355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Чивер » Скандал в семействе Уопшотов » Текст книги (страница 1)
Скандал в семействе Уопшотов
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:49

Текст книги "Скандал в семействе Уопшотов"


Автор книги: Джон Чивер


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Чивер Джон
Скандал в семействе Уопшотов

Джон Чивер

Скандал в семействе Уопшотов

Все действующие лица этой книги, как и

большинство научных терминов, вымышлены.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Снегопад в Сент-Ботолфсе начался накануне рождества в четыре часа пятнадцать минут пополудни. Старый мистер Джоуит, начальник станции, вышел с фонарем на платформу и поднял его вверх. В свете фонаря снежинки сверкали, как металлические опилки, хотя на ощупь были почти неосязаемы. Снегопад приободрил и оживил Джоуита, он воспрянул душой и телом, как будто внезапно освободился от гнетущих его несварения желудка и житейских забот. Вечерний поезд опаздывал уже на час, и снег (белый, словно привидевшийся во сне, эта белизна рябила в глазах, от нее невозможно было отделаться) – снег падал так быстро и щедро, что казалось, городишко отделился от нашей планеты и устремил свои крыши и шпили в небо. Останки коробчатого змея свисали с телеграфных проводов, напоминая о развлечениях уходящего года.

– "Кто пришел в комбинезоне к миссис Мэрфи на пикник?" – громко запел мистер Джоуит, хотя прекрасно понимал, что эта песенка не соответствует ни времени года, ни сегодняшнему дню, ни достоинству железнодорожного служащего, главного распорядителя на истинной и древней границе города, у его Геркулесовых столпов.

Огибая край платформы, он увидел свет в гостинице "Вайадакт-хаус", где в это самое мгновение одинокий коммивояжер наклонялся, чтобы запечатлеть поцелуй на фотографии хорошенькой девушки в каталоге товаров, высылаемых по почте. Поцелуй оставил на губах легкий вкус туши. За "Вайадакт-хаусом" шла прямая линия фонарей, пересекавшая поселковый луг, но сам поселок раскинулся полукругом, который не совпадал ни с направлением шоссе, извивавшегося в сторону моря к Травертину, ни с линией железной дороги, ни даже с излучиной реки, а отвечал повседневным нуждам его жителей, чтобы им было удобно пешком добираться до луга. Это была форма древнего городища, и, если в более погожий день посмотреть на Сент-Ботолфс с воздуха, можно было бы подумать, что он находится где-то в Этрурии. Напротив "Вайадакт-хауса", выше лавки корабельных товаров, мистер Джоуит мог различить в окнах квартиры Хестингсов, как мистер Хестингс украшает елку. Мистер Хестингс стоял на стремянке, а жена и дети подавали ему елочные игрушки и советовали, куда их повесить. Потом он вдруг нагнулся и поцеловал жену. Это он расчувствовался, оттого что праздник и метель, подумал мистер Джоуит и почувствовал себя счастливым. Казалось, счастье было повсюду – и в лавках и в домах. Старый пес по кличке Трей, преисполненный счастья, трусил по улице домой, и мистер Джоуит с любовью подумал о сент-ботолфских собаках. В городе были умные собаки, глупые собаки, кровожадные и вороватые собаки, и, когда они носились между веревками, на которых было развешано белье, опрокидывали мусорные ведра, кусали почтальона и нарушали сон праведников, они казались дипломатами и эмиссарами. Их озорство как бы сплачивало поселок.

Последние покупатели шли домой, неся пару рукавиц для истопника, брошку для бабушки или набитого опилками медвежонка для маленькой Абигайл. Как и старый пес Трей, все спешили домой, и у всех был дом, куда можно было спешить. Такого городка, как наш, небось на всей земле не сыщешь, думал мистер Джоуит. Он никогда не испытывал особого желания попутешествовать, хотя и имел раз в году бесплатный билет. Он знал, что в Сент-Ботолфсе, как в любом другом месте, есть свои сплетницы и свои склочницы, свои воры и свои сутенеры, но, как и все прочие жители городка, старался скрыть все это под лоском внешних приличий, и это было вовсе не лицемерие, а просто манера поведения. В этот час почти весь Сент-Ботолфс украшал елки. Конечно, никому из жителей никогда не приходило в голову задуматься, каков друидический смысл обычая в день зимнего солнцестояния приносить из лесу в дом зеленое деревце; но в то время, о котором я пишу, они относились к своим рождественским елкам с гораздо большим (хотя и бессознательным) уважением, чем теперь. А когда елки с запутавшимися кое-где нитями мишуры становились не нужны, их не выбрасывали в мусорные ящики и не сжигали во рву у железнодорожных путей. Мужчины и мальчики торжественно устраивали из них костер на заднем дворе, восхищаясь языками пламени и смолистым запахом дыма. Тогда не говорили, как сейчас, что у Тримейнов елка облезлая, что у елки Уопшотов посередине проплешина, что елка у Хестингсов – какой-то обрубок, а у Гилфойлов, наверно, денежные затруднения, так как они за свою елку заплатили всего пятьдесят центов. Фейерверки, соперничество и пренебрежение сложными символами – все это появилось, но появилось позже. Освещение в те времена, о которых я пишу, было скудное и примитивное, а елочные игрушки переходили из поколения в поколение, как столовое серебро, и к ним прикасались с уважением, словно к праху предков. Эти украшения были, конечно, уже потрепанные и ломаные – бесхвостые птицы, колокольчики без язычков и ангелы, иногда с оторванными крыльями. Люди, выполнявшие торжественный обряд украшения елки, были одеты по-старомодному. Мужчины все были в брюках, а женщины – в юбках, кроме разве что миссис Уилстон, вдовы, и Элби Хупера, странствующего плотника: они вот уже двое суток пили виски и ходили голые.

На замерзшем пруду у северной окраины городка – он назывался Пасторский пруд – два мальчика старались расчистить ледяное поле, чтобы завтра утром можно было сыграть в хоккей. Они катались взад и вперед на коньках, толкая перед собой лопаты для угля. Задача была явно невыполнимая. Оба мальчика, при всем своем рвении, прекрасно это понимали и все же, сами не зная почему, продолжали скользить взад и вперед, то приближаясь к реву водопада у плотины, то удаляясь от него. Когда снег стал слишком глубоким, чтобы проехать на коньках, мальчики прислонили лопаты к сосне и сели под ней, чтобы отвязать коньки.

– Знаешь, Терри, когда ты в школе, мне без тебя скучно.

– А меня в школе так нагружают, что некогда о ком-нибудь скучать.

– Закурим?

– Нет, спасибо.

Первый мальчик вытащил из кармана мешочек с сассафрасовым корнем [дерево или кустарник из семейства лавровых; дикорастущая сассафраса встречается в приатлантических штатах Северной Америки], наструганным с помощью специально предназначенной для этой цели карандашной точилки, отсыпал щепотку на кусочек грубой желтой туалетной бумаги и свернул толстую сигарету, которая вспыхнула как факел, осветив его худенькое лицо с промелькнувшим на нем выражением нежности и запорошив пеплом его штаны. Затягиваясь дымом, он ясно различал вкус составных частей своей сигареты едкость горящей туалетной бумаги и сладость сассафрасы. Он вздрогнул, когда дым достиг его легких, но все те был вознагражден сознанием, что он умный и взрослый. Когда коньки были отвязаны, а сигарета догорела, мальчики пустились в обратный путь к поселку. Первый дом, мимо которого они прошли, принадлежал Райдерам; он был знаменит в Сент-Ботолфсе тем, что с незапамятных времен шторы на окнах гостиной были задернуты, а дверь в нее заперта. Что прятали Райдеры у себя в гостиной? Весь городок буквально сгорал от любопытства. Может, там чей-нибудь труп, или вечный двигатель, или мебельный гарнитур восемнадцатого столетия, или языческий алтарь, или лаборатория для дьявольских опытов над собаками и кошками? Люди завязывали дружбу с Райдерами, надеясь проникнуть к ним в гостиную, но это никому не удалось. Сами Райдеры – странная, но, в сущности, довольно дружная семья украшали свою елку в столовой, где они проводили целью дин. За домом Райдеров был дом Тримейнов; проходя мимо, мальчики видели отблеск чего-то желтого – бронзы или латуни, что намекало на богатство красок в этом доме. В молодости, путешествуя по Персии, доктор Тримейн вылечил шаха от чирьев, и в награду его одарили коврами. Ковры у Тримейнов были на столах, на рояле, на стенах и на полу, и их яркие тона бросались в глаза сквозь освещенные окна. Вдруг у одного из мальчиков – того, что курил, – возникло ощущение, будто ярость пурги и теплота красок в доме Тримейнов чем-то связаны между собой. Это было как откровение, да такое волнующее, что он пустился бежать. Его приятель трусил рядом с ним до угла, и там до их слуха донесся звон колоколов церкви Христа Спасителя.

Приходский священник собирался благословить участников церковного хора, который должны были сегодня ходить по домам и славить Христа, а сейчас они стояли в гостиной священника. От их одежды исходил горьковатый и возбуждающий запах метели. В комнате было уютно, чисто, тепло, и пока хористы не вошли туда все в снегу, в ней приятно пахло. Они знали, что мистер Эплгейт сам убирает комнату, потому что он холостяк и экономку не нанимает, не желая допускать в свое святилище женщин. Он был высокого роста, со странным, даже каким-то стильным изгибом спины, который соответствовал округлости нижней части его живота; живот этот он носил перед собою величественно и удовлетворенно, словно в нем хранились деньги и ценные бумаги. Время от времени мистер Эплгейт похлопывал себя по животу – своей гордости, своему другу, своему утешению, своему сосуду греха. Когда он был в очках, то производил впечатление дородного и милостивого священнослужителя, но, когда снимал их, чтобы протереть, оказывалось, что взгляд у него проницательный и усталый, а дыхание отдает джином.

Он вел одинокую жизнь, и чем старте становился, тем сильнее одолевали его сомнения насчет святого духа и девы Марии, и он в самом деле пил. Когда он принял здешний приход, старые девы вышили ему епитрахиль и украсили рисунками его молитвенники; однако когда выяснилось, что он к их знакам внимания равнодушен, они стали требовать от приходского совета и от епископа, чтобы его уволили как пьяницу. По в ярость их приводило не его пьянство. Их женские чувства были прежде всего оскорблены его притязаниями на безбрачно и решительным нежеланием жениться; и они жаждали увидеть его опозоренным, лишенным духовного сана, несущим свою кару, гонимым по Уилтон-трейс мимо старого фармацевтического заводика до самых границ поселка. В довершение всего мистер Эплгейт с недавних пор начал страдать галлюцинациями. Ему казалось, будто, причащая, он слышал, о чем молились и чего просили его прихожане. Их губы не шевелились, и он знал, что это галлюцинация, своего рода безумие, но, когда он шел от одной коленопреклоненной фигуры к другой, ему мерещилось, будто он слышит, как они спрашивают: "Господи всемогущий, продавать мне несушек или нет?", "Надеть мне зеленое платье?", "Срубить мне яблони?", "Купить мне новый холодильник?", "Послать ли мне Эммита в Гарвардский университет?".

– Выпей сне в память о том, как кровь Христова пролита была за тебя, и вознеси благодарность! – говорил мистер Эплгейт, надеясь избавиться от этой навязчивой иллюзии, а в ушах у него все звучало: "Поджарить мне на завтрак колбасу?", "Принять мне таблетку от печени?", "Купить мне "бьюик"?", "Подарить мне Элен золотой браслет или подождать, пока она станет старше?", "Покрасить мне лестницу?". У него было такое чувство, будто все возвышенные человеческие переживания – обман, будто вся людская жизнь есть лишь цепь мелких забот. Покайся он в грехе пьянства и в том, что серьезно сомневается в существовании вечного блаженства, пришлось бы ему кончить наклеиванием почтовых марок в каком-нибудь епархиальном управлении, а он чувствовал себя для этого слишком старым.

– Боже всемогущий, – сказал он громко, – благослови сих рабов твоих, славящих рождество единородного сына твоего, ему же с тобой, о всемогущий отец, и с духом святым да будет честь и слава и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь!

От благословения исходил явный запах можжевельника.

– Аминь! – отозвались хористы и спели стих из "Christus Natus Hodie" ["Днесь Христос родился" (лат.)].

Они были так поглощены и обезоружены пением, что их лица казались необычайно открытыми, как распахнутые настежь окна, и мистеру Эплгейту доставляло удовольствие заглядывать в них – в это мгновение они казались такими разными. Ближе всех к священнику была Гарриет Браун, которая служила в цирке и пела романтические песенки во время представления живых скульптур. Она была замужем за каким-то шалопаем, и теперь ей приходилось содержать всю семью, выпекая торты и пироги. Жизнь ее была сурова, и бледное лицо ее было отмечено суровостью. Рядом с Гарриет стояла Глория Пендлтон, отцу которой принадлежала мастерская по ремонту велосипедов. Они были единственными цветными в поселке. Десятицентовое ожерелье на шее Глории казалось бесценным сокровищем: она облагораживала все, к чему прикасалась. Ее красота не была первобытной или дикой, это была красота необыкновенного аристократизма, она как бы оттеняла пухлость и бледность Люсиль Скиннер, стоявшей справа от Глории. Люсиль успела пять лет проучиться в музыкальной школе в Нью-Йорке. Ее обучение, по подсчетам, стоило около десяти тысяч долларов. Ей сулили карьеру оперной примадонны, а чья голова не закружится при мысли о "Сан-Карло" и "Ла Скала", о громовых овациях, кажущихся нам самой прекрасной и самой сердечной улыбкой, которую способен подарить мир! Сапфиры и мех шиншиллы! Но, как всякий знает, стезя, ведущая к славе, запружена людскими толпами, и на ней преуспевают те, кто неразборчив в средствах. А поэтому Люсили пришлось вернуться домой и честным трудом зарабатывать на жизнь, давая уроки игры на фортепьяно в парадной гостиной своей матери. Ее любовь к музыке – это в равной мере относилось к большинству хористов, подумал мистер Эплгейт, всепоглощающая страсть, приносящая одни только разочарования. Рядом с Люсилью стояла миссис Коултер, жена местного водопроводчика. Она была уроженкой Вены и до замужества работала швеей. Это была хрупкая смуглая женщина с темными кругами под глазами, словно от копоти. Подле нее стоял старый мистер Старджис; он носил стоячие целлулоидные воротнички и широкие парчовые галстуки и не упускал случая публично петь с тех самых пор, как пятьдесят лет тому назад был принят в певческий клуб своего колледжа.

Позади мистера Старджиса стояли Майлз Хауленд и Мэри Перкинс, которые собирались весной пожениться, но уже с прошлого лета были любовниками, хотя никто об этом не знал. Он впервые раздел ее во время грозы в сосновой рощице за Пасторским прудом, и с тех пор Они все время только об одном и думали: где и когда в Следующий раз? С другой стороны, они проводили свои дни в мире, освещенном умными и доверчивыми лицами их родителей, которых они любили. Майлз и Мэри с утра отправились на Баском-Айленд, позавтракали на открытом воздухе и целый день не одевались. Это было восхитительно. Или они совершили грех? Вдруг им суждено гореть в аду, трястись в лихорадке, изнывать в параличе? Вдруг его убьет молния во время игры в бейсбол? Позже, в этот самый сочельник, он будет прислуживать в алтаре при святом причастии в белоснежном и алом одеянии; делая вид, что молится, он будет искать взглядом в темной церкви ее профиль. Ежели принять во внимание все те обеты, что он дал, такое поведение могло бы показаться мерзостным грехом, но какой же это грех? Ведь если бы его плоть не вдохновила дух, он никогда бы не узнал этого ощущения силы и легкости во всем теле, этой полноты сердца, этой безусловной веры в радостную весть о рождестве Христовом, о звезде на востоке и о поклонении волхвов. Если он проводит ее домой из церкви в самый разгар бурана, ее добрые родители, глядишь, предложат ему остаться переночевать, и тогда она сможет прийти к нему. Мысленно он слышал скрип ступенек, видел белизну подъема ее ноги и, в своей святой невинности, думал, как же он чудесно устроен: может одновременно и Спасителя славить, и ножку своей возлюбленной созерцать. Рядом с Мэри стоял Чарли Андерсон, обладатель необыкновенно нежного тенора, а около него – близнецы Бассеты.

В сумерках, одетые из-за метели кто во что горазд, участники хора выглядели страшно жалкими, но стоило им запеть – и все преобразились. Негритянка стала похожа на ангела, а толстушка Люсиль грациозно закинула голову и словно позабыла про свою бесцельно ушедшую молодость, проведенную на дождливых улицах вокруг Карнеги-холла [самый большой концертный зал в Нью-Йорке]. Это мгновенное преображение всех хористов взволновало мистера Эплгейта, и он почувствовал, как в нем возрождается вера, почувствовал, что перед ними открывается целая бесконечность неосуществленных возможностей, безграничная радость покоя, восторг света и красок, земля обетованная! Или все это сделал джин? Хористы, пока продолжалось пение, казались очищенными от всех грехов, но, едва замерла последняя нота, они столь же внезапно снова сделались самими собой. Мистер Эплгейт поблагодарил их, и они направились к выходу. Священник отвел в сторону старого Старджиса и тактично заметил:

– Я знаю, вы человек очень здоровый, но не слитком ли вам рискованно выходить в такую погоду? По радио сказали, что такой метели не было уже сто лет.

– О нет, спасибо, – сказал мистер Старджис, который был глух. – Перед тем как выйти из дому, я выпил чашку молока с печеньем.

Участники хора покинули дом священника и направились к лугу.

Пение можно было услышать и в продуктовой лавке, которую Барри Фримен уже запирал. Барри окончил Эндоверскую академию и в рождественские каникулы, когда он был на последнем курсе, пришел в смокинге на танцевальный вечер, устроенный "Восточной звездой" [связанная с масонами благотворительная организация]. Как только он появился, все начали смеяться. Он подошел к одной девушке, потом к другой, а когда все они отказались с ним танцевать, попытался втиснуться в круг танцующих, но его с хохотом изгнали. Он с полчаса простоял, подпирая стенку, а потом надел пальто и сквозь пургу пошел домой. О его появлении в смокинге не забыли.

– Моя старшая дочь, – говорила какая-нибудь женщина, – родилась через два года после того, как Барри Фримен явился в своем обезьяньем наряде на танцы в рождественскую ночь.

Это был переломный момент в его жизни. Возможно, это послужило причиной того, что Барри так и не женился и вот теперь, в канун рождества, вернется в пустой дом.

Пение можно было услышать и в универсальном магазине Брайента ("Цены Вне Конкуренции"), где старая Люси Маркем разговаривала по телефону.

– У вас есть законсервированный "Принц Альберт" [название длиннополого сюртука особого покроя], мисс Маркем? – спросил детский голос.

– Да, милочка, – сказала мисс Маркем.

– А ну, сейчас же брось дурачить мисс Маркем! – приказала Алтеа Суини, телефонистка. – Не для того вам поставили телефон, чтобы дурачить людей, да еще в сочельник.

– Вмешиваться в частные телефонные разговоры незаконно, – сказал ребенок. – Я только спрашиваю мисс Маркем, есть ли у нее законсервированный "Принц Альберт".

– Да, милочка, – сказала мисс Маркем.

– Ну так выкиньте его, – сказал ребенок, давясь со смеха.

Алтеа переключила свое внимание на более интересный разговор восьмидесятипятицентовый вызов штата Нью-Джерси, сделанный из аптеки Прескота.

– Это я, мама, я, Долорес, – говорил незнакомый голос. – Это Долорес. Я в городке, который называется Сент-Ботолфс... Нет, я не пьяна, мама. Я не пьяна. Просто хотела поздравить тебя с рождеством, мама... Просто хотела поздравить тебя с рождеством. И дядю Пита и тетю Милдред тоже. Поздравляю всех вас с рождеством.

Она громко кричала.

– "...в праздник святого Стефана укутана снегом земля", – пели славильщики.

Однако голос Долорес, в котором звучало предвидение заправочных колонок и мотелей, автострад и открытых круглые сутки магазинов самообслуживания, больше говорил о будущем мира, чем пение на лугу.

Участники хора свернули на Бот-стрит, к дому Уильямсов. Они знали, что гостеприимства там не дождешься – не потому, что мистер Уильяме был скуп, а потому, что он-опасался, как бы подобное гостеприимство не отразилось на безупречной репутации банка, где он был президентом. Консерватор по натуре, он хранил у себя в кабинете фотографию Вудро Вильсона в рамке красного дерева, изготовленной из остатков старого стульчака. Его дочь, приехавшая домой из колледжа мисс Уинсор, и сын, вернувшийся на каникулы из школы святого Марка, стояли с отцом и матерью в дверях и кричали:

– Веселого рождества! Веселого рождества!

За Уильямсами жили Брэтлы, которые пригласили славильщиков зайти и выпить по чашке какао. Джек Брэтл женился на дочке Девенпортов из Травертина. Брак оказался неудачным, и, услышав от кого-то, что петрушка хорошее средство, возбуждающее половую активность, Джек посадил у себя в огороде десяток рядов петрушки. Как только петрушка выросла, на нее стали совершать набеги кролики; и, выйдя однажды ночью на огород с дробовиком, Джек смертельно ранил в живот рыбака-португальца по имени Мануэл Фада, который уже несколько лет был любовником его жены. Он предстал перед окружным судом по обвинению в непредумышленном убийстве и был оправдан, но его жена убежала с коммивояжером, торговавшим древесиной, и теперь Джек жил с матерью.

За домом Брэтла находился дом Даммеров, где славильщиков угостили вином из одуванчиков и сладким печеньем. Мистер Даммер, болезненный человек, иногда бравший заказы на шитье, был отцом восьми детей. Его высоченные сыновья и дочери выстроились в гостиной неопровержимым свидетельством его мощи. Миссис Даммер как будто опять была беременна, хотя едва ли можно было утверждать это с определенностью. В прихожей висела ее девичья фотография – на ней была изображена хорошенькая молодая женщина, стоящая рядом с чугунной ланью. Мистер Даммер подписал под фотографией: "Две красавицы". Выходя из дому на метель, славильщики кивком головы показывали друг другу на эту надпись.

Около Даммеров жили Бретейны, которые десять лет тому назад побывали в Европе, где купили маленькие вифлеемские ясли с младенцем Иисусом, служившие предметом всеобщего восхищения. Хейзл, единственная дочь Бретейнов, сидела в гостиной с мужем и детьми. Во время венчания Хейзл, когда мистер Эплгейт спросил, кто выдает девушку замуж, миссис Бретейн встала со скамьи и заявила:

– Я выдаю. Она моя, а не его. Я за ней ухаживала, когда она болела. Я шила ей платья. Я помогала ей готовить уроки. А он никогда ничего не делал. Она моя, и выдаю ее замуж только Я.

Этот необычный поступок как будто вовсе не помешал семейному счастью Хейзл. Муж ее выглядел человеком состоятельным, а дети были красивые и умели себя вести.

В нижнем конце улицы находился дом старой Гоноры Уопшот. Славильщики знали, что там их угостят ромом с сахаром и специями. В буран старый дом, где топились все печи и изо всех труб шел дым, казался чудесным созданием человеческих рук, уютным жилищем; этот дом был словно по кирпичику, комната за комнатой, создан воображением какого-нибудь бездомного художника или безнадежно одинокого матроса, который, с тяжелой от похмелья головой, ютился где-нибудь в меблированных комнатах. Мэгги, служанка, ввела пришедших в комнату и обнесла всех ромом. Гонора стояла в углу гостиной, старая дама в черном платье, обильно посыпанном не то мукой, не то тальком. Мистер Старджис взял на себя обязанности хозяина.

– Прочитайте нам стихотворение, Гонора, – попросил он.

Она отошла к роялю, оправила платье и начала:

Герольдами небес провозглашенный,

Кружится снег над голыми полями,

Как будто и не падая на землю;

И белизна воздушная укрыла

Холмы и рощи, небеса и реку,

Окутала и сад и дом на ферме...

[Ральф Уолдо Эмерсон (1803-1882), "Метель"]

Она прочла до конца, ни разу не сбившись, а потом все спели "Радость в мире". Это был любимый гимн миссис Коултер, и она прослезилась. События в Вифлееме казались ей не откровением, а утверждением того, что она всегда знала в глубине души, – удивительного многообразия жизни. Именно ради этого дома, ради этого общества, ради этой вьюжной ночи Он жил и умер. И как чудесно, думала миссис Коултер, что явление Спасителя осенило наш мир благодатью. Как чудесно, что она способна так радоваться этому! Когда гимн окончился, она утерла слезы и сказала Глории Пендлтон:

– Разве это не чудесно?

Мэгги снова наполнила стаканы. Все отказывались, все выпили и, выйдя снова в метель, подобно мистеру Джоуиту, почувствовали, что всюду, всюду вокруг них счастье.

Но по меньшей мере одно одинокое существо было в Сент-Ботолфсе, одинокое и таящееся от людей. Это был старый мистер Споффорд, который быстро, по-воровски, шел тропинкой к реке, неся какой-то таинственный мешок. Он жил бобылем на краю города, зарабатывая на существование починкой часов. Когда-то семья его жила в достатке, и он путешествовал и учился в колледже. Что же он нес к реке в сочельник, в эту невиданную метель? Вероятно, тут крылась какая-то тайна, он что-то хотел уничтожить; но какие документы могли храниться у одинокого старика и почему из всех ночей он выбрал именно эту, чтобы утопить свою тайну в реке?

Мешок, который он нес, был просто наволочкой, а в ней лежали девять живых котят. Они шевелились в мешке, громким мяуканьем требуя молока, их неуместная живучесть причиняла мистеру Споффорду мучения. Он пытался отдать их сначала мяснику, потом торговцу рыбой, мусорщику и аптекарю, по кому нужен в сочельник бесприютный котенок, а взять на себя заботу о девяти котятах он не мог. Ведь не его же вина, что старая кошка принесла потомство – поистине в этом не был виноват никто, – но, чем ближе к реке, тем тяжелее ощущал он бремя своей вины. Его терзало то, что он уничтожит заложенную в них жизненную силу, лишит их жизни. Считают, что животные не предчувствуют смерти; однако в наволочке шла отчаянная, полная тревоги борьба. И мистеру Споффорду было холодно.

Он был стар и ненавидел снег. С трудом продвигаясь к реке, он как бы видел в этой метели обреченность нашей планеты. Весна никогда не наступит. Долина Уэст-Ривер никогда больше не превратится в чашу, полную травы и фиалок. Сирень никогда вновь не зацветет. Глядя, как снег заметает поля, он всем своим существом знал, что цивилизация гибнет: Париж погребен под снегом, Большой канал [канал в Венеции] и Темза замерзли, Лондон покинут, и в пещерах на склоне Инсбрукских гор горстка уцелевших людей теснится у костра, сложенного из ножек стульев и столов. Жестокая, мучительная, совсем русская зима, думал он, гибель всякой надежды. Стужа уничтожила в нем радость, отвагу, все добрые чувства. Он пытался заглянуть на час вперед в будущее, представить себе мягкую оттепель, какой-нибудь милосердный юго-западный ветер – голубые струи реки, тюльпаны и гиацинты в цвету, огромные звезды весенней ночи, развешенные но небесному древу, – но вместо этого чувствовал во всем своем теле и в мучительном биении сердца только холод глетчера, холод ледникового периода.

Река замерзла, но у берега, там, где круглилась излучина, оставалось небольшое пространство открытой воды. Проще всего было бы положить в наволочку камень, но этот камень мог ушибить котят, которых мистер Споффорд собирался умертвить. Он завязал узлом край мешка и подошел к воде – шум в наволочке стал громче и жалобнее. Берег был обледенелый, река глубокая. Снег слепил глаза. Когда мистер Споффорд опустил мешок в воду, тот поплыл; пытаясь потопить его, старик потерял равновесие и сам упал в воду.

– Помогите! Помогите! Помогите! – кричал он. – Помогите! Помогите! Помогите! Я тону!

Но никто его не услышал, и прошло несколько недель, прежде чем его хватились.

Потом раздался гудок – это гудел вечерний поезд, который, разметая сугробы снегоочистителем паровоза, привез домой последних пассажиров, привез их к старым домам на Бот-стрит, где ничего не менялось и все было знакомо, где никто не терзался и никто не горевал и где через несколько часов все души будут подвергнуты оценке и добрые люди получат тобогганы и санки, коньки и лыжи, пони и золотые монеты, а злые ничего не получат, кроме куска каменного угля.

2

Семья Уопшотов поселилась в Сент-Ботолфсе в семнадцатом веке. Я хорошо знал их, я занимался изучением их дел и даже посвятил лучшие, наиболее плодотворные годы моей жизни составлению их семейной хроники. Это были довольно дружелюбные люди. Когда вы встречали кого-нибудь из них на улицах Сент-Ботолфса, он вел себя так, будто радостно ждал этой случайной встречи; но, если вы ему о чем-нибудь рассказывали – например, о том, что Уэст-Ривер вышла из берегов или что ресторан "Пинкхемс-Фолли" сгорел дотла, – он мимолетной улыбкой давал вам понять, что вы заблуждаетесь. Уопшотам обычно ничего не рассказывали. Нежелание получать какую-либо информацию было, по-видимому, их семейной чертой. Они были очень высокого мнения о себе, они так безмерно себя уважали, что просто не представляли, как это они могут не знать о каком-нибудь наводнении или о пожаре, хотя бы даже в то время путешествовали по Европе. Я учился в школе вместе с их мальчиками, соревновался с Мозесом во время гонок, которые устраивал Травертинский парусный клуб, и играл в футбол с ним и с его братом. Они имели обыкновение громко окликать друг друга, как будто, выкрикивая свою фамилию через все поле, делали ее хоть немножко бессмертной. Я провел много приятных часов в доме Уопшотов на Ривер-стрит, и все же я хорошо помню, что они могли в любую минуту заставить меня почувствовать мое одиночество и мучительно ясно дать мне понять, что я для них чужой.

Мозес в те годы, когда я ближе всего его знал, обладал той привлекательной внешностью, которая помогает юноше блестяще окончить среднюю школу, по, увы, не слишком способствует дальнейшему преуспеянию в науках. У него были темно-золотистые волосы и желтоватый цвет лица. Все любили Мозеса, в том числе сент-ботолфские собаки, и он принимал это просто и с самой естественной скромностью. А вот другого брата, Каверли, не любил никто. У него была длинная шея и неприятная привычка хрустеть суставами пальцев. Сара Уопшот, мать Мозеса и Каверли, красивая и стройная женщина, носила пенсне, произносила слово "интересно" как "интерестно" и утверждала, что шестнадцать раз прочла роман "Миддлмарч". У нее была привычка забывать книги в саду, и томики собрания сочинений Джордж Элиот от дождя покрылись бурыми пятнами и покоробились. Их отец, Лиэндер, был одним из тех массачусетских янки, которые всегда кажутся мальчишками, хотя на склоне лет он был похож на мальчика, узревшего Медузу Горгону. У него было румяное лицо, красивые голубые глаза и густые седые волосы. Он говорил "компас" вместо "компас" и "рапорт" вместо "рапорт" и последние годы жизни водил прогулочное судно между Травертином и увеселительным парком в Нангасаките. Лиэндер утонул во время купания. Миссис Уопшот умерла через два года и вознеслась на небеса, где, вероятно, у нее хлопот полон рот, ибо она принадлежала к первому поколению американских женщин, добившихся равноправия с мужчинами. Всю жизнь она, не щадя сил, занималась добрыми делами. Она основала Женский клуб, Клуб последних известий, была председательницей Общества защиты животных и попечительницей Дома призрения незамужних матерей. В результате столь многообразной деятельности в доме на Ривер-стрит всегда было полно пыли, цветы в вазах увядали, а часы вечно стояли. Сара Уопшот была из тех женщин, которые привыкли рассматривать простые домашние обязанности как нечто им не подобающее. Каверли женился на девушке по имени Бетси Маркус, уроженке бесплодного края в штате Джорджия, она работала барменшей в молочном буфете на Сорок второй улице. В то время, о котором я сейчас пишу, он работал на ракетном полигоне в Талифере. Мозес бросил службу в банке, куда его приняли учеником, и устроился в маклерскую фирму "Леопольд и Кo", пользовавшуюся сомнительной репутацией. Он женился на Мелисе Скаддон. И у Мозеса и у Каверли было по сыну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю