355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Чивер » Скандал в семействе Уопшотов » Текст книги (страница 13)
Скандал в семействе Уопшотов
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:49

Текст книги "Скандал в семействе Уопшотов"


Автор книги: Джон Чивер


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

– Да, – сказал доктор.

– Я родился в маленьком городке, доктор Камерон, – сказал старик. Думаю, что различие между шумным и многолюдным миром, в котором мы ныне живем, и тем миром, что я помню, весьма разительно. Весьма разительно. Тут наступила тягостная пауза, словно он ждал, пока сердце накачает достаточно крови ему в мозг, чтобы продолжать. – Я знаю, люди моего возраста склонны идеализировать прошлое, и все же, делая поправку на эту прискорбную сентиментальность, мне кажется, что в прошлом можно найти много поистине достойного похвалы. Однако... – Он как будто снова забыл, что собирался сказать, будто снова выжидал притока крови к мозгу. – Однако я пережил пять войн, все они были кровавые, разрушительные, дорогостоящие и несправедливые и, как я думаю, неизбежные. Тем не менее вопреки этому доказательству неспособности человека жить в мире с себе подобными я надеюсь, что мир со всеми его очевидными несовершенствами останется в целости и сохранности. – Он вытер щеки платком. – Мне говорили, что вы знамениты, что вы великий ученый, что вас уважают и почитают всюду; я безоговорочно присоединяюсь к этому уважению, но в то же время усматриваю в вашем образе мыслей известную ограниченность, я бы сказал – известное нежелание признать те простые узы, которые связывают нас друг с другом и с природой. – Он опять вытер слезы, и его старые плечи вздрогнули от всхлипываний. – Обладая могуществом Прометея, не лишены ли мы в то же время страха и смирения, с какими первобытный человек относился к священному огню? Не пришла ли пора для величайшего страха, высшего смирения? Когда мне придется подвести окончательный итог – а это будет очень скоро, ибо я приближаюсь к концу моего пути, – то итог этот будет своего рода благодарностью за стойких друзей, за прекрасных женщин, за голубые небеса, за хлеб и вино жизни. Пожалуйста, не разрушайте нашу Землю, доктор Камерон. – Он всхлипнул. – О, пожалуйста, не разрушайте нашу Землю.

Камерон из вежливости не отозвался на этот взрыв чувств, и допрос продолжался.

– Правда ли, доктор Камерон, что вы уверены в неизбежности ядерной войны?

– Да.

– Можете ли вы приблизительно назвать число людей, которые останутся в живых?

– К сожалению, нет. Это были бы ни на чем не основанные мысли. Думаю, выживет значительное количество людей.

– В противном случае стояли бы вы, доктор Камерон, за уничтожение нашей планеты?

– Да, – ответил ученый. – Да, я стоял бы за это. Если мы не сможем выжить, то имеем право уничтожить нашу планету.

– Кому будет предоставлено решить, что мы достигли предела, за которым дальнейшее существование человечества становится невозможным?

– Не знаю.

Старый сенатор, утерев слезы, снова встал.

– Доктор Камерой, доктор Камерон, не думаете ли вы, – спросил он, – что между народами на Земле могут существовать некоторые узы сердечности, которые часто недооценивают?

– Узы чего? – переспросил Камерон не столько невежливым, сколько сухим тоном.

– Узы человеческой сердечности, – повторил старик.

– Мужчины и женщины, – сказал доктор, – это химические комплексы, легко оцениваемые, легко изменяемые путем искусственного усложнения или упрощения хромосомных структур, гораздо более предсказуемые, гораздо более деформируемые, чем некоторые растительные организмы, и зачастую гораздо менее интересные.

– Правда ли, доктор Камерон, – продолжал старый сенатор, – что вы читаете только ковбойские романы?

– По-моему, я читаю не меньше большинства моих сверстников, – ответил доктор. – Иногда я хожу в кино. Смотрю телевизор.

– Но разве не верно, доктор Камерон, – спросил старик, – что гуманитарные дисциплины не входили в программу вашего образования?

– Вы разговариваете с музыкантом, – сказал доктор.

– Должен ли я понять ваши слова в том смысле, что вы музыкант?

– Да, сенатор. Я скрипач. Вы, по-видимому, предполагали, что мое недостаточное знакомство с литературой и искусством могло бы объяснить мое спокойное отношение к возможности уничтожения нашей планеты. Это не так. Я люблю музыку, а музыка, несомненно, одно из самых возвышенных искусств.

– Должен ли я понять ваши слова в том смысле, что вы играете на скрипке?

– Да, сенатор, я играю на скрипке.

Камерон открыл футляр, вынул скрипку, настроил ее, натер канифолью смычок и заиграл арию Баха. Это была простенькая пьеса для начинающих, и играл он ее не лучше любого ребенка, но когда он кончил, раздались аплодисменты. Он спрятал скрипку в футляр.

– Благодарю вас, доктор Камерон, благодарю вас, – сказал старый сенатор, снова поднявшийся со своего места. – Ваша музыка была очаровательна и напомнила мне сон, который часто доставляет мне большое удовольствие; некий инопланетянин, повидавший нашу Землю, говорит своему другу: "Ну же, ну же, поспешим на Землю. Она имеет форму яйца, покрыта богатыми пищей морями и материками, согревается и освещается Солнцем. Там есть церкви неописуемой красоты, воздвигнутые в честь богов, которых никто не видел; там есть города, при взгляде на высокие крыши и дымовые трубы которых ваше сердце готово выпрыгнуть из груди; там есть залы, где люди слушают музыку, пробуждающую в их душах самые сокровенные чувства, и тысячи музеев, где представлены и хранятся попытки человека восславить жизнь. О, поспешим же увидеть этот мир! Они изобрели музыкальные инструменты, пробуждающие самые утонченные желания. Изобрели игры, воспламеняющие сердца молодежи. Изобрели ритуал, восхваляющий любовь мужчин и женщин. О, поспешим же увидеть этот мир!"

Старик сел.

– Доктор Камерон! – Это был голос только что вошедшего сенатора. – Есть у вас сын?

– У меня был сын, – сказал доктор. В его голосе зазвучали резкие ноты.

– Вы хотите сказать, что ваш сын умер?

– Мой сын в больнице. Он неизлечимо болен.

– Чем он болен?

– Он страдает нарушением деятельности эндокринных желез.

– Как называется больница, где он находится?

– Не помню.

– Не Пенсильванская ли это больница для слабоумных?

Доктор покраснел. Казалось, он был взволнован и на мгновение как бы растерялся. Затем вновь овладел собой.

– Не помню.

– При установлении диагноза болезни вашего сына не возникал ли когда-нибудь вопрос о вашем обращении с ним?

– Установление диагноза болезни моего сына, – возмущенно произнес доктор, – к несчастью, всякий раз поручалось психиатрам. Все их разговоры для меня неубедительны, так как психиатрия не наука. Мой сын страдает нарушением деятельности эндокринных желез, и никакое изучение его прошлой жизни не изменит этого факта.

– Помните ли вы случай, когда вы избили тростью своего четырехлетнего сына?

– Такого конкретного случая я не помню. Возможно, я наказывал мальчика.

– Вы признаете, что наказывали мальчика?

– Конечно. Я веду строго размеренную жизнь. И не терплю ни малейшего намека на непослушание, ни малейшей недисциплинированности в моем учреждении со стороны моих сотрудников или меня самого. Моя жизнь, моя работа, касающаяся безопасности нашей планеты, были бы немыслимы, если бы я строжайшим образом не стоял на этой точке зрения.

– Правда ли, что вы так жестоко избили его тростью, что его пришлось положить в больницу и продержать там две недели?

– Как я уже сказал, моя жизнь подчинена строгой дисциплине. Если я нарушу эту дисциплину, меня, несомненно, накажут. С теми, кто меня окружает, я поступаю так же.

Он отвечал с достоинством, но урон его репутации был уже нанесен.

– Доктор Камерон! – сказал сенатор.

– Да, сэр.

– Помните ли вы, что когда-то у вас служила экономка по имени Милдред Хеннинг?

– Это трудный вопрос. – Камерон прикрыл глаза рукой. – Возможно, эта женщина у меня работала.

– Миссис Хеннинг, войдите, пожалуйста.

Старая седая женщина в трауре появилась в дверях, и, когда были выполнены формальности, необходимые для установления ее личности, ей предложили дать показания. Голос у нее был надтреснутый и слабый.

– Я служила у него шесть лет в Калифорнии, – сказала она, – и под конец оставалась лишь для того, чтобы попытаться защитить мальчика, Филипа. Он всегда преследовал его. Иногда казалось, будто он хочет его убить.

– Миссис Хеннинг, будьте добры, расскажите о том случае, о котором вы раньше нам сообщили.

– Пожалуйста. У меня тут все записано. Мне пришлось наведаться к окружному врачебному инспектору, так что даты у меня записаны. Это было девятнадцатого мая. Он, доктор Камерон, оставил на своем столе мелочь, несколько серебряных монет, и мальчик взял без спроса монету в двадцать пять центов. Нельзя его ругать за это. Ему никогда ни гроша не перепадало. Когда доктор вечером вернулся, он пересчитал свои деньги; он знал им счет. Он увидел, что денег не хватает, и спросил мальчика, не он ли их взял. Ну, Филип был хороший, честный мальчик и сразу же признался. Тогда доктор отвел мальчика в его комнату – у мальчика в задней части дома была своя комната и в ней чулан – и велел ему войти в чулан. Потом доктор пошел в ванную, принес стакан воды и дал ему, а потом запер чулан на ключ. Это было примерно без четверти семь. Я ничего не говорила, потому что хотела помочь мальчику, а я знала, что, если раскрою свой глупый рот, мальчику от этого будет только хуже. Так вот, я как ни в чем не бывало подала доктору обед, а затем прислушивалась и выжидала, но к чулану не подходила, а бедный мальчик сидел там запертый в темноте. Потом я босиком подошла к чулану и шепотом заговорила с Филипом, но он так плакал, он был такой несчастный, что только и мог всхлипывать, и я ому сказала, чтобы он не боялся, что я лягу спать тут же на полу подле чулана и останусь там на всю ночь. Так я и сделала. Я лежала там до рассвета, а после шепотом попрощалась с Филипом, спустилась в кухню и приготовила завтрак. Ну ладно, в восемь часов доктор ушел к себе в институт, и тогда я попыталась открыть дверь, но замок был прочный, и ни один ключ в доме к нему не подходил, а бедный мальчик все плакал и плакал и уже почти не мог говорить. Воду он выпил, а есть ему было нечего, но никак нельзя было передать ему в чулан воду или какую-нибудь еду. Закончив работу по дому, я взяла стул и села у двери и разговаривала с мальчиком до половины седьмого, когда доктор вернулся домой; я думала, теперь-то он выпустит Филипа, но доктор даже не зашел в ту часть дома и как ни в чем не бывало сел обедать. И вот я стала ждать, я ждала, пока он не начал собираться спать, и тогда позвонила в полицию. Он сказал мне, чтобы я убиралась вон, сказал, что я уволена, и, когда пришла полиция, попытался уговорить их выгнать меня, но я добилась, чтобы полицейский открыл чулан, и бедный малыш – о, он был такой измученный! – вышел оттуда. Но мне, хотя сердце у меня разрывалось, пришлось уйти и оставить его одного, и больше я никогда не видела доктора до сегодняшнего дня.

– Вы вспоминаете этот случай, доктор Камерон?

– Вы полагаете, что при тех ответственных задачах, которые на меня возложены, я могу хранить в памяти подобные события?

– Так вы не помните, что наказали мальчика?

– Если я и наказал его, то сделал это только для того, чтобы он понял, что хорошо и что плохо. – Он говорил по-прежнему резко и в повышенном тоне, но ни в ком уже не вызвал сочувствия.

– Вы не помните, что заперли сына на два дня в чулан и не давали ему ни пить, ни есть?

– Воды я ему дал.

– Значит, вы помните этот случай?

– Я только хотел, чтобы он понимал, что хорошо и что плохо.

– Вы навещаете сына?

– Время от времени. – Что-то его развеселило, какая-то мысль. Он улыбнулся.

– Вы помните, когда вы последний раз навестили сына?

– Не помню.

– Было это десять лет назад?

– Не помню.

– Вы узнаете своего сына?

– Конечно.

– Папа, папа!

Человек, который произнес эти слова, стоя в дверях зала, казался на вид старше, чем его отец. Волосы у него были седые, лицо одутловатое. Он плакал; он прошел по залу заседаний, неуклюже, так как уже не был ребенком, опустился на колени перед сидевшим отцом и положил голову ему на колени.

– Папа, – воскликнул он, – о папа! Идет дождь.

– Да, дорогой.

Это были самые проникновенные слова из всех сказанных доктором. Он больше не видел ни зала заседаний, ни допрашивающих его сенаторов. Казалось, он погрузился в состояние какого-то человечного, какого-то беспредельно человечного равновесия любви и опасений, словно его чувства были циклоном с периферией и центром, а он находился в центре, в оке циклона, где царил покой.

– Папа, идет дождь, – сказал сын. – Останься со мной. Не выходи на дождь. Хоть раз останься со мной. Они говорят, что ты меня обижал, но я им не верю. Папа, я люблю тебя. Я всегда тебя любил и буду любить, папа. Я все время писал тебе, папа, но ты никогда не отвечал на мои письма. Почему ты не отвечал мне, папа? Почему ты никогда не отвечал на мои письма?

– Я не отвечал на твои письма, потому что я стыжусь их, – хриплым голосом ответил доктор, но не таким тоном, каким разговаривают с ребенком или с сумасшедшим, а таким, каким говорят с равным, с сыном. – Я посылаю тебе все, что нужно. Я посылаю тебе хорошую почтовую бумагу, но ты писал мне на оберточной бумаге, ты писал мне на квитанциях прачечной, ты писал мне даже на туалетной бумаге. – Его голос звенел от гнева и отражался эхом от мраморных стен. – Как ты, черт возьми, мог ожидать, что я стану отвечать на письма, если ты писал их на туалетной бумаге? Мне стыдно получать их, мне стыдно видеть их. Они напоминают обо всем, что я ненавижу в жизни.

– Папа, папа! – громко взывал мужчина.

– Пойдем, Филип. Нам пора. – Больного сопровождал санитар. Он взял сына доктора под руку.

– Нет, я хочу остаться с папой. Идет дождь, и я хочу остаться с папой.

– Идем, Филип.

– Папа, папа! – кричал он, пока его вели к двери, и, когда дверь закрылась, его все еще было слышно. Так много лет назад миссис Хеннинг, наверное, слышался его голос из чулана.

– Я предлагаю, – сказал старый сенатор, – чтобы мы, если это в пределах наших полномочий, ходатайствовали о временном лишении доктора Камерона допуска к секретной работе.

Такое ходатайство, видимо, находилось вполне в пределах их полномочий. Предложение было принято, и на этом заседание закончилось. Камерон остался сидеть на свидетельском месте, а Каверли вместе с остальными вышел из зала.

23

Эмиль и Мелиса намеревались встретиться в Бостоне. Мелиса сказала Мозесу, что ей надо съездить на север и повидать свою тетю. Тетя жила во Флориде, но Мозес не стал расспрашивать.

Она и Эмиль летели на разных самолетах. Он прибыл на час позже ее и пришел к ней в номер, где они и провели весь день. Вечером они вышли погулять. Выло очень холодно, и, глядя на фасады и колокольни Копли-сквера, Мелиса расчувствовалась при мысли о том, что некогда Бостон мнил себя братом Флоренции, этого чудесного уголка цветов. Ветер жег Мелисе лицо. Эмиль остановился посмотреть кольцо в витрине ювелирного магазина. Это было мужское кольцо, крупный сапфир, оправленный в золото. Мелису кольцо не интересовало, но Эмиля оно словно притягивало. Она дрожала от холода, пока он любовался камнем.

– Интересно, сколько оно стоит. Зайду спросить.

– Не надо, Эмиль, – сказала она. – Я замерзла. И вообще, такие вещи всегда ужасно дорогие.

– Я только спрошу. Это не займет и минуты.

Мелиса ждала, укрывшись за дверью.

– Восемьсот долларов! – воскликнул Эмиль, выйдя из магазина. – Подумать только! Восемьсот долларов.

– Я же говорила тебе, что оно дорогое.

– Восемьсот долларов. Но ведь оно такое красивое, правда? И, думаю, его всегда можно продать, если понадобятся деньги. Я хочу сказать – на такие вещи цена постоянная, как ты думаешь? Это что-то вроде вложения капитала. Знаешь, будь у меня восемьсот долларов, я, пожалуй, купил бы такое кольцо. Точно, купил бы. Люди увидят его и всегда будут знать, что ты стоишь восемьсот долларов. Например, официанты. Или кто-нибудь в этом роде. Я хочу сказать, если ты носишь такое кольцо, тебя будут уважать.

Мелисе казалось, что Эмиль умышленно огрубляет характер их отношений и ставит ее в унизительное положение, вынуждая купить ему кольцо, но она ошибалась, такая мысль и в голову ему не приходила.

– Хочешь, чтобы я тебе купила это кольцо, Эмиль?

– Нет, нет, я об этом вовсе и не думал. Оно просто бросилось мне в глаза. Знаешь, бывает, что вещь просто бросается в глаза.

– Я куплю его тебе.

– Нет, нет, забудем об этом.

Они пообедали в ресторане и пошли в кино. Возвращаясь в гостиницу, Эмиль купил газету и читал ее, сидя в номере у Мелисы, пока та раздевалась и причесывалась на ночь.

– Я голоден, – вдруг сказал он. В его голосе звучало раздражение. Дома я перед сном всегда съедаю миску кукурузных хлопьев или бутерброд. Он встал, положил руки на живот и крикнул: – Я голоден. В этих ресторанах мне еды не хватает. Я еще расту. Мне нужно хорошенько поесть три раза в день, да и в промежутках чего-нибудь перехватывать.

– Ну так спустись в ресторан и поешь.

– Ладно.

– Тебе нужны деньги?

– Вроде бы.

– Вот, – сказала Мелиса, – вот немного, денег. Ступай вниз и поужинай.

Он ушел и не вернулся. В полночь Мелиса заперла дверь и легла спать. Утром она оделась, пошла в ювелирный магазин и купила приглянувшееся Эмилю кольцо.

– О, я вас помню, – сказал продавец. – Я видел вас вчера вечером. Вы стояли за дверью, когда ваш сын зашел в магазин спросить цену.

Удар был сокрушительный, и Мелисе показалось, что все видели, как она внутренне содрогнулась. Но, может быть, вчера ее просто старил зимний сумрак и тусклый уличный свет.

– Вы очень щедрая мать, – сказал продавец, принимая чек и вручая ей коробочку с покупкой.

Она позвонила Эмилю в номер и, когда он спустился в вестибюль, дала ему кольцо. Он обрадовался и стал ее благодарить, и она подумала, что это не корысть и не грубость, а всего лишь естественный отклик на древние знаки любви, на извечную власть над человеком драгоценных камней и изящных золотых изделий. День был туманный, самолеты не летали, и они вернулись поездом в разных вагонах.

Сидя у окна, Эмиль смотрел на мелькавший перед ним пейзаж. Где-то южнее Бостона поезд прошел мимо ряда пригородных домов. Все это были новые дома, и, хотя архитекторы и садовники внесли тут и там некоторое разнообразие, дома эти производили очень монотонное впечатление. Эмиля заинтересовало, что в центре недавно выстроенного поселка возвышалась огромная безобразная и унылая гранитная скала, формой похожая на буханку хлеба. Дороги пришлось прокладывать в обход ее, что потребовало немалых затрат. Ее склоны были слишком круты, чтобы удержать фундамент дома. В своей полной бесполезности эта круча казалась торжествующе упрямой и своенравной. Из всего пейзажа она одна не поддалась перемене. Ее нельзя было взорвать. В ней нельзя было устроить карьеры и вывезти ее по частям. Она была бесполезна и непобедима. Несколько парней его возраста взбирались по крутому склону, и Эмиль подумал, что это, вероятно, их последнее убежище.

Наступил вечер, похолодало; Эмиль вспомнил ощущение этого времени года и этого часа, когда пора было кончать игры и идти домой готовить уроки. Вблизи того места, где он жил, была похожая скала, и в зимние дни он карабкался на нее, чтобы покурить и потолковать с друзьями о будущем. Он вспомнил, как хватался руками за малейшие выступы на крутом склоне и как шероховатый камень царапал его новую школьную форму, но ясней всего помнил, как, стоило ему вновь очутиться на ровном месте, его охватывало ощущение пробуждения к совершенно новой жизни, ощущение перехода к новому состоянию сознания, столь не похожему на прежнее, как сон не похож на явь. Стоя у подножия скалы в этот час и в это время года – собираясь идти домой делать уроки, но еще не двинувшись с места, – он пристально смотрел на дворы, деревья и освещенные дома, испытывая удивительное чувство, что он заново открывает мир. Каким свежим и интересным казалось ему все вокруг при свете ранней зимы! Каким все казалось новым! Ему были знакомы каждое окно, каждая крыша, каждое дерево, каждый местный ориентир, но чувствовал он себя так, словно видел все это впервые.

Как он вырос с тех пор!

Дней через десять Мелиса и Эмиль встретились в одной из нью-йоркских гостиниц. Она пришла первая и заказала виски и бутерброды с ростбифом. Когда он вошел в номер, она налила виски себе и ему, и он съел оба заказанных ею бутерброда. На руке у Мелисы был браслет из серебряных колокольчиков, который она давным-давно купила в Касабланке. Билет на круиз по Средиземному морю она получила в подарок на рождество от богатой пожилой родственницы и за все время путешествия не могла избавиться от искреннего и гнетущего чувства благодарности к старой даме. Когда Мелиса увидела Лиссабон, она подумала: "Ах, тетя Марта, надо бы и вам побывать в Лиссабоне!" Когда она увидела Родос, она подумала: "Ах, тетя Марта, надо бы и вам побывать на Родосе!" Когда они стояли в сумерках на якоре в Касабланке, она подумала: "Ах, тетя Марта, надо бы и вам увидеть, какое пурпурное небо над Африкой!" Вспомнив об этом, Мелиса зазвенела своими серебряными колокольчиками.

– Тебе обязательно надо носить этот браслет? – спросил Эмиль.

– Конечно, нет, – сказала Мелиса.

– Терпеть не могу такого хлама, – сказал он. – У тебя куча прекрасных драгоценностей – сапфиры, например. Не понимаю, зачем ты носишь всякий хлам. Эти колокольчики меня с ума сведут. Стоит тебе пошевелиться, как они звенят. Они мне действуют на нервы.

– Прости меня, милый, – сказала Мелиса и сняла браслет.

Эмиль как будто устыдился своей резкости и почувствовал смущение; никогда прежде он не бывал с ней резок или груб.

– Иногда я удивляюсь, почему это так со мной случилось, – сказал он. То есть я знаю, это самое лучшее, на что я мог надеяться. Ты красивая, ты очаровательная – ты самая очаровательная женщина, какую я когда-либо встречал, но иногда я удивляюсь – удивлялся, – почему это должно было со мной случиться. Я хочу сказать, что некоторые парни сразу же находят себе хорошенькую девушку, она живет по соседству, их семьи дружат между собой, они ходят в одну и ту же школу, на одни и те же танцульки, они танцуют друг с другом, влюбляются друг в друга и женятся. Но, по-моему, все это не для бедняков. Со мной по соседству ни одна хорошенькая девушка не живет. На нашей улице вообще нет хорошеньких девушек. О, я рад, что со мной случилось так, а не иначе, но я все время себя спрашиваю, как было бы, если бы случилось иначе. Скажем, вроде как в Нантакете в тот уик-энд. Тогда был большой футбольный матч, а я думал: вот мы здесь совсем одни, в этом мрачном старом доме – это было действительно мрачное место, шел дождь, и так далее, – а в это время другие парни катили в открытых машинах на футбольный матч.

– Я, наверно, кажусь ужасно старой.

– О, нет. Что ты. Совсем не кажешься... Один раз только... Тоже в Нантакете. Ночью шел дождь. Шел дождь, и ты встала закрыть окно.

– И я казалась ужасно старой?

– Только одну минуту... Не на самом деле. Но, понимаешь, ты привыкла к комфорту, ты другая. Два автомобиля, масса всяких нарядов. А я просто бедный парень.

– Это имеет какое-нибудь значение?

– О, я знаю, ты думаешь, что не имеет, но на самом деле имеет. Когда ты идешь в ресторан, ты никогда не смотришь на цены. Вот твой муж – он может все это тебе купить. Он может купить тебе все, что ты хочешь. У него карманы туго набиты, а я только бедный парень. Мне кажется, я вроде одинокого волка. Мне кажется, большинство бедняков как одинокие волки. Никогда я не буду жить в таком доме, как ваш. Никогда не смогу стать членом какого-нибудь загородного клуба. Никогда у меня не будет дачи на побережье. И я все еще голоден, – сказал он, взглянув на пустую тарелку из-под бутербродов. – Ты ведь знаешь, я еще расту. Мне нужен ленч. Я не хочу показаться неблагодарным или что-нибудь в этом роде, но я голоден.

– Спустись в ресторан, милый, – сказала Мелиса, – и закажи себе ленч. Вот пять долларов.

Она поцеловала его, а как только он скрылся, одна ушла из гостиницы.

24

Она бродила по улицам – идти ей было некуда – и думала, что же именно было первым звеном в цепи событий, приведших ее к тому положению, в котором она теперь оказалась. Лай собаки, мечты о замке или скука на танцах у миссис Уишинг. Она уехала домой. Взгляните теперь на эту прелестную женщину, сошедшую с поезда в Проксмайр-Мэноре. Посмотрите, что она делает. Посмотрите, что с ней происходит.

Она в норковой шубке, но без шляпы. Машина у нее открытая. Она едет вверх по холму к своему дому, белизна которого как бы подтверждает ее чистоту. Как может человек, живущий в таком благопристойном окружении, быть грешником? Как может человек, у которого столько хеплуайтовской мебели – столько хеплуайтовской мебели в хорошем состоянии, – дрожать от безудержной страсти? Со слезами на глазах она обнимает своего единственного сына. Кажется, любовь к сыну – это еще что-то, что ей необходимо втиснуть в свою душу. Одна у себя в спальне, она корчилась от желания и стонала, как сука в период течки. Ей чудилось, будто он – его призрак – идет по комнате, и хотя она знала, что по своим умственным способностям он обыкновенная посредственность, ей чудилось, будто его кожа ослепительно сияет; он казался ей каким-то золотым Адамом. Она хотела забыть его. Хотела освободиться от наваждения. Она выбрала себе любовника, но разве это такой уж редкий случай? Быть может, она ошиблась в выборе, по разве это не в природе вещей, разве это не такое же обычное явление, как, скажем, дождь? На миг ей пришла в голову мысль признаться во всем Мозесу, по она слишком хорошо знала его гордый характер и понимала, что он выгнал бы ее из дому. Она чувствовала себя как в тисках. Она надеялась, что принадлежит к числу обыкновенных женщин, чувственных, но не романтичных, способных беззаботно взять любовника и беззаботно бросить его, когда настанет время. Теперь ей стало ясно, какой силы достигали в ней чувство вины и вожделение. Она нарушила нормы поведения, Принятые в приличном обществе, и к этому обществу ее как бы пришпилили те же самые правила приличия, которые она презирала. Чувствуя невыносимую боль, Мелиса сошла вниз и налила себе виски. Она постеснялась в такой ранний час дня попросить у кухарки льду, а потому разбавила виски водой в ванной и выпила его там.

После выпивки ей стало лучше. И она сразу же выпила еще. Она не могла изгнать образ Эмиля, но с помощью алкоголя ей мало-помалу удалось увидеть этот образ в ином свете. Он подошел к ней, простерши руки, и повалил ее, но теперь он как бы олицетворял зло, как бы намеревался унизить и уничтожить ее. Раньше она была невинна, ее развратили! Вот как было дело. Приписав все зло Эмилю, она почувствовала огромное облегчение. Он воспользовался ее невинностью! Однако, вспоминая поездку в Нантакет, когда она пережила с ним минуты самого пылкого и нежного сладострастия, могла ли она претендовать на невинность, на то, что ее развратили! Утешаться сознанием своей невинности больше было нельзя, и Мелиса выпила еще виски. К тому времени, когда Мозес вернулся домой, она была совершенно пьяна.

Мозес ничего не сказал. Он подумал, что, вероятно, она получила какие-нибудь плохие известия. Вид у нее был сонный, она уронила на ковер зажженную сигарету, а входя в столовую, споткнулась и чуть не упала. Когда Мозес вышел, чтобы поставить машину в гараж. Мелиса подошла к бару и отхлебнула виски прямо из бутылки. Хотя и сильно пьяная, она не могла заснуть. Мозес не трогал ее, просто лежал рядом, а она думала, что маленький шрам среди волос на животе Эмиля дороже ей, чем вся огромная любовь Мозеса. Когда Мозес заснул. Мелиса сошла вниз и палила себе еще виски. Она пила до трех часов, но, когда легла в постель, образ Эмиля, ее золотого Адама, все еще стоял перед ней как живой. Чтобы отвлечься, она принялась строить планы, как обновит свою кухню. Она убирала старую плиту, холодильник, посудомойку и раковину, подыскивала новый линолеум, новое мусорное ведро, обдумывала новую цветовую гамму, новую схему освещения. Было ли это ее собственное недомыслие или недомыслие ее времени, что, охваченная муками безнадежной любви, она могла обрести душевный покой, лишь предаваясь мыслям о новых плитах и новом линолеуме?

На следующий день Мелиса пошла на обследование к врачу. В одной комбинации она улеглась на столе для осмотра. В комнате было слишком жарко. Доктор дотрагивался до нее, подумала она, не по-врачебному ласково; впрочем, она знала, что это ощущение могло быть лишь апогеем ее смятенных чувств, взвинченных похотливыми мечтами, пьянством и почти бессонной ночью. Когда доктор ощупывал ее груди, ей показалось, что она видит на его лице неприкрытую горечь желания. Она отвернулась, но ее дыхание стало тяжелым и прерывистым, и вся скопившаяся в ней скорбь оттого, что рушились ее надежды, ее огорчение за Мозеса и страсть к Эмилю грозили сломить ее. Что она могла сделать? Заговорить о погоде? Критиковать местный школьный совет? Перебирать в памяти то, что теперь казалось хрупкой и не приносившей ей чести цепью обстоятельств, удерживающих их семью от крушения? Доктор как будто сластолюбиво медлил с обследованием, и Мелиса чувствовала, как мало-помалу ослабевает сдерживающая сила рассудка, и наконец вожделение вспыхнуло с неистовой силой. Она протянула руки и ласково обняла доктора за шею, и тот не сделал ни малейшего движения, чтобы уклониться от ласки. Услышав, как он поспешно сбрасывает с себя одежду, она закрыла глаза. Все произошло мгновенно, но необычайно бурно. Мелиса едва не потеряла сознание, Пока он одевался, зазвонил телефон.

– Да, да, – сказал он, – но, как вы знаете, Этель, мы не надеемся, что она доживет до ночи.

Мелиса оделась и накинула на плечи свои меха.

– Когда я снова увижу вас? – спросил доктор.

Она не ответила. В приемной ждали шесть или семь больных. Один из них, старик, стонал от боли. Мелиса сама испытывала сильную боль, куда более острую боль, подумала она, старик-то ведь не виноват в своих страданиях. Она вышла на улицу, на яркий свет дня. Громко тикали счетчики на автостоянке. В магазине продавали мясной фарш и бекон. В сквере слышался плеск фонтана. Она улыбнулась и помахала приятельнице, проехавшей в автомобиле. Она с изумительным, непревзойденным мастерством выдавала себя за респектабельную женщину, а ведь она ненавидела обманщиков. День кончался, свет заката словно зажег огнем витрины магазинов, но для нее, переполненной своим несчастьем, этого света как бы не существовало.

Неужели она больна? Она знала, что улица и заполнявшая ее толпа пришли бы именно к этому снисходительному мнению, но Мелиса всей душой восстала против него, ибо если она больна, то, значит, больны и Мозес, и Эмиль, и доктор, и все человечество. Мир, поселок простили бы ей ее прегрешения, если бы она начала ходить к доктору Герцогу, которого последний раз видела, когда он танцевал с толстухой в красном платье, и в течение одного-двух лет по три раза в неделю освобождалась от своих воспоминаний и смятений. Но разве она попала, в беду не из-за того, что терпеть не могла фанатично следовать моде и подвергаться душевной анестезии, не из-за своего отвращения к умственной, сексуальной и духовной гигиене? Она не могла поверить, что ее горести можно оправдать безумием. В них было виновато ее тело, была виновата ее душа, были виноваты ее желания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю