355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Чивер » Скандал в семействе Уопшотов » Текст книги (страница 16)
Скандал в семействе Уопшотов
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:49

Текст книги "Скандал в семействе Уопшотов"


Автор книги: Джон Чивер


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

Первым пришел кок, низенький человек в коричневой робе; он громко поздоровался со своим приятелем в окошечке, а затем представился Эмилю. Кожа у него была желтоватая, нос перебитый и кривой. Это было первое, что бросалось в глаза, – это и обезьяньи искорки у него в глазах. Перебитый нос господствовал на его лице, а широкие ноздри придавали его хитрым глазкам сходство с обезьяньими; иногда они бывали озорными, иногда задумчивыми, как у понурой обезьяны в воскресный день в зоологическом саду.

– Ты здорово похож на одного парня, который плавал с нами в прошлом году, – сказал кок. – Его звали Пафф. Он получил стипендию в каком-то университете и бросил море. Ты здорово на него похож.

Эмиль был очень рад, что похож на кого-то, кто получил стипендию и поступил в колледж. Какая-то доля интеллектуальности этого незнакомца как бы перешла и на него. Один за другим собирались остальные члены экипажа, и все говорили Эмилю, как он похож на Паффа. Первый помощник был молодой человек, который, как игрок в бейсбол, заламывал кепку на затылок и казался веселым, энергичным, но вовсе не задирой. Второй помощник был старик с редкими усами и в поношенной форме; он вытащил из бумажника карточку своей дочери и показал ее Эмилю. На фотографии была изображена девочка в балетном костюме, стоявшая на крыше дома. Затем к Эмилю и коку подошел корабельный стюард, юноша с явными претензиями на элегантность, что рождается в крытых дерном лачугах Небраски, – элегантность отчаяния. Вся команда состояла из тридцати пяти человек. Последним явился смуглый мужчина со штангой.

В порт они поехали на такси. Эмиль сидел впереди с водителем и коком и пытался разглядеть Толидо. Он видел огни, здания, реку в некотором отдалении, а вблизи, вероятно, был морской пляж, так как по соседней полосе навстречу им двигалось множество машин с людьми в купальных костюмах. Эмиль досадовал, что пребывание в Толидо не стало для него реальностью, что лучшая его часть осталась в Партении. Они пересекли железнодорожные пути и очутились в предместье, тускло освещенном огнями заводов по крекингу газа; кое-где на улицах попадались пивные. Такси остановилось у ворот, и какой-то человек в форме, увидев кока, отправил их дальше; затем они ехали по совершенно пустынной местности, пока за поворотом дороги не очутились в ярком круге света и не услышали грохот портовых механизмов: там в ночную пору грузилась "Дженет Ранкл", не считаясь с тем, что на берегах озера Эри солнце зашло уже три часа тому назад, и воздух был полон мучительной фантасмагорией звуков, лязгом кранов, лебедок, рудопогрузчиков, автоподъемников, вспомогательных двигателей, хопперов и ревом пароходных гудков.

Пассажиры явились на борт в полночь. Первым был старик с женой или дочерью. Он сразу стал подниматься по длинному трапу, но его спутница, видимо, испугалась. В конце концов ей посоветовали снять туфли на высоких каблуках, и два матроса, шедшие один впереди, а другой сзади, помогли ей взойти на пароход. Следующими были мужчина с женой и тремя детьми. Один из ребят плакал. Последним появился молодой человек с гитарой. В четыре часа Эмиль приступил к своим обязанностям и вместе с остальными вахтенными матросами занялся мытьем палуб, окатывая их из шлангов. Он надел непромокаемый комбинезон Паффа. Капитан заказал буксир к пяти часам, но, так как буксир опоздал, он спустил двух матросов за борт в люльке и, верпуясь с помощью канатов и шпилей, вывел пароход в пролив. На рассвете пароходная труба задымила, и Эмиль помолился утренней звезде о благополучном плавании.

Утренняя вахта окатила из шлангов палубы и с мылом вымыла рубку и надстройку над верхней палубой. Работа была легкая, компания веселая, но еда оказалась ужасной. Такой отвратительной пищи Эмиль еще никогда не ел. На завтрак давали омлет из яичного порошка, на обед – жирное мясо с картофелем, а каждый вечер – неизменно сыр и холодные котлеты. Эмиль все время был голоден, так страшно голоден, что вскоре ощутил глубокий разлад со всем остальным миром. Тарелка с сыром и холодными котлетами, стоявшая перед ним из вечера в вечер, казалась ему как бы символом глупости и безразличия. Нужды и чаяния, свойственные его возрасту, не встречали понимания, а сыр и холодные котлеты усугубляли это обстоятельство. Как-то вечером он в раздражении ушел из камбуза на корму. Там к нему присоединился Саймон; Саймон был парень со спортивной штангой.

– Уж этот мне "Ранкл", – сказал Саймон. – На весь мир прославился своей отвратительной жратвой.

– Я голоден, – сказал Эмиль.

– В Неаполе я удеру с судна, – сказал Саймон. – У меня есть аккредитив на четыреста долларов. Сбежим вместе.

– Я голоден, – повторил Эмиль.

– В Неаполе есть американский ресторан, – сказал Саймон. – Ростбиф, картофельное пюре. Можно даже получить бутерброд с цыпленком. Сбежим вместе.

– Куда? – спросил Эмиль. – Куда мы сбежим?

– На Ладрос, – ответил Саймон. – Там будет конкурс красоты, и я хочу попытать счастья. По-моему, у тебя шансов не меньше, я уж знаю, у меня глаз верный. Сам-то я парень красивый. Это единственное, чем я могу взять, и, пока не поздно, надо на этом заработать. На ладросском конкурсе можно сорвать две-три тысячи долларов.

– Ты спятил, – сказал Эмиль.

– Оно конечно, я себе цену знаю, – сказал Саймон. – Очень даже хорошо знаю. Когда я иду мимо зеркала, то всегда смотрю в него и думаю: вот настоящий красавец. Сбежим вместе. Сходим в тот ресторан. Пирог с яблоками. Рубленые шницели.

– Я больше всего люблю пирог с черникой, а еще – лимонные меренги. Ну и абрикосы.

Азорские острова Эмиль увидел в мрачном свете поверх тарелки с сыром и холодными котлетами. Гибралтар был для него куском мяса. Когда они шли вдоль берегов Испании, он ел разваренные спагетти, а когда они наконец рано утром пришвартовалась в Неаполе, он почувствовал, что при полном равнодушии к честолюбивым планам Саймона у него нет другого выхода. Незадолго до полудня они покинули "Ранкл" и пошли в американский ресторан, где Эмиль съел две порции яичницы с ветчиной и огромный бутерброд и впервые с момента отплытия из Толидо почувствовал себя самим собой. Дневным пароходом они поехали на Ладрос. Море было неспокойно, и у Саймона началась морская болезнь. Организационный комитет конкурса заседал в кафе на главной piazza [площадь (итал.)], и хотя лицо у Саймона позеленело, он первым делом записался на конкурс и уплатил вступительный взнос. Они получили койки в общежитии поблизости от гавани, где жили еще двадцать пять или тридцать будущих соперников. Саймон усиленно занялся своей мускулатурой. Он мазался маслом и загорал, одетый, как и все остальные, в некое подобие набедренной повязки, вроде гульфика. Он взял напрокат лодку, и каждое утро тренировался в ней. А после сиесты работал со штангой. Эмиль в широких американских трусах греб вместе с Саймоном по утрам, а затем приятно проводил время, плавая среди скал.

Стояла сильная жара, и Ладрос кишел людьми. Зато море было такого цвета, какого Эмиль никогда раньше не видел, а в воздухе что-то звенело, убаюкивая совесть, отчего белые берега и темные моря его родины казались суровыми и далекими. Очутившись по другую сторону Неаполитанского залива, он как бы утратил свою щепетильность. Конкурс был назначен на субботу, а в пятницу Саймон слег с тяжелым пищевым отравлением. Эмиль купил ему в аптеке лекарство, но почти всю ночь он не спал и утром чувствовал себя слишком слабым, чтобы встать. Эмиль сильно огорчался за него и рад был хоть чем-нибудь помочь. Саймон истратил все свои сбережения, и пусть его единственная честолюбивая мечта была смешной, можно ли его за это упрекать? Саймон попросил Эмиля выступить на конкурсе вместо него, и Эмиль в конце концов согласился. Согласился больше всего от безысходной скуки. Ему совершенно нечего было делать. Эмиль надел плавки, пришил к ним номер, выданный Саймону, и в начале пятого поднялся к центру города на piazza. Нижнюю часть улицы еще заливало горячее и яркое солнце, но площадь была уже в тени. Ждать пришлось долго. Но вот причалил пароход с английскими туристами, они заняли столики по краю площади, и начался парад участников, которые шли в порядке своих номеров.

Эмиль не хотел выглядеть угрюмым – это, в конце концов, было бы нечестно по отношению к Саймону, он хотел держаться непринужденно, чтобы всем было ясно, что это не его идея, что он не к этому стремится. Он не смотрел вниз, на лица публики, а уставился на рекламу минеральной воды "Сан-Пеллегрини" на стене за кафе. Что бы подумали его мать, дядя, дух его отца? Где был теперь мрачный дом в Партении, в котором он прежде жил? Пройдя через piazza, Эмиль вместе с другими на время остановился, а затем владелец кафе ввел его в помещение, вот тогда-то он и осознал, что участников конкурса осталось всего десять и он был одним из победителей.

Вечерело, небо приобрело цвет темного винограда, и это, как ничто другое, помогло ему почувствовать себя вполне сносно здесь, вдали от родины. Теперь piazza была запружена толпой. Десять "избранных" стояли у стойки бара и пили кофе и вино, объединенные общими переживаниями и неуверенностью в победе и чуждые друг другу из-за языковых барьеров. Эмиль стоял между французом и египтянином и мог лишь обменяться с ними несколькими словами на ломаном итальянском языке и ободряюще, но бессмысленно улыбаться в знак того, что он настроен дружески и полон самообладания. На piazza становилось все темней и темней, дневной свет угасал; в тусклом свете люстр кафе, расположенных так рационально и экономно, что они освещали только стойку и бармена, оставляя посетителей в полумраке, если бы не скудная одежда, участников конкурса можно было бы принять за компанию рабочих, клерков или присяжных заседателей, которые зашли выпить по дороге туда, где сосредоточена их жизнь, туда, где их с нетерпением ждали. Эмиль недоумевал, что же произойдет дальше, и знаками попросил у владельца кафе объяснений. Тот отвечал очень многословно, и Эмиль не скоро понял, что теперь они, десять победителей, будут здесь же на площади проданы с аукциона толпе.

– Но я американец, – сказал Эмиль. – У нас так не принято.

– Niente, niente [пустяки, пустяки (итал.)], – спокойно сказал судья конкурса и объяснил Эмилю, что если он не хочет быть проданным, то может уйти. У себя на родине Эмиль в негодовании ушел бы домой, но он был не на родине, и любопытство или какое-то более глубокое чувство удержало его на месте. Его возмущала мысль, что непривычная обстановка, свет и случайность могут повлиять на его нравственность. Чтобы укрепить свой дух, он пытался вспомнить улицы Партении, но его отделяли от них целые миры. Неужели правда, что его характер отчасти сформировался под воздействием комнат, улиц, стульев и столов? Неужели на его нравственность влияли ландшафты и пища? Неужели, очутившись по ту сторону Неаполитанского залива, он не способен сохранить свою личность, свое представление о том, что хорошо и что плохо?

На piazza заиграл оркестр, и позади кафе к небу поднялись несколько разноцветных ракет. Затем padrone [хозяин (итал.)] открыл дверь кафе и вызвал юношу по имени Иван; тот улыбнулся товарищам, вышел на террасу и поднялся на помост. Иван как будто отнесся к такому обороту событий с покорной непринужденностью. Эмиль тоже вышел на террасу и укрылся в тени акации. Торги шли очень весело, словно были шуткой, но по мере роста надбавок Эмиль все отчетливей осознавал, что тело юноши было выставлено на продажу. Цена быстро достигла ста пятидесяти тысяч лир, а затем темп торгов замедлился и возбуждение толпы приобрело эротическую окраску. Иван казался бесстрастным, но было видно, как бьется его сердце. Был ли в этом грех, спрашивал себя Эмиль, и если был, то почему это так глубоко всех захватывало? Здесь шла продажа высочайших наслаждений плоти, ее мучительного экстаза. Здесь были пучины и райские небеса страсти, дворцы и лестницы, гром и молния, великие короли и утонувшие моряки, и, судя по голосам участников аукциона, они словно всегда только об этом и мечтали. Надбавки прекратились, когда цена достигла двухсот пятидесяти тысяч лир, Иван сошел с помоста и исчез в темноте площади, где кто-то – кто именно, Эмиль не видел – ждал его с автомобилем. Эмиль услышал, как заработал мотор, фары ярко осветили разрушенные стены, и машина отъехала.

Следующим был египтянин по имени Ахав, но с ним что-то не ладилось. Он слишком понимающе улыбался, казался слишком готовым к тому, чтобы его купили, и к тому, чтобы выполнить все, чего от него ожидали, и через несколько минут был продан за пятьдесят тысяч лир. Человек по имени Паоло восстановил атмосферу эротического возбуждения, и надбавки, как и в случае с Иваном, выкрикивались медленно и хриплыми голосами. Затем на помост взобрался человек по имени Пьер, и после небольшой заминки аукцион возобновился.

С Пьером с самого начала было что-то неладно. То ли Он выпил слишком много вина, то ли слишком устал и теперь стоял на помосте, как бревно. Его набедренная повязка была настолько узкой, что были видны волосы внизу живота, а поза слегка напоминала классическую – он изогнулся в талии и упер руку в бедро, – классическую и незапамятно древнюю позу, словно он много раз являлся людям в кошмарах. Перед вами было лицо любви без лица, без голоса, без запаха, без воспоминаний. Все в нем звало и волновало, но в нем не было и крупицы индивидуальности. Это было напоминание о всей глупости, мстительности и непристойности любви, и этот человек как бы возбуждал в развращенной толпе упрямую тягу к приличиям. Она скорей готова была смотреть на цены в меню, чем на него. Взгляд у него был хитрый и злой, он более неприкрыто возбуждал похоть, чем все остальные, но никому, казалось, не было до этого дела. В атмосфере на площади произошла неуловимая перемена. Десять тысяч. Двенадцать тысяч. Затем надбавки прекратились. Плохо дело, подумал Эмиль. Иван продал себя бог знает кому, какой-то физиономии в темноте, но куда более постыдным и греховным казалось то, что Пьер, который был согласен совершить священные и таинственные обряды за самое низменное вознаграждение, был, как выяснилось, никому не нужен и, несмотря на всю свою готовность согрешить, мог в конце концов спокойно провести ночь в общежитии, плюя в потолок. Что-то было неладно, какой-то обет, пусть грязный, был нарушен, и Эмиля пот прошиб от стыда за товарища, ибо стараться возбудить вожделение и быть отвергнутым – это непристойнее всего. В конце концов Пьер был продан за двадцать тысяч лир. Padrone обернулся к Эмилю и спросил, не желает ли он переменить свое решение, и в опьянении гордыней, решившись доказать, что с ним не может случиться того, что случилось с Пьером, Эмиль выступил вперед и стал на помост, смело глядя на огни piazza, словно таким путем сумел встретиться с окружающим миром лицом к лицу.

Торги шли довольно оживленно, и он был продан за сто тысяч лир. Он спустился с возвышения и прошел между столиками туда, где его ждала какая-то женщина. Это была Мелиса.

Она увезла его в горы; машина въехала в ворота виллы, где Эмиль услышал громкий плеск фонтана и пение соловьев в кустах и обнаружил, что, очутившись по ту сторону Неаполитанского залива, он утратил представление о том, что хорошо и что плохо. Этот взрыв чувств, это освобождение от тягот жизни было столь полным, что он, казалось, летел, плыл, жил и умирал вне всякой зависимости от точно установленных фактов, что он как бы яростно разрушал и вновь воссоздавал себя, уничтожал и вновь созидал свой дух на какой-то более высокой чувственной основе, не связанной ни с землей, ни с земным календарем.

В саду был бассейн, в котором Мелиса с Эмилем плавали; ели они на террасе. На этот раз рядом с Мелисой Эмиль так и не ощутил вполне реальности окружающего, а может быть, ему открылась реальность иного рода. Сторожили виллу шесть черных собак; слуги приходили и уходили, принося на подносах еду и напитки. Эмиль утратил всякое представление о времени, но догадался, что находится тут дней семь или десять, когда однажды утром Мелиса сказала, что ей нужно съездить в городок Ладрос по делу и что к ленчу она вернется.

В два часа она еще не приехала, и Эмиль в одиночестве съел на террасе свой ленч. Убрав со стола, служанки поднялись наверх отдохнуть. По всей долине царила тишина. Эмиль лежал на траве у бассейна, ожидая возвращения Мелисы. Острота эротического желания действовала на него точно наркотик, и опоздание Мелисы причиняло ему такие же муки, какие вызывает у наркомана отсутствие наркотика. Черные собаки лежали в траве вокруг него. Две из них то и дело приносили ему палки, чтобы он бросал их. Они назойливо и утомительно приставали к Эмилю. Каждые несколько минут роняли палку к его ногам и, если он не сразу бросал ее, принимались выть, чтобы он обратил на них внимание. Эмиль услышал шум автомобиля на дороге и подумал, что через несколько минут Мелиса будет с ним, но автомобиль проехал дальше, к вилле, расположенной выше на горе. Он нырнул в бассейн и переплыл его, но, когда вылез из холодной воды на жаркое солнце, ощущение, что Мелиса нужна ему, стало еще острей. Цветы в саду как бы дышали сладострастием, и даже небесная синева чем-то напоминала о любви. Эмиль снова переплыл бассейн и лег на траву в тенистой части сада, куда за ним прибежали собаки и снова начали выть, чтобы он бросал палки.

Эмиль недоумевал, что делает Мелиса в Ладросе. Вино и продукты покупал повар, и ей, думал Эмиль, нечего было там делать. Ее неспособность противиться его прикосновениям и взглядам внушала ему подозрение, что она не в состоянии противиться прикосновениям и взглядам любого другого мужчины и что сейчас она поднимается по другой лестнице в сопровождении незнакомца с волосатыми руками. Сила наслаждения, которое Эмиль получал от всепоглощающей чувственности Мелисы, в точности соответствовала силе его ревности. Он ничуть не обольщался надеждой на ее постоянство и продолжал бросать собакам палки.

Он продолжал бросать палки, словно это была его прямая обязанность, словно благоденствие и развлечение собак лежали на его совести. Но почему? Он не питал к ним ни любви, ни неприязни. Его чувства были достаточно логичны, чтобы проследить, откуда они возникают. Он как бы ощущал, что на нем лежит какая-то обязанность по отношению к собакам. В этом проявлялась какая-то взаимозависимость, словно в прошлом он сам был собакой, подчинявшейся капризам незнакомца в саду, или же словно в будущем он превратится в собаку, которая в дождь станет проситься в дом. В терпении, с каким Эмиль бросал палки, проявлялись сознание долга а надежда на воздаяние. Но где была Мелиса? Почему она сейчас не с ним? Он пытался представить ее себе за Каким-то невинным делом, но не мог. Потом, обозленный и охваченный мукой, внезапно сел, и собаки тоже сели и насторожились. Их золотистые глаза и повизгиванье еще больше обозлили Эмиля, и он поднялся по лестнице в salone и налил себе виски; дверь он, однако, оставил открытой, и собаки последовали за ним и уселись на задних лапах вокруг, словно ожидали, что, стоя перед баром, он с ними заговорит. В доме было тихо; служанки, вероятно, спали. Тут при мысли о ее близости, ее никчемности, ее испорченности его охватил гнев, и взгляд животных показался ему еще более вопрошающим, будто время спешило к некой кульминации, о приближении которой они хорошо знали, будто он двигался к некоему критическому мгновению, затрагивавшему всех их, будто их немота и его вожделение, ревность и гнев где-то пересекались. Эмиль бегом поднялся по лестнице и оделся. До деревни было час ходьбы, но он не возлагал надежд на то, что машина Мелисы попадется ему навстречу, так как к этому времени был убежден, что она вернется с другим любовником, а он превратится в собаку. Но когда она встретилась ему и остановилась и, когда он увидел на заднем сиденье свертки с продуктами, его негодование бесследно исчезло. Он поехал с ней обратно на виллу, а в конце недели они вместе возвратились в Рим.

30

Вернувшись однажды утром в свой pensione. Гонора увидела, что в вестибюле ее поджидает Норман Джонсон.

– О, мисс Уопшот, – сказал он, – очень рад вас видеть. Приятно встретить в Риме человека, говорящего по-английски. Меня уверяли, что все эти люди учат английский в школе, но почти все, кого я ни встречал, говорят только по-итальянски. Давайте присядем здесь.

Он открыл свой портфель и показал Гоноре постановление о ее выдаче, копию уголовного обвинения, предъявленного выездной сессией суда в Травертине, и приказ о конфискации всего ее имущества. Однако, несмотря на столь обширные, подтвержденные документами полномочия, несмотря на всю свою власть, он казался смущенным, и Гоноре стало его жаль.

– Не огорчайтесь, – сказала она, слегка прикоснувшись к его колену. Не огорчайтесь из-за меня. Я сама виновата. Дело в том, что я испугалась богадельни. Всю жизнь я боялась богадельни. Даже когда была маленькой девочкой. Когда миссис Бретейн брала меня с собой на прогулку в автомобиле посмотреть листопад, я всегда закрывала глаза, когда мы проезжали мимо богадельни. Я так ее боялась. Но теперь я истосковалась по родине и хочу вернуться. Я пойду в банк, заберу свои деньги, и мы поедем домой на одной из этих летающих машин.

Они вместе пошли в "Америкэн экспресс", не как конвоир и преступник, а как добрые друзья. Джонсон подождал внизу, пока она закрыла счет и вернулась к нему с большой пачкой банковых билетов по двадцать тысяч лир.

– Я возьму такси, – сказал он, – нельзя идти по улице с такими деньгами. Вас ограбят.

Они вышли на площадь Испании.

Был ясный зимний день. Во Фреджене катамараны были вытащены на берег и стояли на катках, купальни были закрыты, ярко освещенные оливковые деревья казались печальными, вывески zuppa di pesce [уха (итал.)] валялись на земле или держались на одном гвозде. В Риме было жарко на солнце и холодно в тени. Мягкий ясный свет усиливал забавное впечатление, будто этот древний многолюдный город был некогда затоплен, будто некогда Тибр потоками темной воды вышел из берегов и покрыл пятнами сырости дома и церкви до самых фронтонов, а от этого известняк вылинял и в конце года сквозь его трещины пробивались пучки травы и каперсов, придавая знаменитой площади гротескный вид. Американцы брели от конторы "Экспресса", читая на ходу письма из "милого, родимого дома". Новости были, видимо, большей частью веселые, так как почти все время от времени улыбались. Американцы, в отличие от итальянцев, шли так, словно приноравливали шаги к какой-то памятной им местности – теннисному корту, пляжу, вспаханному полю, – и выделялись в толпе благодаря всему своему виду, говорившему о том, что они совершенно не подготовлены к переменам, к смерти, к самому движению времени. На площади было человек полтораста, когда Гонора вступила на нее и посмотрела вверх на небо. Датский турист фотографировал жену на Испанской лестнице. Американский матрос окунал голову в чашу фонтана. У статуи святой девы лежали свежие цветы. В воздухе пахло кофе и ноготками. Шестнадцать немецких туристов пили кофе в кафе по ту сторону улицы. Было одиннадцать часов восемнадцать минут утра.

К Гоноре подошла босая нищенка в рваном зеленом платье, на руках она держала грудного ребенка. Гонора дала ей лиру. Она дала по лире мужчине в полосатом переднике, мальчику в белой куртке, несшему поднос с кофе, красивой проститутке, придерживавшей рукой ворот своего платья, сгорбленной женщине в шляпке, похожей на корзину для бумаг, трем немецким священникам в малиновых сутанах, трем иезуитам в черных сутанах с бледно-фиолетовым кантом, пяти босоногим францисканцам, шести монахиням, трем молодым женщинам в черных форменных платьях из непрочной ткани, какие носят римские служанки, продавцу из магазина сувениров, дамскому парикмахеру, мужскому парикмахеру, своднику, трем клеркам, у которых пальцы были выпачканы бледно-фиолетовыми канцелярскими чернилами, разорившейся маркизе, чья потрепанная сумочка была набита фотографиями утраченных вилл, утраченных домов, утраченных лошадей и утраченных собак, скрипачу, валторнисту и виолончелисту, шедшим на репетицию в концертный зал на виа Атенее, карманному воришке, семинаристу, антиквару, вору, сумасшедшему, бездельнику, безработному сицилийцу, отставному carabiniere [карабинер (итал.)], повару, няне, американскому писателю, официанту из ресторана "Инглезе", негру-барабанщику, коммивояжеру, распространявшему аптекарские товары, и трем продавщицам цветов. В этой раздаче денег не было ни намека на благотворительность. Гоноре в голову не приходило, что ее деньги могут принести кому-нибудь пользу. Внезапно пробудившееся стремление раздавать деньги было столь же глубоким, как ее любовь к огню, и она эгоистично жаждала изведать пьянящее ощущение чистоты, легкости и полезности. Деньги – это грязь, и вот теперь она от нее отмывалась.

За это время площадь стала черной от людей. Клерк "Экспресса" вылез из окна, соскользнул по тенту и свалился на тротуар к ногам Гоноры. Зрители залезли в чашу фонтана и стояли по колено в воде. Затем на виа Кондотти показалось несколько конных carabinieri, и Гонора обернулась и стала подниматься по лестнице, меж тем как тысячи голосов благословляли ее во имя отца и сына и святого духа, во веки веков.

31

Каверли продлили допуск вплоть до возвращения Камерона из Пью-Дели, но Браннер уехал в Англию, и Каверли не у кого было узнать, когда старик вернется. Затем в результате какого-то путаного и необратимого бюрократического процесса управление ведомственными домами прислало Каверли извещение о выселении из Талифера в десятидневный срок. Его обуревали смешанные чувства. Жизнь в Талифере как бы кончилась, если можно сказать, что она вообще когда-либо начиналась. Он без труда мог поступить на работу младшим программистом в другое место, а Бетси перспектива покинуть Талифер предвещала новую жизнь. Примерно в эти же дни Каверли получил телеграмму из Сент-Ботолфса: "ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО". Небывало повелительный тон старой тетки встревожил его, он быстро собрался и уехал. В Сент-Ботолфс он прибыл под вечер следующего дня. Погода была дождливая, а когда поезд приблизился к океану, дождь перешел в снег. От свежевыпавшего снега голые деревья и жалкие лачуги вдоль железнодорожного полотна побелели и, как подумал Каверли, преисполнились пафоса и красоты, какими никогда не обладали за все время своего существования. От всей этой белизны у Каверли стало легко на сердце. Когда он сошел с поезда, мистера Джоуита поблизости не было и станция казалась пустынной. Ни в окнах гостиницы "Вайадакт-хаус", ни в продуктовой лавке он не увидел никого, кому можно было бы помахать рукой. Когда он шел через лужайку, дорогу ему преградила вереница мужчин и женщин, выходивших из приходского дома при церкви Христа Спасителя. Их было восемь человек, и шли они парами. На всех мужчинах, кроме одного, который шел с непокрытой головой, были вязаные шапочки. Каверли догадался, что священник устраивал не то чай, не то лекцию, словом, какое-то благотворительное сборище и что все это обитатели богадельни. Один из них, костлявый мужчина, на вид сумасшедший или придурковатый, бормотал:

– Кайтесь, кайтесь, ваш день близок. Голоса ангелов сказали мне, как угодить господу...

– Молчите, молчите, Генри Сондерс, – сказала толстая негритянка, шедшая рядом с ним. – Молчите, пока мы не сядем в автобус.

У тротуара стоял автобус с надписью на боковой стенке: "Хатченсовский институт слепых". Каверли посмотрел, как водитель помог им влезть в машину, затем пошел дальше вверх по Бот-стрит.

Дверь в доме Гоноры ему открыла сиделка. Она встретила его понимающей улыбкой, словно многое слышала о нем и успела уже составить неблагоприятное мнение.

– Она ждет вас, – прошептала сиделка. – Бедняжка ждет вас весь день.

Упрекать Каверли не было оснований. Он послал старой тетке телеграмму, и она точно знала, когда он приедет.

– Я буду на кухне, – сказала сиделка и ушла.

В доме было грязно и холодно. Стены, которые он помнил однотонными, были теперь оклеены обоями – темно-красные розы на фоне черной сетки. Каверли открыл двустворчатую дверь в гостиную и в первую минуту подумал, что Гонора умерла.

Она спала в старом, вытертом кресле с подушечкой для головы. За те месяцы, что Каверли ее не видел, тетка утратила свою тучность. Она страшно похудела. Прежде она была крепкого сложения – закаленной, как сказала бы она сама, – а теперь стала хрупкой. Не изменились только ее львиное лицо и детская манера ставить ноги. Она продолжала спать, и Каверли оглядел комнату, которая, как и прихожая, имела запущенный вид. Повсюду пыль, паутина и цветастые обои. Занавесок не было, и сквозь высокие окна он видел, как падает легкий снежок. Затем Гонора проснулась.

– О, Каверли!

– Тетя Гонора. – Он поцеловал ее и сел на скамеечку рядом с ее креслом.

– Как я рада видеть тебя, дорогой, как я рада, что ты приехал.

– Я тоже рад.

– Ты знаешь, что я сделала, Каверли? Я уехала в Европу. Я не платила налога, и судья Бизли, этот старый дурак, сказал, что меня посадят в тюрьму, поэтому я уехала в Европу.

– Вы хорошо провели там время?

– Помнишь помидорные сражения? – спросила Гонора, и у Каверли мелькнула мысль, уж не лишилась ли она рассудка.

– Да.

– После первых заморозков я обычно разрешала тебе и другим мальчишкам приходить на участок, засаженный помидорами, и устраивать помидорные сражения. Когда у вас больше не оставалось помидоров, вы обычно хватали коровьи "визитные карточки" и бросались ими.

То, что эта страшная старуха назвала дымящуюся кучу коровьего навоза "визитной карточкой", было данью эксцентричной щепетильности, некогда распространенной в городке.

– Когда же у вас не оставалось больше ни "визитных карточек", ни помидоров, вы были с ног до головы в грязи, – продолжала Гонора, – но, если бы тогда кто-нибудь спросил вас, хорошо ли вы провели время, вы, наверно, ответили бы "да". Такое же ощущение осталось у меня от моего путешествия.

– Понимаю, – сказал Каверли.

– Изменилась я? – спросила Гонора. – Ты замечаешь, что я изменилась? В ее голосе звучало какое-то легкомыслие, надежда, даже мольба, как будто своим ответом он мог убедить ее, что ока ничуть не изменилась, и тогда она могла бы выйти в сад и сгрести немного листьев, прежде чем их покроет снег.

– Да.

– Да, должно быть, я изменилась. Я сильно потеряла в весе. Но чувствую я себя гораздо лучше. – Это прозвучало воинственно. – Но теперь я не выхожу, потому что заметила, что людям неприятно смотреть на меня. Им становится грустно. Я вижу по их глазам. Я похожа на ангела смерти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю