355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дженнифер Доннелли » Революция » Текст книги (страница 5)
Революция
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 18:02

Текст книги "Революция"


Автор книги: Дженнифер Доннелли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

– Внушает трепет, правда? Нечасто приходится видеть сердце короля.

12

Да нет, я ослышалась. Не может быть.

Как – сердце короля? У королей большие, могучие сердца. Иначе как бы они воевали и вершили историю? А это сердце совсем маленькое. Маленькое и грустное.

– Мы не знаем этого наверняка, Джи, – произносит отец. – Если б знали, меня бы здесь не было. Его строение говорит о том, что это человеческое сердце. А размер – о том, что оно принадлежало ребенку. Больше мы не знаем ничего.

– Не просто ребенку, – замечает Джи. – Это сердце Луи-Шарля, сына Людовика XVI и Марии-Антуанетты. Потерянного короля Франции.

– По твоему мнению, – поправляет его отец.

– Я костьми чую, что так оно и есть, – говорит Джи.

– Твои кости ничего не решают. А вот кости его матери могли бы помочь, если бы нам удалось их раздобыть.

– Если? – переспрашиваю я. – Значит, их не нашли?

– Нет. После казни тело Марии-Антуанетты бросили в общую могилу. Одна служанка потом заявила, что ей удалось сберечь берцовые кости ее величества. Они до сих пор хранятся в Сен-Дени, но… – Джи пожимает плечами. – Кто знает, чьи они на самом деле.

– Что же вы собираетесь делать?

– Несколько лет назад проводился анализ локона Марии-Антуанетты, который был отрезан у нее перед смертью и сохранен. Результаты получились довольно чистые, так что мы можем на них опираться.

– Гийом, у Льюиса пустой бокал. Подлей ему вина, – просит Лили, ставя на стол корзинку с хлебом.

Джи наливает себе и отцу. Он предлагает вина и мне, но я качаю головой.

– А почему оно там? – спрашиваю я, все еще разглядывая фотографию. – То есть как сердце попало в этот сосуд?

Джи смотрит на отца.

– Ты ей ничего не рассказывал?

– Она только что узнала самое основное. Факты, в которых мы уверены.

– Что это просто человеческое сердце?

– Да.

– Льюис, Льюис, Льюис, – вздыхает Джи. – Садись сюда, Анди. – Он пододвигает мне стул. – Это удивительная история. Сейчас я тебе ее поведаю.

– Джи, вряд ли Анди будет интересно… – начинает отец.

– Мне интересно, – перебиваю я, злясь, что он вмешивается.

Отец кривится, но кивает.

– Ладно, – говорит он. – Только никаких сказок, Джи. Придерживайся фактов. Домыслы не имеют значения.

Джи откидывается на стуле.

– По-твоему, вся моя работа, а заодно труды Олара, Лефевра, Шама, Карлейля и бесчисленных других историков – это все сказки? А современные находки? Письменные свидетельства, тюремные записи? Это – домыслы?

Отец забирает у меня стопку фотографий и отодвигает их на дальний конец стола.

– Человеческое сердце состоит не из сказок, – отрезает он.

– Именно из сказок! – возражает Джи.

– Сердце состоит из белков, которые получаются из аминокислот и управляются электрическими импульсами.

Джи хмыкает.

– Возьмем твою обворожительную подружку, Минну. Ты любишь ее всем сердцем или каким-то непонятным набором аминокислот?

Отец краснеет и начинает беситься. Потому что его обворожительной и, к слову, беременной подружке – всего двадцать пять лет.

– В аминокислотах нет ничего непонятного, – говорит он раздраженно. – А любовь, как бы нам ни хотелось ее идеализировать и воспевать, – всего лишь результат протекающих в организме химических реакций, равно как и остальные эмоции.

Джи смеется и толкает меня локтем:

– Вот зачем я его нанял! В нем нет ни крупицы воображения. Он всегда точен и непредвзят, и весь мир его за это ценит.

– Глупости, Гийом, – говорит Лили, ставя кастрюлю на стол. – Ты нанял его, потому что он нобелевский лауреат и все газетчики захотят сфотографировать ученого-легенду. И это обеспечит тебе всеобщее внимание, которого ты так жаждешь.

– Я его не жажду, дорогая. Оно мне необходимо. Это разные вещи.

– А мне необходимо принести ужин. Не хочешь мне помочь? – спрашивает Лили и выжидающе смотрит на него.

– Я хочу, – говорит отец и идет с ней на кухню.

– Что, правда, Джи? Отец занимается этим ради паблисити? – спрашиваю я. Звучит сомнительно. Он и так знаменит, и вообще до сих пор это было ему безразлично. Единственное, что когда-либо имело для него ценность, – это работа.

– Правда. Только это мне требуется паблисити, а не ему, – признается Джи. – В музее будет постоянная экспозиция, повествующая об истории этого сердца и о том, как его идентифицировали. Твой отец знает, что для меня значит открытие музея. Поэтому он согласился предоставить мне в помощь свою репутацию. Благодаря его участию мы привлечем кучу внимания – со стороны газет, телевидения и интернета. А внимание можно монетизировать.

– Так что за история? Ты до сих пор не рассказал.

– Не рассказал, – кивает Джи. – Вот что важно понимать про Французскую революцию, Анди: она была достаточно сильна, чтобы свергнуть древнюю монархию, но в то же время она была невероятно уязвима. Ей угрожали со всех сторон. И люди, которые возглавляли эту революцию, которые отчаянно верили, что человечество заслуживает лучшей доли, чем жить под тиранией монархов, – эти люди защищали ее как могли. Иногда их методы были жестоки…

Я перебиваю его:

– Постой, Джи. Я имела в виду историю про сердце. Историю Революции я более-менее знаю.

Джи поднимает бровь:

– Неужели?

– Да. Мы проходили Французскую революцию в школе. А также американскую, русскую, китайскую и кубинскую. У нас в Святого Ансельма революции вообще довольно популярны. Даже малышня ходит в беретиках а-ля Че Гевара.

Джи смеется.

– Ну-ка давай, расскажи мне, – просит он. – Что тебе известно?

– Значит, так. Экономика Франции развалилась, рабочие голодали, аристократы тоже негодовали и все такое. Короче, три сословия – духовенство, дворянство и простолюдины – собрались вместе, назвались Национальной ассамблеей и свергли короля. Это не понравилось Австрии, Англии и Испании, и они напали на Францию. В самой Франции тоже были недовольные, так что началась еще и гражданская война. Максимилиан Робеспьер воспользовался бардаком, чтобы взять власть в свои руки. Наступила эпоха Террора – Робеспьер принялся направо и налево рубить головы врагов, а врагами он считал практически всех, включая революционеров помельче, которые были с ним не согласны, – вроде Жоржа Дантона и Камиля Демулена. Когда до Ассамблеи наконец дошло, что страной правит псих, они ему тоже отрубили голову. Потом придумали новую форму правления – Директорию. Но она долго не продержалась. Власть захватил Наполеон Бонапарт. Он провозгласил себя королем, и Франция, в принципе, вернулась к тому же, с чего начинала. Примерно так. Если вкратце.

– Вкратце, значит? – произносит Джи и морщит нос. – Подумать только – вкратце! Это же Французская революция! Здесь не может быть никакого «вкратце»!

Джи ненавидит краткость. Он ненавидит, когда тексты сводят к краткому содержанию или когда урезают его интервью, презирает людей с дефицитом внимания и считает, что вся эта зараза пришла из Америки. В его книге по Французской революции больше тысячи страниц.

– Джи, пожалуйста, ну расскажи про сердце, – прошу я. Это так грустно – крохотное сердце в хрустальном яйце. Я очень хочу знать, как оно туда попало.

Он вздыхает.

– Хорошо. История начинается в тысяча семьсот девяносто третьем году. Монархия пала. Лютует война. Франция провозгласила себя республикой, королевская семья находится под стражей в Париже, в старинной крепости Тампль. Короля обвиняют в преступлениях против Республики – и отрубают ему голову. Вскоре та же участь постигает королеву. Луи-Шарля, их сына, после казни родителей по-прежнему держат в Тампле. Ему всего восемь лет, но он наследник престола, поэтому Революция видит в нем угрозу. Но есть и желающие его освободить и править от его имени. Чтобы предотвратить побег, Робеспьер фактически замуровывает Луи-Шарля в сырой темной башне. К нему никого не пускают. Мальчик страдает от холода и голода, его одежда превращается в лохмотья.

Ему одиноко и страшно. Он слабеет, начинает болеть. Потом сходит с ума.

– Но почему, почему! – взрываюсь я. – Как вообще до этого дошло? Он же был совсем ребенок! Почему никто не требовал, чтобы эту крепость закрыли? Почему не устраивали протесты, как по поводу тюрьмы Гуантанамо?

– Протесты? Требования? – Джи смеется. – Это при Робеспьере-то? Милая моя американочка, пойми: Франция в то время, хоть и называла себя республикой, но в сущности была диктатурой, а диктатура не терпит критики. Кроме того, хитрый Робеспьер сделал так, чтобы никто не знал, что происходит с Луи-Шарлем на самом деле. Однако в тысяча семьсот девяносто пятом… Постой, у меня тут где-то был его портрет. Черт, куда он подевался? – Он придвигает к себе стопку черно-белых фотографий и перебирает их. – Так на чем я остановился?

– На том, что никто не знал про Луи-Шарля.

– Да-да. В общем, изоляция и истощение сделали свое дело. В июне тысяча семьсот девяносто пятого, в возрасте десяти лет, Луи-Шарль умер. Чего и добивался Робеспьер. Он не мог просто взять и убить мальчика, потому что этого бы не простили даже ему. Но и оставить его в живых он тоже не мог. По официальной версии причиной смерти стал костный туберкулез. Назначили вскрытие, и один из докторов, Пеллетан, выкрал сердце мальчика. Завернул его в носовой платок и вынес из Тампля, и… ага! Вот, нашел.

Джи вытягивает из стопки фотографию и передает мне.

– Это Луи-Шарль. Портрет написали, когда он вместе с семьей жил в Тампле. Тут уже все видно, да? Он такой растерянный, осунувшийся…

Я молчу. У меня нет слов. Потому что мальчик на фотографии выглядит один в один как Трумен. В тот день у него было такое же лицо. Я тогда сказала: «Ну давай, Тру. Дальше иди сам. Все будет хорошо».

Я отталкиваю от себя фотографию, но слишком поздно. Боль охватывает меня так резко, словно я провалилась в яму с битым стеклом.

– В общем, как я говорил, доктор Пеллетан выкрал сердце и…

– Господи, мы что, все еще не сменили тему? – ворчит Лили, с грохотом ставя на стол блюдо с курицей.

– …и вынес его из Тампля.

– Гийом, пожалуйста, разложи еду по тарелкам, – цедит Лили.

– Предполагают, что он собирался…

Лили повышает голос.

– Гийом!

Она что-то ему говорит, но я не разбираю слов, потому что все силы уходят на то, чтобы держать себя в руках. Однако общий смысл ее возмущения я улавливаю – не стоило показывать мне эти фотографии. Неужели так трудно понять? Там же мальчик, который погиб! Того же возраста, что и Трумен. Почему надо обязательно со всеми поговорить о мертвецах? О чем он думал? Девочка насмотрелась на смерть, ей хватило! Она сама бледнее смерти – неужели не видно?

Пока Лили отчитывает Джи, отец наблюдает за мной. В его взгляде нет привычного раздражения или разочарования. Только тоска.

– Прости, – тихо говорит он. – Я не хотел тебя во все это посвящать. И не хотел, чтобы ты видела фотографии. Знал, что ты расстроишься.

– Тогда зачем ты меня сюда привез?

Я чувствую, как чья-то ладонь накрывает мои пальцы. Это Джи.

– Мне очень неловко, Анди. Я не подумал. Не стоило рассказывать тебе эту историю. Мои страсти так легко меня захватывают, что я становлюсь слеп и глух ко всему остальному…

– Все в порядке, Джи.

А что еще я могу сказать? На самом деле все далеко не в порядке. Украдкой я бросаю еще один взгляд на фотографию, которую Лили тут же убирает со стола, и думаю о маленьком мальчике из далекого прошлого, замерзшем и напуганном, замурованном в темноте – из-за безумца Робеспьера. И о другом мальчике, который смотрит в серое зимнее небо, истекая кровью на бруклинской улице, – из-за другого безумца.

Джи продолжает что-то говорить.

– …а я так жажду найти ответы! Постоянно варюсь во всей этой истории, ни о чем другом думать не могу. Я хочу знать, почему так вышло. Хочу понять, какой урок нам следует извлечь.

– Что жизнь – дерьмо, – отвечаю я. Скорее с горечью, чем с сарказмом.

Отец закашливается вином.

– Господи, Анди! – восклицает он. – Сейчас же извинись. Ты в гостях, и здесь ты должна…

– Нет, Льюис, – перебивает его Джи. – Не нужно ей извиняться. Она права. В тысяча семьсот восемьдесят девятом, когда началась Революция, у людей была надежда, было чувство, что впереди море возможностей. А ближе к концу – после разгула черни, после всех казней, резни и войн – не осталось ничего, только кровь и страх. Бедняки страдали, как и всегда. Богачи тоже страдали, многие лишились головы. Но никто не страдал сильнее, чем этот невинный ребенок. – Джи некоторое время смотрит в свой бокал, потом продолжает: – Я уже тридцать лет силюсь в этом разобраться. Пытаюсь понять: как вышло, что высокие идеалы, низвергнувшие монархию, породившие лозунг «Свобода, равенство, братство», скатились к такой жестокости? Тридцать лет я бьюсь над этим вопросом, пишу о нем, но до сих пор не нахожу ответа.

– Все. Закрыли тему, – объявляет Лили. – А если тебе нужен ответ, Гийом, так он у меня есть. Весь этот бардак, который называется историей, происходит потому, что короли и президенты не умеют довольствоваться вкусным ужином и хорошей компанией. А умели бы – всем бы жилось гораздо лучше.

Джи подливает в бокалы вина. Мы ужинаем. Лили приготовила обалденную печеную курицу с картофельной запеканкой и подала к ним свежий хлеб с хрустящей корочкой, но я едва могу есть. Я хочу поскорее уйти и забиться в какой-нибудь угол, где никто не увидит, как тоска разрывает меня на части.

За ужином Джи, отец и Лили обсуждают дела. Джи улетает на несколько дней, сперва в Бельгию, потом в Германию – если, конечно, авиакомпании не будут бастовать, – чтобы встретиться с двумя другими генетиками. Он говорит отцу, что придется общаться с руководством фонда и участвовать в пресс-конференциях, и все это страшно важно.

Помимо прочего, отцу предстоит играть роль приглашенной суперзвезды – читать лекции в Сорбонне, ужинать с президентом и встречаться с финансистами, которые хотят дать денег на его следующий проект.

– Ну а какие у тебя планы? – спрашивает Джи, поворачиваясь ко мне.

– Анди собирается работать над своим выпускным проектом, – говорит отец.

– И какова же тема?

– Амадей Малербо, – отвечаю я, передвигая по тарелке кусок курицы.

– Малербо! Что же ты сразу не сказала? – оживляется Джи и вскакивает, чтобы покопаться на книжной полке. – У меня есть несколько книг о нем. Только не знаю где… О, вот одна! Ты еще можешь съездить в его дом возле Булонского леса. Дом сейчас принадлежит Консерватории, они там устраивают камерные концерты. Там висит замечательный портрет Малербо. А в библиотеке Абеляр хранятся его бумаги и даже оригинальные ноты.

Он протягивает мне книгу и снова садится. Поблагодарив его, я продолжаю возить курицу по тарелке. Лили рассказывает, что у нее почти каждый день занятия со студентами: с завтрашнего дня – в художественной школе в Бурже, а ближе к концу недели – в ее парижском филиале. До Бурже добираться далековато, поэтому она эти дни будет ночевать у подруги.

– Кстати о ночлеге! – вспоминает она. – Анди, давай я покажу тебе твою комнату.

Наконец-то. Я встаю и начинаю собирать тарелки со стола, но она меня останавливает.

– Оставь. Джи уберет. Должна же от него сегодня быть хоть какая-то польза, – говорит она. – Идем.

Я беру рюкзак и свою гитару и следую за Лили в дальний конец лофта. Там две комнаты и ванная с туалетом, отделенные от остального помещения новой, еще некрашеной стеной. В моей комнате – огромное окно, матрас на полу и ящик из-под фруктов вместо ночного столика.

– Тут, конечно, не слишком роскошно и ремонт еще не доделан, – оправдывается Лили. – Но матрас удобный.

– Все отлично, Лили. Спасибище. – Меня охватила такая усталость, что я заснула бы и на полу.

Она добавляет, что оставит на столе два комплекта ключей, для меня и для отца, и что я могу уходить и приходить, когда захочу. Я снова начинаю ее благодарить, но она отмахивается. Прежде чем уйти, она берет меня за обе руки.

– Ты похожа на призрака, Анди, – говорит она. – Скоро начнешь просвечивать.

Я смотрю на нее и хочу что-нибудь ответить, но не нахожу слов.

Лили крепко сжимает мои руки.

– Вернись к нам, пожалуйста, – говорит она. Затем отпускает меня и уходит.

Я закрываю дверь, выключаю свет и ложусь. Гляжу в ночное небо за окном, пытаясь отыскать звезды. Но их не видно. Только снежинки кружат на ветру. Нужно встать, почистить зубы, сходить в туалет и принять таблетки, но я не могу, слишком устала. Я закрываю глаза, надеясь, что засну, но в моей голове всплывают образы: крохотное печальное сердце. Маленькое испуганное лицо.

Париж. Отличная идея, ничего не скажешь. Я смеюсь и смеюсь, до слез. А потом плачу. А потом наконец засыпаю.

13

Когда я просыпаюсь, над ухом что-то неприятно звякает.

Меня угораздило заснуть в одежде. И во всех побрякушках. Теперь серьги впились в шею, браслеты запутались в волосах, а телефон в заднем кармане штанов впечатался в ягодицу. Ноги затекли из-за сапог. Внутри тоже все звенит. Я забыла выпить лекарство. Очень глупо с моей стороны. Встаю, иду умываться и глотаю две таблетки. Подумав, глотаю еще одну и запиваю водой из-под крана. На часах почти полдень. Потом отправляюсь на поиски кофе.

Отец сидит за обеденным столом и говорит по домашнему телефону, включив громкую связь, чтобы одновременно поддерживать диалог, слать сообщения помощнику с мобильного, пить кофе и читать какой-то талмуд. Я киваю ему. Он кивает в ответ.

На столе лежат ключи и записка от Лили: она сегодня ночует в Бурже, ближайшие станции метро там-то, а ближайшие магазины, пекарня и сырная лавка там-то. Все «ближайшие» места оказываются довольно далеко.

Я иду на кухню. Слава богу, в кофеварке еще остался кофе. Я наливаю себе полную чашку, пью и выдыхаю, наблюдая, как в чернобелый мир постепенно возвращается цвет. Тянусь за круассаном, и тут звонит телефон.

– Привет.

– Виджей? Ты откуда звонишь? Слышно отлично.

– Сижу на крыше. Скрываюсь.

– От кого?

– От родительницы, от кого же еще? Ты вообще где? Я заходил к тебе утром, а там никого.

– Я в Париже.

– Ни фига себе. Круто. Если ты еще не передумала кончать с собой, там масса вариантов – собор Парижской Богоматери, Эйфелева башня, куча мостов…

– Тебе рассказали? – сжимаясь, спрашиваю я.

– Да весь класс знает. Если не вся школа. Спасибо Арден.

– А что она говорит?

– Что ты втрескалась в Ника и хотела ему отдаться, а он такой весь из себя любит Арден и тебя отшил, ну и ты с горя пыталась сигануть с его крыши.

– Чего? Все было не так.

– Это не важно. Версия Арден уже в анналах.

– Кто бы сомневался.

– Так что теперь даже не вздумай.

– Что?

– Убиваться. Если убьешься, все решат, что это из-за Арден.

– Черт. Я об этом не подумала. Точно.

Из глубины трубки доносится:

– Виджей! Виииииджееей!

– Палево, – шепчет Виджей.

– Виджей! Виджей Гупта, ты наверху?

– Мне надо валить, маман примаманилась. Да, кстати, а где твоя? Она с вами? Как ты ее из дома вытащила?

– Нет, мы не вместе. Она… она в клинике, Ви.

– В клинике? Что случилось?

– Ничего не случилось. Просто отец сбагрил ее в психушку.

– А тебя, значит, уволок в Париж.

– Да. Мы же с ним лучшие друзья, как ты понимаешь. Обожаем путешествовать вместе. Вот, решили оттянуться в Париже среди зимы. Еще несколько дней – и я тоже попрошусь в психушку.

– Виииииджееей!

– Анди, я тебе перезвоню. А, слушай…

– Да?

– Я, короче, пошутил. Ну, насчет Эйфелевой башни.

– Я знаю.

Наступает тишина. Я не могу говорить. Он, видимо, тоже. Я уже бывала на грани. И опять к ней приближаюсь. Я отлично это чувствую. И он чувствует.

– В общем, не надо, – говорит он наконец. – Правда, не надо.

Я закрываю глаза и сжимаю трубку в руке.

– Я стараюсь, Ви. Изо всех сил.

– Точно?

– Точно.

– Серьезно, как ты себя чувствуешь?

– Да нормально. Иди, звони в свой Казахстан.

Я вешаю трубку. Мое самочувствие далеко от нормы. Руки дрожат. И по всему телу гуляет дрожь. Маленькое сердце зацепило меня. Оно снилось мне всю ночь. Потом снился Макс. Как он нелепо размахивает руками. И кричит: «Я – Максимилиан Эр Питерс! Я неподкупен, неумолим и несокрушим!» А Трумен пытается проскользнуть мимо.

Как бы я хотела вернуться туда, на Генри-стрит, в то мрачное зимнее утро. Мне бы хватило одной минуты. Это же совсем немного. За это время не напишешь симфонию, не построишь дворец, не выиграешь войну. Жалкая горстка секунд. Люди тратят их, чтобы завязать шнурок. Почистить банан. Высморкаться. Но у меня нет этих секунд. И уже никогда не будет.

Отец заканчивает говорить по телефону.

– Джи там оставил тебе еще книжек по Малербо, – сообщает он. – На журнальном столике.

Я иду к столик), радуясь, что есть повод отвлечься. В одной из книг обнаруживаю ноты, включая неизвестный мне концерт в си миноре. Я забываю про круассан. И про все остальное. Кладу книжку на столик и достаю из футляра старинную гитару. Пытаюсь читать ноты и одновременно зажимать аккорды, примеряя музыку к струнам. Это оказывается трудно. Похоже, у Малербо были пальцы как у шимпанзе, если он мог так резво перебирать аккорды. Они сменяются с дикой скоростью. Я начинаю играть, и меня завораживает, как звучит музыка восемнадцатого века на инструменте своего времени.

Но я не успеваю сыграть и половины первой страницы, когда отец говорит:

– Прекрати, пожалуйста. Мне надо работать.

– Мне тоже, – огрызаюсь я.

Он оборачивается.

– Тебе надо работать над проектом, а не играть на гитаре.

– Это и есть мой проект, – возражаю я. Точнее, это было бы моим проектом, если бы я всерьез намеревалась его завершить.

Он недоверчиво щурится.

– Неужели? И какова основная идея?

– Что без Амадея Малербо не было бы группы «Радиохэд», – объясняю я, надеясь, что это исчерпает все вопросы. Но увы.

– Почему именно Малербо? Что в нем особенного?

Такое впечатление, что ему в самом деле интересно. Это что-то новое.

– Он любил нарушать правила, – говорю я. – Он отказывался писать ровненькие гармонии. Использовал кучу минорных аккордов и диссонанс. Исследовал возможности Diabolus in Musicaи…

– Возможности чего?

–  Diabolus in Musica.Дьявола в музыке.

– И что это за чертовщина?

– Ха-ха, пап.

Он улыбается, понимая, что каламбур слабоват.

– А если серьезно?

– Так называли увеличенную кварту.

– Что такое увеличенная кварта?

Я медлю с ответом. Этот внезапный интерес к музыке слишком подозрителен. Он что-то затевает.

– Тритон – музыкальный интервал в три целых тона. Его используют, чтобы внести в гармонию диссонанс.

Отец непонимающе смотрит на меня. Я поясняю:

– Помнишь, когда Тони поет «Марию» в «Вестсайдской» [26]26
  «Вестсайдская история» – американский мюзикл по мотивам «Ромео и Джульетты» Шекспира.


[Закрыть]
? Это тритон. Еще тритоны есть у Джими Хендрикса в первых тактах «Purple Haze». И в главной теме «Симпсонов» [27]27
  Знаменитый американский сатирический мультсериал.


[Закрыть]
.

– А почему это называется «дьяволом в музыке»?

– Ну, считается, что тритоны звучат нестройно, немного зловеще. Но вообще-то все дело в том, что тритоны создают гармоническое напряжение, за которым не следует разрядки. Это все равно что задать вопрос, на который невозможно ответить.

– И в этом есть что-то дьявольское?

– Тритоны стали так называть в Средневековье – церковь же тогда не любила вопросов. Люди, которые задавались вопросами, чаще всего оказывались на колу или на костре. В церковной музыке было запрещено использовать тритоны, а на светские заказы композиторам в то время рассчитывать не приходилось.

Все, я увлеклась. Сижу и разглагольствую. Потому что ничто на свете мне не нравится сильнее безбашенных тритонов. И меня уносит. Я забываю свою подозрительность. Забываю сомнения. Забываю, что надо быть настороже.

– Значит, Малербо первый их использовал? – спрашивает отец.

– Да нет же, пап. Эксперименты с гармониями, уход от общепринятых представлений о норме – все это началось задолго до Малербо. Композиторы начали отходить от устоявшихся музыкальных традиций аж во времена Возрождения. А когда наступила эпоха барокко, Бах уже использовал тритоны – еще несмело, конечно, но все-таки он их использовал. Как и Гайдн, и Моцарт. Потом появился Бетховен и давай всюду фигачить диссонанс. А Малербо, который музыкальный наследник Бетховена, фигачил еще круче.

– Но Бетховен не играл на гитаре. Он играл на фортепиано.

– Ну и что?

– Как же он повлиял на гитариста?

Мне хочется биться головой об стенку от беспомощности.

– Пап, если человек гитарист, это не значит, что он слушает только гитарную музыку. Он слушает всякую музыку! Гитару Малербо можно узнать в фортепиано Листа. И сильно позже, у Дебюсси и Сати. А потом еще у Мессиана, это такой чокнутый француз, которого совсем уж заносило – он начал изобретать новые инструменты и классифицировать виды птичьих песен. На американцев Малербо тоже повлиял. Он узнаваем в куче блюзовых и джазовых стилизаций. Джон Ли Хукер у него кое-что перенял. И Эллингтон, и Майлз Дэвис. А потом еще альтернативщики типа «Джой Дивижн» и «Смите».

Отец перебивает меня:

– Но как ты собираешься доказывать эти взаимосвязи?

– Примерами, – отвечаю я и продолжаю: – Ну вот, а потом появился еще один гитарист, Джонни Гринвуд из «Радиохэда», он прямо вот совсем-совсем наследник Малербо – ломает правила, как Малербо, и у него тоже получается что-то новое и крутое, и…

– Постой. О каких примерах ты говоришь?

– О музыкальных фрагментах. Я выцеплю их из композиций, на которые буду ссылаться. У меня вообще-то доклад будет в формате презентации со слайдами и музыкой. А что?

Он складывает руки на груди и морщится.

– Даже не знаю, Анди. По-моему, это какая-то авантюра – музыкальные фрагменты, слайды… Думаю, на данном этапе будет разумнее написать обычный доклад о Малербо. О его жизни и работе, ну и что-нибудь о наследии упомянуть в конце. Тебе очень нужна достойная оценка.

Меня словно ударили под дых. Вот, значит, к чему он клонил. Ему плевать на музыку и на то, что меня интересует. Ему важны хорошие оценки. Как всегда. Я и так это знала. Знала, с кем разговариваю. Непонятно только, с чего я вдруг расслабилась. Почему решила, что в этот раз будет по-другому.

– А что делают твои одноклассники? В каком формате будет доклад у Виджея, например?

– Просто текст.

– Вот видишь. Послушай, мне правда кажется, что…

– Забей, – говорю я и погружаюсь в молчание.

– Забить? На что забить? На твой проект? – Он начинает повышать голос. – Я не собираюсь ни на что забивать, Анди. И тебе не позволю. Ты вообще представляешь, насколько это серьезно? Если ты не сдашь проект, ты не закончишь школу. А если сдашь и он будет толковым, вот тогда, возможно – не факт, замечу, но возможно, – это компенсирует все, что ты завалила в течение семестра.

Он продолжает что-то говорить, но я уже отключилась. Я сижу и мечтаю. О том, чтобы он научился понимать музыку. И меня. Чтобы он хоть на минуту закрыл глаза и послушал концерт в ля миноре Малербо – «Концерт фейерверков» – и почувствовал то же, что и я. Как звук вибрирует аж в самых костях. Как сердце бьется в ритме четвертушек и восьмых. Мечтаю, чтобы он послушал «Idioteque» «радиохэдов» и распознал в приглушенном металлическом скрежете тристан-аккорд, который Вагнер использовал в начале «Тристана и Изольды». Может, он бы даже заметил, что этот конкретный скрежет позаимствован у Пола Лански, который написал его на компьютере и назвал «Mild und Leise». А может, он не заметил бы этого, но роковой аккорд из четырех нот узнал бы точно. Его назвали в честь Вагнера, но Вагнер его не изобрел, а услышал в «Концерте фейерверков» Малербо и позаимствовал – только дал ему звучать дольше и заставил разрешаться в ля мажор вместо ре мажора. А потом передал по наследству Дебюсси, который использовал его в опере «Пеллеас и Мелизанда». Дебюсси, в свою очередь, передал его Бергу, который переиначил его для своей «Лирической сюиты», и дальше он перешел к Лански. А «радиохэды» нашли его у Лански и передали мне.

Я мечтаю, чтобы отец понял, что музыка – это жизнь. Что она вечна. Она сильнее смерти. Сильнее времени. И эта сила – последнее, что помогает держаться, когда надеяться не на что.

– Анди! Ты меня слушаешь? Если ты сдашь его в следующем семестре и получишь «отлично», то выйдешь из школы твердой хорошисткой, и этого будет достаточно, чтобы попасть в приличное подготовительное заведение, где за год тебе подтянут оценки и как следует поднатаскают, и тогда я смогу устроить тебе собеседование в Стэнфорде. У меня хороший приятель работает в приемной комиссии.

– Разве в Стэнфорде есть музыкальное отделение?

Пару секунд он строго смотрит на меня, потом говорит:

– В Святого Ансельма тебя тестировали…

– Да, да, можешь не рассказывать.

– …еще в дошкольном классе. И потом в пятом. И в девятом. И каждый раз коэффициент интеллекта выходил за сто пятьдесят. Как у гениев. Как у Эйнштейна.

– Или у Моцарта.

– Ты можешь стать кем угодно в этой жизни. Кем захочешь.

– Кроме того, кем действительно хочу стать, да?

– Анди, одной музыки недостаточно.

– Ее достаточно. Ее более чем достаточно. – Я тоже начинаю повышать голос.

Я не хочу, чтобы ярость овладела мной. Не хочу сейчас ссоры. Но сдерживаться так трудно.

– Музыкой не заплатишь по счетам, Анди. Ну сколько можно зарабатывать, играя на гитаре? Не каждый становится Джонни Радиохэдом, сама понимаешь.

– Уж понимаю.

Он хочет сказать что-то еще, но тут у него звонит телефон.

– От кого? От доктора Беккера? Да. Да, это я. Пожалуйста, соедините нас. Мэтт? Здравствуй. Да, слушаю тебя… Что с ней?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю