355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дженнифер Доннелли » Революция » Текст книги (страница 4)
Революция
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 18:02

Текст книги "Революция"


Автор книги: Дженнифер Доннелли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

9

На бруклинских улицах холодно.

Я стою на углу Крэнберри и Генри.

В витрине гастронома светится толстый неоновый Санта. Под его лыбящейся рожей моргают буквы: «Хо! Хо! Хо!»

Гастроном закрыт. Фалафельная тоже. В окне соседней химчистки – часы, показывающие время в разных городах мира. Они сообщают мне, что в Лондоне 5:35 утра, а в Праге 6:35.

Мне нужно куда-то зайти, иначе я замерзну насмерть. Забыла надеть куртку. Я дышу на пальцы и обхватываю себя руками. На миг представляю, как хорошо было бы вернуться домой, развести огонь в камине, сделать какао, а потом сесть и поговорить с родителями. Обо всем.

Неоновый Санта отвечает мне: «Хо! Хо! Хо!»

Я снова смотрю на часы. В Рейкьявике 5:36 утра. В Эр-Рияде – 8:36. Эр-Рияд… Интересно, воскресенье – рабочий день в Саудовской Аравии? Если да, значит, король Абдулла уже проснулся и Виджей Гупта будет до него дозваниваться.

Я направляюсь на Хикс-стрит. Дом 32 – невысокий, со статуей бога Ганеши у крыльца. В окнах темно, только на втором этаже горит свет. Там Виджей. У него на голове наушники. Я нашариваю в кармане несколько монеток и кидаю в стекло. Одна попадает.

Виджей подходит к окну и машет мне. Пару минут спустя открывается дверь. Он говорит, что дозвонился до Кабула и как раз ждет на линии.

В коридоре темно, но свет мы не зажигаем. Я поднимаюсь следом за ним по лестнице. В его комнате пожароопасность зашкаливает. Шагу нельзя ступить, не потоптавшись по номерам «Экономиста» или «Нью рипаблик». На его ноутбуке включен канал «Аль-Джазира», на большом компьютере – «Би-би-си». Виджей – единственный известный мне человек, которому интересен весь этот дурацкий мир целиком.

Я плюхаюсь на его кровать и натягиваю на себя одеяло. Он ставит на подушку рядом со мной тарелку с самосами. Семейству Гупта принадлежат десять индийских ресторанов.

– Ну, чего нового? – спрашивает он, усаживаясь обратно за стол.

– Слушай, а можно мне… – начинаю я с набитым ртом, но тут он поднимает палец.

– Да, мэм, я уже звонил в пресс-службу, – говорит он в микрофон. – Они дали ваш номер. Нет, я не репортер. Я хочу, чтобы президент Карзай прокомментировал мою выпускную работу. Я учусь, да. В Америке. В школе Святого Ансельма. Знаете? Святого Ансельма, в Бруклине… Алло. Алло?

Он снимает наушники и чертыхается.

– Ви, я в шоке. Я-то думала, сейчас Карзай скажет талибам – подождите минутку, я тут приму звоночек. Особенно когда услышит про Ансельма.

Он смотрит на меня с укоризной. Я собираюсь спросить, нельзя ли у него переночевать, но со стороны лестницы доносятся целенаправленные шаги, потом они раздаются в коридоре, и наконец мы слышим:

– Виджей! Виииииджееей!

– Прячься, – шепчет он. – Грядет извержение родительского инстинкта.

Миссис Гупта – женщина бесстрашная. Мало ли что может делать семнадцатилетний парень у себя в комнате после полуночи – я берусь назвать далеко не одно неприличное занятие, – но она даже не стучит, она просто распахивает дверь и застывает на пороге, уперев руки в боки, сверкая глазами – истая богиня Кали в махровом халате.

– Виджей! Ты с кем это разговаривал?

– Да я по телефону.

– Я слышала два голоса! Два! Почему ты не занят уроками? Ты что, хочешь всю жизнь смешивать карри? Думаешь, в Гарвард принимают бездельников, которые днем и ночью дурью маются? Зачем ты тратишь свое время неизвестно на кого?

– Вот спасибо, миссис Гупта, – отзываюсь я. Ее вообще-то зовут Рупал. Но я ни разу не слышала, чтобы кто-то обращался к ней по имени.

– А, это ты, Анди. Что ты делаешь в постели моего сына в такое время?

– Пытаюсь вздремнуть.

– У тебя что, нет своей постели? И своего дома? Разве Виджей может так сосредоточиться на учебе? А ты сама? Жизнь вам не гульки! Нужно получать хорошие оценки. И тебе, и тебе. Знаешь, что будет, если получать плохие? А я тебе расскажу…

Виджей откидывается на стуле и издает стон.

– Ты будешь целую жизнь печь чапати для нищебродов-иммигрантов, потому что будешь еще беднее их! Будешь жить в одной комнате с десятью такими же неудачниками в каком-нибудь клоповнике на Джексон-Хайтс, потому что Бруклин-Хайтс на прожиточный минимум не потянешь! Нет, нет и нет! А что ты будешь есть? А чем платить по счетам? Это вам настоящая жизнь, а не канал «Эй-би-си»…

– «Эм-ти-ви», – поправляет Виджей.

– …где какие-то придурки в татуировках целыми днями играют на гитарах, и никто никогда не работает! – Она переводит дыхание и заключает: – Вы, дети, все-таки бессердечные. Столько беспокойства родителям доставляете!

Закончив тираду, она устремляет на Виджея взгляд, исполненный трагизма, будто ее сын – серийный убийца, а не отличник, на чьем горизонте уверенно маячит Гарвард.

– Возвращайся к себе, Анди, – говорит она. – Порядочные девушки в такое время должны сидеть дома. Твоя мама будет волноваться.

Потом она обращается к Виджею:

– А президенту Зардари ты уже звонил?

– Мам, иди уже спать! – рычит Виджей.

Миссис Гупта уходит. Виджей вздыхает:

– Мне светят зимние каникулы в Мумбае. Ей-богу, только этого не хватало. Слушай, а правда, что ты делаешь в моей постели в такое время?..

– Я хочу тебя, бэйби.

Мы оба ржем как кони. Виджей встречается с отличницей из Слейтера, красоткой по имени Кавита, которая собирается стать врачом-педиатром. Они вместе бегают в Проспект-парке. А я встречаюсь с чуваками, похожими на Джоуи Рамона. Они тоже иногда бегают. Преимущественно от охранников магазинов.

– Что стряслось-то? – спрашивает он.

– Ничего. Ты вообще о чем?

– Да у тебя вечно все не слава богу. Ты у Ника была?

– Угу.

– И как?

Я ему подмигиваю.

– Утренние газеты тебе все расскажут.

– А если серьезно?

Я хочу сказать, что действительно чуть не угодила в утренние газеты. Что никогда еще не была так близко к краю. Во всех смыслах. Буквально – мне оставался один шаг с крыши. Еще я хочу рассказать ему про отца. И про мать. И про Париж. За этим я и пришла, если уж честно. Поговорить о том, как мне страшно. Но я молчу. Потому что вот он, сидит передо мной, с наушниками на шее, среди завалов из книг и блокнотов, и ему сейчас не нужна еще одна забота в моем лице. Ни сейчас не нужна, ни потом. Ему нужно говорить с Даунинг-стрит, с Елисейским дворцом и с Белым домом. Вот на что он должен тратить свой ум и свое время.

Я поднимаюсь.

– Ладно, я пошла, – говорю. – Не провожай.

– Да оставайся. Можешь зависнуть на ночь.

Я целую его в лоб, по-быстрому, но искренне: он единственный, кто еще не бросил меня, хотя я понятия не имею почему.

– Зардари ждет звонка, – улыбаюсь я. – Не забывай, у Пакистана теперь есть бомба. Так что не зли его.

И я ухожу. Опять оказываюсь на улице, тащусь в сторону дома. Я не хочу домой, но мне холодно, я устала, и мне некуда больше идти.

Я сворачиваю на свою улицу сгорбившись, с опущенной головой, поэтому сперва ничего не замечаю. Но, подойдя к дому, я это вижу, потому что не увидеть невозможно. «ЗДОХНИ СУКА», – гласит надпись на тротуаре у моего порога. Гигантские буквы, выжатые из баллончика. Я знаю, чьих рук это дело. Во всем Бруклине есть только одна дура, способная неправильно написать слово «сдохни».

Плохо дело, но то, что я вижу рядом, еще хуже. Гитара Кита Ричардса лежит тут же, на тротуаре, разбитая на тысячу кусочков.

Что ж, все ясно: Арден меня ненавидит. Наверное, теперь и Ник тоже. Легкий петтинг стоил ему отличной гитары. А как только Арден начнет всем слать эсэмэски, меня в школе возненавидят все, кто до сих пор был равнодушен. Весь Бруклин-Хайтс. Весь штат Нью-Йорк. Все восточное побережье. Вся Северная Америка.

Внезапно Париж кажется не такой уж плохой идеей.

10

Такое ощущение, что все аэропорты мира принадлежат одной и той же стране. Дерьмостану. Или Блевандии.

Они все похожи. Куда ни подайся в этом мире – по приземлении увидишь асфальт, бурьян и скукоженные стаканчики из-под кофе. Мы прилетели в Орли и целый час ждали багажа, потому что грузчики бастуют. Потом сели в такси и теперь торчим в вечерней пробке возле Ранжиса, на подъезде к Парижу. С таким же успехом мы могли бы сейчас быть в Квинсе. Или в Ньюарке. Или в аду.

–  Twenty-twenty-twenty four hours to go, I wanna be sedated.

– Прекрати, пожалуйста.

–  Nothin' to do, nowhere to go. I wanna be sedated.

– Анди…

– Just get me to the airport, put me on a plane, hurry hurry hurry before I go insane… [23]23
Сутки-сутки-сутки еще терпеть, наркоза мне, наркоза…Некуда идти, нечего хотеть, наркоза мне, наркоза…Доставьте меня к трапу, суньте в самолет,Скорей-скорей-скорей, а не то как рванет…  – начало «I Wanna Be Sedated», одной из самых известных песен панк-группы «Рамонз». (Перевод Ю. Мачкасова.)


[Закрыть]

– Перестань!

Отец выдергивает мой левый, наушник, чтобы я не могла дальше притворяться, будто не слышу его.

– Что такое?

– Мне надо позвонить!

Его бесит, когда я пою. Его бесят «рамонзы». Моя гитара занимает слишком много места на сиденье между нами, и это тоже его бесит. Его все во мне бесит. Моя черная обводка вокруг глаз. Моя прическа. Мои железяки.

Железяки его бесят особо. В бостонском аэропорту меня пятнадцать минут обыскивали у рамок, а мы и так уже опаздывали. Рамки звенели раз шесть кряду. Мне пришлось снимать все по очереди – куртку с заклепками, ремень с черепом, браслеты, кольца, сережки…

– На войну, что ли, собралась? – спросила девушка на досмотре, глядя на кучу моего железа в пластиковом лотке. Я прошла еще раз. Рамки снова зазвенели. Отец начал закипать. Девушка похлопала меня по бокам, под мышками, даже велела снять носки. Потом провела пальцами вокруг моего воротника.

– Что это? – спросила она и за ленту вытащила у меня из-за пазухи ключ.

Я не хотела его снимать, но выбора не было. Я стащила его через голову и протянула ей. Потом вновь прошла через рамки. На этот раз все было тихо. Я посмотрела на отца, надеясь, что он вздохнет с облегчением. Но у него вдруг страшно изменилось лицо, словно под кожей что-то надломилось.

– Он у тебя?.. – произнес он, когда охрана вернула мне ключ, и протянул было руку, но я тут же надела ключ на шею и спрятала под рубашкой, где отец не мог его достать.

– Я не знал… не знал, что он у тебя. – Он перевел дыхание. – Откуда…

– Нашла в одежде Трумена. Он носил его в кармане.

– А я искал. Думал, где-то в моем столе.

– Тру его забрал.

– Когда? – Голос отца превратился в шепот.

– После нобелевки.

– Но почему?

Я не хотела отвечать.

– Анди, почему?

– Потому что ты нашел себе другой ключ к миру.

Как получается, что недели и даже месяцы проносятся незаметно, но некоторые мгновения растягиваются на целую вечность? Мать, теряющая сознание в руках полицейского. Отец, стоящий у рентгена в аэропорту, поникший и сломленный, как марионетка с оборванными нитками.

Мы все-таки успели на утренний рейс. Я всю дорогу слушала музыку и спала. Отец работал.

– Давай маме позвоним, – предлагаю я, когда он заканчивает очередной разговор.

– Нет. Ты же помнишь, что доктор Беккер сказал.

Конечно помню. Мы были у него вчера утром, после того как попрощались с мамой. Она осталась сидеть на краешке постели, накачанная успокоительными. На ней был больничный розовый костюм вроде спортивного. Она ненавидит розовый цвет. И ненавидит спортивные костюмы.

Я попросила у доктора Беккера ее номер, чтобы позвонить из Парижа. Он сказал, что у пациентов клиники нет телефонов.

– Тогда как же с ней поговорить?

Он дежурно улыбнулся и произнес:

– Анди, это нецелесообразно…

– Смотря какая у вас цель, – возразила я.

Улыбка исчезла.

– Ей сейчас показан покой и лучше воздержаться от контактов с внешним миром. Возможно, через неделю, когда она освоится в новом окружении… Думаю, ты согласна, что это в ее интересах.

Я не была согласна. Я не была согласна ни с чем. Ни с уколами и таблетками, ни с персиковыми стенами, ни с занавесками в цветочек. Но особенно я была не согласна с пейзажем на стене.

– Хотя бы снимите эту дрянь, – попросила я.

– Ты про что?

– Про картину, которая висит у нее в палате. С домиком и сиреневым закатом. Это же блевотина. Тошнотворный, узколобый триумф посредственности. Где вы этот ужас откопали? На распродаже в отделе канцтоваров?

– Анди! – рявкнул отец.

– Знаете, на что она привыкла смотреть? Что она прикрепила на стену возле мольберта? Натюрморт с яблоками Сезанна. И синий кофейник Ван Гога. И его же натюрморт с макрелью.

– Прекрати это сейчас же, – снова зарычал отец и повернулся к доктору Беккеру. – Мэтт, прости, я…

– Снимите эту мерзость! – Мой голос задрожал.

Доктор Беккер поднял руки.

– Хорошо, Анди. Если ты настаиваешь, чтобы картину сняли, ее снимут.

– Нет, прямо сейчас!

– Анди, черт возьми, да как ты смеешь так разговаривать! – закричал отец.

– Прямо сейчас не получится, – сказал доктор Беккер. – Мне нужно сначала позвонить в техническую службу, чтобы они прислали работника. Но даю тебе слово, ее обязательно снимут. Годится?

Я сдержанно кивнула. Хоть что-то. Маленькая, но победа. Я не могла спасти маму от доктора Втащу-Вас-В-Рай, но по крайней мере я спасла ее от Томаса Кинкейда [24]24
  Томас Кинкейд – американский художник, известный в основном благодаря преувеличенно-идиллическим деревенским пейзажам. Его работы популярны среди обывателей, хотя подвергаются критике со стороны искусствоведов, которые преимущественно считают их китчем.


[Закрыть]
.

Пробка понемногу рассасывается. Мы набираем скорость и несколько минут спустя уже едем по окраинам Парижа. Вдоль дороги мелькают обшарпанные каменные домики, площадки подержанных машин на продажу, фалафельные и парикмахерские. В темноте светящиеся надписи сливаются в одно расплывчатое пятно.

– Может, тебе это на пользу пойдет, – произносит отец, когда мы выезжаем на кольцевую. – Отвлечешься.

– Ты про что?

– Про смену декораций. Про Париж.

– О да. Мой брат погиб, моя мать спятила, ура, давайте же отвлечемся и скушаем круассан!

Оставшуюся дорогу мы не разговариваем.

11

– Льюис! Вздорная твоя голова! Формальдегидная твоя душа! Лабораторное ты ископаемое! Из тебя еще не весь песок высыпался?

Мне много раз хотелось его так обозвать. Примерно теми же словами. Но это говорю не я.

Это говорит Джи, старый друг отца. Круглый мужичок в желтых джинсах, красном свитере и в очках. Он рок-звезда среди историков. Звучит дико, зато верно его описывает. Еще он написал мегабестселлер про Французскую революцию. Книга получила все мыслимые награды. «Би-би-си» снял по ней сериал. Энг Ли делает полнометражку.

Джи с отцом познакомились в аспирантуре Стэнфорда. На самом деле он Гийом Ленотр, но отец зовет его Джи: поначалу произносил его имя как «Гвилломей», потом как «Джиюм» и наконец сократил до «Джи» – для простоты.

Джи всегда говорит с нами по-французски. Я выучила этот язык в детстве. Отец учит до сих пор.

– Батюшки! А это у нас кто? – Джи окидывает взглядом мою кожаную куртку, мои железяки и мои косички. – Кто, кто эта готическая чаровница? Неужто крошка Анди? Смотри-ка, уже совсем взрослая – и в полной готовности дать отпор римлянам.

– И заодно всем остальным, кто подвернется под руку, – ворчит отец.

Джи смеется.

– Ну, заходите, заходите же! Лили давно ждет!

Он отступает в сторону, чтобы мы могли войти, запирает дверь и ведет нас по длинному плохо освещенному внутреннему двору, который заставлен и завален всевозможным архитектурным хламом – мраморными колоннами, карнизами, кормушками для лошадей, фонарями, фонтанами и кучей обезглавленных статуй.

Когда машина остановилась, я подумала, что таксист ошибся адресом. Мы заехали в недра Одиннадцатого округа, что к востоку от центра. Пейзаж – как на краю земли. Вместо собственно дома я увидела высокие каменные стены и огромные железные ворота. Все это было покрыто граффити и заклеено обтрепанными плакатами автомобильных выставок и стрип-клубов. Через дорогу – злачного вида автомастерская и контора по продаже теплоизоляции. В остальном пустырь как пустырь.

– Да нет, адрес правильный, – сказал отец, расплачиваясь с водителем. – Дом восемнадцать по рю Сен-Жан. Кажется, бывшая мебельная фабрика. Джи купил ее несколько месяцев назад.

Отец нащупал висящий на проводах ржавый звонок и нажал кнопку. Через пару минут распахнулась небольшая дверь, врезанная в одну из исполинских железных створок, из нее выкатился Джи и бросился нас целовать.

– У вас тут прямо задворки мира, – говорит отец, следуя за Джи. – Можно снимать кино про апокалипсис.

– Это и есть задворки мира, дружище! Точнее, задворки восемнадцатого века. За мной! – Джи увлекает нас в глубину длинного каменного строения. – Вон туда, к лестнице. Идемте, идемте, идемте!

Мы еле успеваем за ним. Весь первый этаж – одно помещение, необъятное, как пещера, – заполнен коробками и ящиками, между которыми оставлен узенький проход. Нужно смотреть в оба, чтобы ничего не задеть.

– Это добро еще предстоит каталогизировать, – поясняет Джи, любовно похлопывая по одному из ящиков. – На втором этаже все уже рассортировано.

– А что это? – спрашивает отец.

– Кости старого Парижа, дружище! Призраки Революции!

Отец застывает на месте.

– Ты шутишь? Все вот это? Я думал, у тебя пара коробок с артефактами.

Джи тоже останавливается.

– Вообще-то я снимал четырнадцать камер на складе, и все были забиты до потолка. Потом на рынке всплыла эта фабрика, и я тут же понял – вот что мне надо! В общем, я ее купил и перевез всю коллекцию. У меня теперь, знаешь ли, появились спонсоры. Шесть французских компаний и две американские. Еще пара лет – ну, года три от силы, – и мы будем готовы.

– К чему? – спрашиваю я, не понимая, что можно сделать с таким количеством барахла.

– К открытию, моя дорогая! Здесь будет музей Революции – прямо в помещении бывшей фабрики.

– Здесь? – переспрашивает отец, с сомнением оглядывая разбитые окна и гнилые балки.

– Разумеется. Где же еще?

– Например, в центре Парижа, поближе к туристам, – предлагаю я.

– Нет-нет-нет! Только в Сент-Антуане! – говорит Джи. – Тут были рабочие кварталы, самое сердце Революции. Здесь заваривалась вся та ярость, вся кровь и мощь – все, что стало топливом для Революции. Конечно, Дантон разглагольствовал в Ассамблее, а Демулен в Пале-Рояле, это понятно. Но когда политикам надобилось перейти от слов к делу, к кому они обращались? К заводским рабочим, к мясникам. К прачкам и торговкам – фуриям Сент-Антуана. К обозленным, обездоленным и нищим. Так что музей должен быть именно здесь, где люди жили, боролись и умирали.

Джи всегда так разговаривает. Не только когда его снимает «Би-би-си».

Отец рассматривает что-то за его спиной.

– Это то, что я думаю? – спрашивает он, приподнимая брезент.

– Если ты думаешь, что это гильотина, то думаешь правильно, – говорит Джи и откидывает брезент. – Ее нашли пару лет назад на каком-то складе. Мне ужасно повезло, что я успел ее купить. Это же восемнадцатый век, таких почти не осталось! Обратите внимание, какой рациональный дизайн – две балки с перекладинами и лезвие, больше ничего. При старой власти осужденных дворян обезглавливали, а простолюдинов вешали – второе было куда болезненнее. А революционеры требовали равенства во всем, даже в смертной казни. Так что будь ты нищий, кузнец или маркиз – не важно, все враги режима кончали жизнь одинаково. Считалось, что это быстрая и гуманная казнь. Судя по тому, как выглядит этот экземпляр, им активнейшим образом пользовались. Видите?

Деревянная перекладина, куда укладывали головы приговоренных, пропитана ржаво-коричневым. Я смотрю и пытаюсь представить людей, на которых смерть обрушилась косым лезвием. Казалась ли она им быстрой и гуманной?

– На пике Террора в одном только Париже обезглавили сотни и сотни людей, – продолжает Джи. – Многих казнили по голословному обвинению, без суда и следствия. Город залило кровью в совершенно буквальном смысле – она текла по сточным канавам. Казни были излюбленным зрелищем парижан. На площади продавали напитки, люди дрались за места с лучшим обзором, а…

– Гийом! – раздается откуда-то сверху. – Хватит вещать, веди гостей наверх. Они устали и хотят есть!

Я узнаю голос Лили, его жены.

– Мчимся к тебе, любовь моя! – отвечает Гийом.

Мы поднимаемся на второй этаж. Джи по пути открывает коробки и откидывает пленку, чтобы мы полюбовались его экспонатами: вот коллекция революционных флагов, вот огромное знамя с напечатанной на нем «Декларацией прав человека», вот чей-то старинный герб с пронзенной розой, истекающей кровью.

– Пятнадцатый век, – сообщает Джи. – Герб герцогства Овернь. Он висел в родовом шато герцогов Овернских до самой Революции, пока последнего герцога вместе с супругой не отправили на гильотину за то, что они поддерживали короля. Тут на латыни написано: «Из крови розы лилии растут». Видите? Капля крови стекает из розы на флер-де-лис – белую лилию, символ французских монархов. Род герцогов Овернских был очень влиятельным, они всегда хранили верность престолу и проливали кровь, а иногда и жизнь отдавали за своих королей.

Мы взбираемся по лестнице мимо третьего этажа, где располагается мастерская Лили, на четвертый, откуда уютно пахнет прогретым камином. Лили встречает нас перед лестницей и по очереди целует, а когда отец и Джи проходят вперед, она еще раз целует меня и крепко прижимает к себе. Я обнимаю ее в ответ. На ней два мятых свитера, Один поверх другого. Черные волосы кажутся седыми из-за мраморной пыли. Мы вместе входим в их просторный лофт на последнем этаже старой фабрики.

– Я так обрадовалась, когда Льюис позвонил предупредить, что ты тоже приедешь! – говорит Лили. – Он сказал, ты тут будешь работать над школьным проектом? Ужасно интересно!

– Да, это правда интересно, – вру я в ответ.

Она спрашивает, как мама. По мере моего рассказа глаза Лили краснеют. Они с мамой жили в одной комнате в Сорбонне. Как-то вечером Лили привела маму на вечеринку к Джи, а там был отец. Так мои родители и познакомились. Я знаю Лили и Джи всю свою жизнь.

– Бедная моя Марианна, – вздыхает она, вытирает глаза рукавом и снова притягивает меня к себе. От нее пахнет специями и духами «О Д'Адриен». Мама тоже их любила. И готовить любила, как Лили. Когда-то и в нашем доме пахло чесноком и тимьяном, а не тоской. Когда-то очень давно.

Лили спрашивает, как я живу, и я отвечаю, что все в порядке. Она поворачивает мое лицо к себе. У нее сильные пальцы скульптора.

– Скажи честно, как ты?

– У меня все хорошо, Лили. Правда, – повторяю я, изображая улыбку. Не хочу ничего обсуждать, чтобы не разреветься прямо у нее в гостиной. Дорога меня измотала, и я сейчас почти ничего не чувствую, внутри все будто онемело. Хочется сохранить это онемение. Так проще. Я спрашиваю, куда можно повесить куртку. Лили советует ее не снимать – батареи еле греют, а от камина не так уж много тепла. Предупредив всех, что ужин будет через час, она вручает мне поднос с бутылкой вина и бокалами. Я несу его к длинному деревянному столу, где сидят отец и Джи, недалеко от входа в кухню. Наливаю им по бокалу, но они зарылись в документы и не замечают меня.

– Фонд разрешил взять на анализ лишь крохотный образец, – говорит Джи. – С самого краешка. Там получится не больше грамма.

– Один грамм на три лаборатории? – Отец хмурится. – И Бринкманн и Кассиман – оба согласились?

– Куда им было деваться? Или грамм на всех, или ничего.

Отец не вдавался в подробности, когда говорил про дела в Париже. Упомянул только, что Джи сотрудничает с каким-то историческим фондом и пригласил его провести для них некое исследование. По мне, так это забивание гвоздей микроскопом. Все равно что просить Стивена Хокинга объяснить устройство рычага.

Отец и Джи продолжают обсуждать свое, и я решаю побродить по гостиной. Разглядываю кучу ящиков, коробок, мраморных бюстов, большую игрушечную обезьяну, восковой манекен, коллекцию мушкетов в старой бочке, часы на книжной полке. Нахожу шиньон из настоящих волос, расписные чайные шкатулки, несколько магазинных вывесок, миску со стеклянными глазами и перевязанную лентой картонную коробку. На ней написано: «Прощальные письма осужденных, 1793». Я открываю коробку и осторожно достаю верхнее письмо. Бумага ломкая от времени. Почерк попробуй еще разбери. Как и старинную грамматику.

«Прощайте, жена и дети мои, прощайте на веки вечные. Люби их крепко, молю тебя, и говори им часто, что я был, люби их за нас двоих. Сегодня конец, дни мои сочтены».

Беру следующее:

«Последнее белье мое износилось. Чулки догнивают на моих ногах. Панталоны прохудились. Я умираю от голода и скуки. Это мое последнее письмо. Мир омерзителен. Прощай».

И третье:

«Не знаю, душа моя, суждено ли мне снова видеть тебя или писать к тебе. Прошу, не забывай свою мать. Прощай, любимое дитя. Придет время – и ты поймешь, чего мне стоит сейчас не разрыдаться при одной мысли о тебе. Держу тебя в самом сердце».

Мрак. Не могу больше такое читать, поэтому убираю письма на место, закрываю коробку и продолжаю глазеть по сторонам. На полу стоит макет гильотины, к нему прилагается палач, жертва и отрубленная голова из папье-маше, лежащая с выпученными глазами в крохотной корзинке. На полке стоит пара синих шелковых туфель с камнями на пряжках. Одна из стен увешана выцветшими сине-бело-красными знаменами. На них написано: «Свобода, равенство, братства» и «Да здравствует Республика!». Из позолоченных рам на меня смотрят мужчины и женщины в пудреных париках. Я вижу сцену казни Людовика XVI и жутковатую карикатуру с висельником, который болтается на фонаре, все еще дергая ногами. Под карикатурой подпись: «Предатель пляшет карманьолу». На столах и стульях вокруг высятся стопки книг. На бюро лежит оскаленный череп.

Это очень неспокойные вещи. В каждой живет своя тревога. Я смотрю на них и вижу, как парижские простолюдинки идут толпой на Версаль: они распевают песни, плюют в прохожих и громко требуют хлеба. Я слышу, как ликует толпа, глазеющая на казнь короля, и как булькает кровь из королевского горла. Я касаюсь края одного из знамен – и немедленно об этом жалею. На ощупь оно сухое и пыльное, как прах или древние кости, и мне кажется, что из него в мои пальцы вот-вот просочится зараза. Я отдергиваю руку и хочу уйти от всех этих предметов – но они всюду. Возвращаюсь к столу, по дороге спотыкаюсь о ящик и стукаюсь коленом. Никто не замечает. Лили возится на кухне. Отец и Джи по-прежнему говорят о работе. Сейчас хоть потолок на них рухни – они бы не заметили. Я потираю ушибленное колено и тут вижу, обо что споткнулась. Это длинный деревянный футляр. В таких раньше хранились гитары.

На крышке – витиеватый узор из виноградных листьев. Кусочки инкрустации вывалились, потускневший лак весь в пятнах. Футляр стянут кожаным ремнем. Присев на корточки, я замечаю, что замок не работает: видимо, застрял язычок.

Я расстегиваю ремень, поднимаю крышку, и у меня перехватывает дыхание, потому что передо мной – обалденная гитара, красивейшая из всех, что я видела. Деки и обечайка сделаны из ели и палисандра, гриф – черного дерева. Розетка и обводы инкрустированы перламутром, слоновой костью и серебром.

Я с трепетом касаюсь ее, провожу пальцами по деревянному изгибу, повторяю контур. Потом перебираю струны – две из них тут же рвутся.

– О! Ты нашла гитару! – замечает Джи, отрываясь от бумаг.

– Джи, п-прости, п-пожалуйста, – заикаюсь я. – Прости, что без разрешения…

– Да ерунда! Красотища, правда? – Он встает и подходит ко мне. – Это инструмент мастера Виначчиа – видишь его клеймо? Такие делали в Италии в конце восемнадцатого века. Редкая штука. И страшно дорогая. Замок на футляре – серебряный. Его заело, к сожалению. Такая гитара была у самого Людовика XVI. Есть даже портрет, где он с ней изображен.

– А у тебя она откуда?

– Купил тридцать лет назад у какого-то работяги, который нашел ее в катакомбах. Тогда один из туннелей обрушился, их с бригадой послали разгребать завалы и ставить крепи. Они обнаружили небольшую пещеру, вход в которую раньше был засыпан. И вот, он откопал гитару из-под груды обезглавленных скелетов. Следовательно, захоронение относится к эпохе Террора. Логично было бы предположить, что инструмент погибнет – все-таки два века под землей, – однако нет. Возможно, прохладный воздух оказался спасительным. Я купил ее за тысячу франков. Немаленькие деньги, особенно по тем временам, но это несравнимо меньше, чем она стоит на самом деле. Сыграй на ней, Анди.

Я качаю головой, в ужасе от мысли, что гитара может треснуть или развалиться на части, если я снова ее коснусь.

– Джи, я не могу! Она же такая хрупкая. Ее бы в реставрацию. Наверное, можно найти какого-нибудь мастера…

– Давай уже. Сыграй.

Я понимаю: он считает, что это будет терапевтично. Хочет мне помочь. Но я не умею принимать помощь.

– Не стоит, – отвечаю я. – Правда. Я же привезла свою гитару. Эта мне не нужна.

Джи сам достает гитару из футляра и протягивает мне.

– Может, ты нужна ей, – говорит он.

К такому я оказываюсь не готова. Очень непривычно – быть кому-то нужной.

– Да? Ну… хорошо, – бормочу я.

Я кладу драгоценный артефакт обратно в футляр, потом иду за своим рюкзаком и спешу назад, чувствуя себя как Горлум, завладевший Прелестью. Мне страшно, что Джи вот-вот передумает и отберет ее у меня. Но, когда я возвращаюсь, они с отцом уже опять погружены в свои бумаги. Я достаю из рюкзака запасные струны и пакет с разной гитарной мелочовкой – средства для смазки и очистки, вертушку для струн, воск, салфетки для полировки. И принимаюсь за дело. Колки заедает. Порожки все черные. Передняя дека потускнела.

Лили приносит еще бутылку вина и вновь удаляется на кухню. Час спустя, когда она входит с тарелками и приборами, гитара отполирована и с новыми струнами. Едва закончив с настройкой, я слышу:

– Ну что, теперь сыграешь нам?

Я смотрю на Джи, все еще колеблясь.

– Она выдержала Революцию, выдержит и тебя, – говорит он.

Я не знаю, с чего начать. Играть на таком инструменте – это как встречаться с мальчиком, который так хорош, что хочется целовать его сразу всего целиком. Я набираю в легкие воздуха – и начинаю «Come As You Are» [25]25
  Известная песня группы «Нирвана».


[Закрыть]
. Потом вспоминаю Рамо. Потом Баха. Потом пару мелодий Гомеса. Наконец прерываюсь, потому что вся взмокла. Аплодисменты застают меня врасплох. Я напрочь забыла обо всем. Забыла, что кто-то слушает. Забыла себя.

– Браво! – кричит Лили.

– Еще, еще! – Джи восторженно хлопает в ладоши.

Отец тоже хлопает. Неестественно широко разводя руки. Словно кто-то его заставляет. Я убираю гитару в футляр и тоже сажусь за стол.

– У тебя сказочный талант, – говорит Лили. – Куда будешь поступать?

– Ну… в принципе, я подумываю о Джулиарде или о Манхэттенской школе.

Джи отмахивается.

– Бросай ты свой Нью-Йорк! Переезжай в Париж. Учись здесь в консерватории.

Я смотрю на отца, который разглядывает свой бокал.

– Да, это мысль, – произношу я. – Я пока еще ничего не решила.

Лили подливает всем вина.

– Гийом, я несу курицу. Убери со стола, пожалуйста, – она кивает на бумаги и какие-то фотографии.

– Я помогу! – Начинаю складывать все в стопку, но один из снимков приковывает мое внимание. Старинный хрустальный сосуд в форме яйца, с эмблемой: витиеватый инициал «L» на фоне солнечного диска. В сосуде что-то лежит. Что-то маленькое и темное. Я смотрю и не могу оторваться.

– Что это? – спрашиваю я.

Джи кидает взгляд на фотографию и улыбается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю