытаясь скрыть или смягчить горькое одиночество – заслуженное возмездие за их капризное и себялюбивое поведение? Она остро чувствовала собственную беззащитность, располагая лишь столь незначительными доказательствами своего истинного положения в обществе. В те мгновения она мечтала о каком-нибудь салоне, где могла бы сидеть и наблюдать за происходящим.

Она обнаружила салон, но он был переполнен, все места были заняты. Люди пили, разговаривали, плакали, а в одном углу пожилой мужчина прощался с маленькой девочкой. Его лицо было мокро от слез. Гонора никогда не видела и не представляла себе столь беспорядочной людской суматохи. Раздался сигнал, предлагавший провожающим сойти на берег, и, хотя многие слова прощания звучали весело и беззаботно, в действительности дело обстояло далеко не так. Глядя на мужчину, расстающегося со своей маленькой дочерью – это, наверно, была его маленькая дочь, с которой он разлучался из-за какого-то злосчастного стечения обстоятельств, – Гонора ужасно расстроилась. Вдруг мужчина опустился на колени и обнял девочку. Он уткнулся лицом в ее худенькое плечико, но спина его сотрясалась от всхлипываний, а пароходное радио не переставало повторять, что час, что момент расставания настал. Гонора почувствовала, как и ее глаза наполняются слезами, но для утешения маленькой девочки она не могла придумать ничего другого, кроме как подарить ей орхидею. Теперь коридоры были настолько забиты людьми, что Гонора не могла возвратиться к себе в каюту. Она переступила через высокий медный порог и вышла на палубу.

Провожающие, покидая корабль, заполнили трапы. Толчея была ужасная. Внизу Гонора видела полосу грязной воды порта, а наверху царили чайки. Люди перекликались друг с другом, разделенные этим небольшим пространством, означавшим лишь преддверие разлуки. Вот уже убрали все трапы, кроме одного, и оркестр заиграл мелодию, которая Гоноре показалась цирковым маршем. После того как были отданы гигантские пеньковые концы, послышался громкий рев гудка, такой оглушительный, ангелов небесных и тех взбудоражит. Все кричали, все махали – все, кроме Гоноры. Из всех, кто стоял на палубе, только она ни с кем не прощалась, только ее никто не провожал, только ее отъезд казался бессмысленным и нелепым. Просто из чувства гордости она вынула из сумочки платок и стала махать им в сторону незнакомых лиц, которые быстро теряли свои очертания и притягательность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю