Текст книги "Собрание сочинений в 14 томах. Том 7"
Автор книги: Джек Лондон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)
Глава тридцать пятая
Бриссенден не дал Мартину никаких объяснений по поводу своего долгого отсутствия, да Мартин и не расспрашивал его. Сквозь пар, клубившийся над стаканами с грогом, он с удовольствием созерцал бледное и худое лицо своего друга.
– Я тоже не сидел сложа руки, – объявил Бриссенден, после того как Мартин рассказал ему о своих последних работах.
Он вынул из кармана рукопись и передал ее Мартину, который, прочтя заглавие, вопросительно взглянул на Бриссендена.
– Да, да, – усмехнулся Бриссенден, – недурное заглавие, не правда ли? «Эфемерида»… лучше не скажешь. А слово это ваше, – помните, как вы говорили о человеке как о «последней из эфемерид», ожившей материи, теплом комочке, борющемся за свое место под солнцем. Мне это засело в голову, и я должен был написать целую поэму, чтобы наконец освободиться! Ну-ка, прочтите и скажите, что вы об этом думаете!
Читая, Мартин то краснел, то бледнел от волнения. Это было совершеннейшее художественное произведение.
Здесь форма торжествовала над содержанием, если можно было говорить о торжестве там, где каждый тончайший оттенок мысли находил словесное выражение, настолько совершенное, что у Мартина перехватывало дыхание от восторга и слезы закипали на глазах. Это была длинная поэма в шестьсот или семьсот стихов. Поэма странная, фантастическая, пугающая. Казалось, невозможно, немыслимо создать нечто подобное, и все же это существовало и было написано черным по белому. В этой поэме изображался человек со всеми его исканиями, с его неутолимым стремлением преодолеть бесконечное пространство, приблизиться к сферам отдаленнейших солнц. Это был сумасшедший разгул фантазии в черепе умирающего, который еще жил и сердце которого билось последними слабеющими ударами. В торжественном ритме поэмы слышался гул планет, треск сталкивающихся метеоров, шум битвы звездных ратей среди мрачных пространств, озаряемых светом огневых облаков, а сквозь все это слышался слабый человеческий голос, как неумолчная тихая жалоба в грозном грохоте рушащихся миров.
– Ничего подобного еще не было написано, – вымолвил Мартин, когда наконец в состоянии был заговорить. – Это изумительно! Изумительно! Я ошеломлен! Этот великий вечный вопрос не выходит у меня из головы. В моих ушах всегда будет звучать этот слабый, незатихающий голос человека, пытающегося постичь непостижимое! Точно предсмертный писк комара среди мощного рева слонов и рыканья львов. Но в этом писке звучит ненасытная страсть. Я, вероятно, говорю глупости, но эта вещь совершенно завладела мною. Вы… Я не знаю, что сказать, вы просто гениальны. Но как вы это создали? Как могли вы это создать?
Мартин прервал свой панегирик только для того, чтобы перевести дух.
– Я больше не пишу. Я просто жалкий пачкун. Вы мне показали, что такое настоящее мастерство. Вы гений! Нет, больше, чем гений! Это истина, рожденная безумием. Это истина в самой своей сокровенной сущности. Вы, догматик, понимаете ли вы это? Даже наука не может опровергнуть вас. Это истина провидца, выкованная из черноты космоса мощным ритмом стиха, превращенная в чудо красоты и величия. Больше я ничего не скажу! Я подавлен, уничтожен! Нет, я все-таки скажу еще кое-что: позвольте мне устроить поэму в какой-нибудь журнал.
Бриссенден расхохотался.
– Да ведь во всем христианском мире не найдется журнала, который решится напечатать такую штуку! Вы сами прекрасно это знаете!
– Нет, не знаю! Я убежден, что во всем мире не найдется журнала, который бы не ухватился за это. Ведь такие произведения рождаются раз в сто лет. Это поэма не на день и не на год. Это поэма века.
– Вот именно – века!
– Не разыгрывайте циника! – возразил Мартин. – Редакторы не совсем уж кретины. Я знаю это. Хотите держать пари, что «Эфемериду» возьмут если не в первом же, то во втором месте, куда я ее предложу?
– Есть одно обстоятельство, мешающее мне принять ваше пари, – произнес Бриссенден и, немного помолчав, добавил: – Это лучшее из всего, что я написал. Я отлично это знаю. Это моя лебединая песня. Я чрезвычайно горжусь этой поэмой. Я преклоняюсь перед ней. Она мне милее виски. Это то совершенное творение, о котором я мечтал в дни своей юности, когда человек еще стремится к идеалам и строит иллюзии. И вот я осуществил свою мечту, осуществил ее на краю могилы. Так неужели я отдам ее на поругание свиньям! Я не стану с вами держать пари! Это мое! Я создал это и делюсь им только с вами.
– Но подумайте об остальном мире! – воскликнул Мартин. – Ведь цель красоты – радовать и услаждать!
– Вот пусть это радует и услаждает меня.
– Не будьте эгоистом!
– Я вовсе не эгоист! – Бриссенден усмехнулся, словно заранее смакуя то, что он собирался сказать. – Я альтруистичен, как голодная свинья.
Напрасно Мартин пытался поколебать его в принятом решении. Мартин уверял Бриссендена, что его ненависть к журналам нелепа и фанатична и что он поступает в тысячу раз бессмысленнее Герострата, сжегшего храм Дианы Эфесской. Бриссенден слушал, попивая грог, кивал головой и даже соглашался, что его собеседник прав во всем – за исключением того, что касалось журналов. Его ненависть к редакторам не знала границ, и он ругал их гораздо ожесточеннее, чем Мартин.
– Пожалуйста, перепечатайте мне поэму, – сказал он, – вы сделаете это в тысячу раз лучше любой машинистки. А теперь я хочу дать вам один полезный совет. – Бриссенден вытащил из кармана объемистую рукопись. – Вот ваш «Позор солнца». Я три раза перечитывал его! Это самая большая похвала, на которую я способен. После того, что вы наговорили про «Эфемериду», я, разумеется, должен молчать. Но вот что я вам скажу: если «Позор солнца» будет напечатан, он наделает невероятного шуму. Из-за него поднимется жесточайшая полемика, и это будет для вас лучше всякой рекламы.
Мартин расхохотался.
– Уж не посоветуете ли вы мне послать эту статью в какой-нибудь журнал?
– Ни в коем случае, если только хотите, чтобы ее напечатали. Предложите ее одному из крупных издательств. Может быть, ее прочтет там какой-нибудь сумасшедший или основательно пьяный рецензент и даст о ней благоприятный отзыв. Да, видно, что вы читали книги! Все они переварились в мозгу Мартина Идена и излились в «Позоре солнца». Когда-нибудь Мартин Иден станет знаменит, и немалая доля его славы будет создана этой вещью. Ищите издателя, и чем скорее вы его найдете, тем лучше!
Бриссенден поздно засиделся у Мартина в этот вечер. Мартин проводил его до трамвая, и когда Бриссенден садился в вагон, то неожиданно сунул своему другу измятую бумажку.
– Возьмите это, – сказал он, – мне сегодня повезло на скачках!
Прозвенел звонок, и трамвай тронулся, оставив Мартина в полном недоумении, с измятой бумажкой в руках. Возвратившись к себе в комнату, он развернул бумажку – это был банковый билет в сто долларов.
Мартин воспользовался им без всякого стеснения. Он отлично знал, что у его друга много денег, а кроме того, был уверен, что сможет отдать долг в очень скором времени. На следующее утро он расплатился с долгами, заплатил Марии вперед за три месяца и выкупил из заклада все свои вещи. Он купил свадебный подарок для Мэриен, рождественские подарки для Руфи и Гертруды. В довершение всего он отправился со всем семейством Сильва в Окленд и, во исполнение своего обещания (правда, опоздав на год), купил башмаки и Марии и всем ее ребятишкам. Мало того, он накупил им игрушек и сластей, так что свертки едва помещались в детских ручонках.
Входя в кондитерскую во главе этой необыкновенной процессии, Мартин случайно повстречал Руфь и ее мать. Миссис Морз была чрезвычайно шокирована, и даже Руфь смутилась. Она придавала большое значение внешним приличиям, и ей было не очень приятно видеть своего возлюбленного в обществе целой оравы португальских оборвышей. Такое отсутствие гордости и самоуважения задело ее. И что самое скверное – Руфь увидела в этом инциденте лишнее доказательство того, что Мартин не в состоянии подняться над своей средою. Это было достаточно неприятно само по себе, и совсем уж не следовало хвастать этим перед всем миром – ее миром. Хотя помолвка Руфи с Мартином до сих пор держалась в тайне, их отношения ни для кого не составляли секрета, а в кондитерской, как нарочно, было много знакомых, и все они с любопытством поглядывали на удивительное окружение нареченного мисс Морз. Руфь, верная дочь своей среды, не умела понять широкую натуру Мартина. Со свойственной ей чувствительностью она воспринимала этот случай как нечто позорное. Мартин, придя к Морзам в этот день, застал Руфь в таком волнении, что даже не решился вытащить из кармана свой подарок. Он в первый раз видел ее в слезах – слезах гнева и обиды, и зрелище это так потрясло его, что он мысленно назвал себя скотиной, хотя не вполне ясно понимал, в чем его вина. Мартину и в голову не приходило стыдиться людей своего круга, и он не видел ничего унизительного для Руфи в том, что ходил покупать рождественские подарки детям Марии Сильвы. Но он готов был понять обиду Руфи, выслушав ее объяснения и истолковав весь эпизод как проявление женской слабости, которая, очевидно, свойственна даже самым лучшим женщинам.
Глава тридцать шестая
– Пойдемте, я покажу вам «настоящих людей», – сказал Мартину Бриссенден в один январский вечер.
Они пообедали в Сан-Франциско и собирались уже садиться на оклендский паром, когда Бриссендену пришла фантазия показать Мартину «настоящих людей». Он повернул назад и зашагал от пристани, похожий на тень в своем развевающемся плаще; Мартин едва поспевал за ним. По дороге Бриссенден купил два галлона старого портвейна в оплетенных флягах и, держа их в руках, вскочил в трамвай, идущий по Мишен-стрит; то же сделал и Мартин, нагруженный несколькими бутылками виски. «Что бы сказала Руфь, если бы увидела меня сейчас», – на мгновение мелькнуло у Мартина в голове, но мысли его были заняты иным: что же это за «настоящие люди»?
– Может быть, сегодня там никого не будет, – оказал Бриссенден, когда они сошли с трамвая и нырнули в темный переулок рабочего квартала к югу от Маркет-стрит. – Тогда вам не придется увидеть то, что вы давно ищете!
– А что же это такое? – спросил Мартин.
– Люди, настоящие умные люди, а не болтуны вроде тех, которые толкутся в торгашеском логове, где я вас встретил. Вы читали книги и страдали от одиночества! Ну вот, я познакомлю вас с людьми, которые тоже кое-что читали, и вы больше не будете так одиноки.
– Я не очень интересуюсь их бесконечными спорами, – прибавил Бриссенден, пройдя один квартал, – я вообще терпеть не могу книжной философии, но зато это, несомненно, настоящие интеллигенты, а не буржуазные свиньи! Но смотрите, они вас заговорят насмерть, о чем бы ни зашла речь!
– Надеюсь, мы застанем Нортона, – продолжал он немного спустя, задыхаясь от ходьбы, но не позволяя Мартину взять у него из рук фляги с портвейном. – Нортон – идеалист. Он кончил Гарвардский университет! Изумительная память! Идеализм привел его к философскому анархизму, и семья отреклась от него. Его папаша – президент железнодорожной компании, сверхмиллионер, а сын влачит во Фриско полуголодное существование, редактируя анархический журнальчик за двадцать пять долларов в месяц.
Мартин плохо знал Сан-Франциско, в особенности эту часть города, а потому никак не мог сообразить, куда, собственно, Бриссенден ведет его.
– Расскажите мне о них еще, – говорил он, – я хочу знать, что это за люди. Чем они живут? Как сюда попали?
– Хорошо бы застать и Гамильтона, – сказал Бриссенден, останавливаясь, чтобы перевести дух. – Собственно, у него двойная фамилия: Страун-Гамильтон; он из старинной семьи южан, но по характеру бродяга и лентяй, каких свет не видел, хоть и служит – вернее, пытается служить – в каком-то кооперативе за шесть долларов в неделю. Неисправимый бродяга! Он и в Сан-Франциско-то попал бродяжничая. Как-то раз он целый день просидел на скамье в парке, причем у него с утра куска во рту не было, а когда я предложил ему пойти пообедать в ресторан, который находился за два квартала, – знаете, что он на это ответил? «Слишком много беспокойства, старина. Купите мне лучше пачку папирос!» Он был спенсерианец, как и вы, пока Крейс не обратил его на стезю материалистического монизма. Надо попытаться вызвать его на разговор о монизме. Нортон тоже монист, но его монизм идеалистический. У него вечные схватки с Гамильтоном и с Крейсом.
– А кто такой Крейс? – спросил Мартин.
– А вот к нему мы и идем. Бывший профессор… выгнали из университета, – самая обычная история. Ум острый, как бритва. Зарабатывает себе пропитание чем придется. Был даже уличным разносчиком. Абсолютно без предрассудков. Без зазрения совести снимет саван с покойника. Разница между ним и буржуа та, что он ворует, не занимаясь при этом самообманом. Он может говорить о Ницше, о Шопенгауэре, о Канте, о чем угодно, но интересуется он, в сущности говоря, только монизмом. Даже о своей Мэри он думает гораздо меньше, чем о монизме. Геккель для него божество. Единственный способ оскорбить его – это задеть Геккеля. Ну, вот мы и пришли.
Бриссенден поставил фляги на ступеньку лестницы, чтобы отдышаться перед подъемом. Дом был самый обыкновенный, угловой двухэтажный дом с салуном и бакалейной лавкой в первом этаже.
– Вся компания здесь и живет, занимает весь второй этаж, – сказал Бриссенден, – но только один Крейс имеет две комнаты. Идемте!
Наверху не горела лампочка, но Бриссенден ориентировался в темноте, словно домовой. Он остановился, чтобы сказать Мартину:
– Есть тут еще Стивенс, теософ. Когда разойдется, так кого хочешь собьет с толку. Недавно устроился мыть посуду в ресторане. Любитель хороших сигар, может пообедать в обжорке за десять центов, а потом купить сигару за пятьдесят. Я на всякий случай захватил для него парочку. А еще есть австралиец по фамилии Парри, – это статистик и ходячая спортивная энциклопедия. Спросите его, какой был урожай зерна в Парагвае в тысяча девятьсот третьем году, или сколько английского холста ввезено в Китай в тысяча восемьсот девяностом году, или сколько весил Джимми Брайт, когда побил Баттлинга-Нельсона, или кто был чемпион Соединенных Штатов в среднем весе в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году, он на все вам ответит с быстротой и точностью автомата. Есть некий Энди, каменщик, – имеет на все свои взгляды и прекрасно играет в шахматы; затем – Гарри, пекарь, ярый социалист и профсоюзный деятель. Кстати, помните стачку поваров и официантов? Ее устроил Гамильтон. Он организовал союз и выработал план стачки, сидя здесь, в комнате Крейса. Сделал это для собственного развлечения и больше не принимал никакого участия в делах союза из-за лени. Если бы он хотел, он бы давно занимал видный пост. В этом человеке заложены бесконечные возможности, но ленив он невообразимо.
Бриссенден продолжал продвигаться в темноте, пока не показалась полоска света из-под двери. Стук, ответное «войдите!» – и Мартин уже пожимал руку Крейсу, красивому, белозубому брюнету с черными усами и большими, выразительными черными глазами. Мэри, степенная молодая блондинка, мыла посуду в небольшой комнатке, служившей одновременно кухней и столовой. Первая комната была спальней и гостиной. Через всю комнату протянуты были веревки с выстиранным бельем, так что Мартин в первую минуту не заметил двух людей, о чем-то беседовавших в углу. Бриссендена и его фляги они встретили радостными восклицаниями, и Мартин, знакомясь с ними, узнал, что это Энди и Парри. Мартин с любопытством стал слушать рассказ Парри о вчерашнем боксе. А Бриссенден с азартом занялся раскупориванием бутылок и приготовлением пунша. По его команде «собрать всех сюда» Энди отправился по комнатам созывать жильцов.
– Нам повезло, почти все в сборе, – шепнул Бриссенден Мартину. – Вот Нортон и Гамильтон. Пойдемте, я вас познакомлю. Стивенса, к сожалению, пока нет. Я попробую затеять разговор о монизме. Нужно только дать им немного разойтись.
Сначала разговор не вязался, но Мартин сразу же мог оценить своеобразие и живость ума этих людей. У каждого были свои определенные взгляды, иногда противоречивые, и, несмотря на юмор и остроумие, эти люди отнюдь не были поверхностны. Мартин заметил, что они (о чем бы ни шла беседа) обнаруживали большие научные познания и имели свои твердые и ясные воззрения на мир и на общество. Они не заимствовали готовых мнений: это были настоящие мятежники духа, и им чужда была всякая пошлость. Никогда у Морзов не встречался Мартин с таким разнообразием тем и интересов. Казалось, не было в мире вещи, о которой здесь не могли бы рассуждать без конца. Разговор перескакивал с последней книги миссис Хэмфри Уорд на новую комедию Шоу, с будущего драмы на воспоминания о Мэнсфилде. Они хвалили или высмеивали утренние передовицы, говорили о положении рабочих в Новой Зеландии, о Генри Джеймсе [24]24
Джеймс, Генри (1843–1916) – американский писатель, непопулярный в широкой публике, так как его произведения были лишены фабульной занимательности, а утонченный анализ человеческой психики, художественная техника и изобретательные приемы оставляли равнодушными его современников Вместе с тем Джеймс – любимый писатель американских эстетских кругов. Лондон относился к романам Джеймса критически.
[Закрыть] и Брэндере Мэтьюзе, рассуждали о политике Германии на Дальнем Востоке и экономических последствиях Желтой Опасности, спорили о выборах в Германии и о последней речи Бебеля, толковали о местной политике, о последних разногласиях в руководстве социалистической партии и о том, что послужило поводом к забастовке портовых грузчиков.
Мартин был поражен их необыкновенной осведомленностью во всех делах. Им было известно то, что никогда не печаталось в газетах, они знали все тайные пружины, все нити. К удивлению Мартина, Мэри тоже принимала участие в этих беседах и при этом показала такой ум и знания, каких Мартин не встречал ни у одной знакомой ему женщины.
Они поговорили о Суинберне и Россетти [25]25
Россетти, Данте Габриель (1828–1882) – английский живописец и поэт. Основатель и главный представитель «Братства прерафаэлитов», зачинатель символизма в английском искусстве, обращался к религиозным и мифологическим темам, средневековым легендам, поэзии Данте.
[Закрыть], после чего перешли на французскую литературу. И Мэри завела его сразу в такие дебри, где он оказался профаном. Зато Мартин, узнав, что она любит Метерлинка, двинул против нее продуманную аргументацию, послужившую основой «Позора солнца».
Пришло еще несколько человек, и в комнате было уже темно от табачного дыма, когда Бриссенден решил наконец начать битву.
– Тут есть свежий материал для обработки, Крейс, – сказал он, – зеленый юноша, со всем пылом молодости влюбленный в Герберта Спенсера. Ну-ка, попробуйте сделать из него геккельянца!
Крейс внезапно встрепенулся, словно сквозь него пропустили электрический ток, а Нортон сочувственно посмотрел на Мартина и ободряюще улыбнулся ему, как бы обещая свою защиту.
Крейс сразу напустился на Мартина, но постепенно и Нортон начал вставлять словечки, и, наконец, разговор превратился в настоящее единоборство между ним и Крейсом. Мартин слушал, не веря своим ушам, ему казалось просто немыслимым, что все это происходит наяву, да еще где – в рабочем квартале, к югу от Маркет-стрит. В этих людях словно ожили все книги, которые он читал. Они говорили с жаром и увлечением, игра ума возбуждала их так, как других возбуждает гнев или спиртное. Это не была сухая философия печатного слова, созданная мифическими полубогами вроде Канта и Спенсера. Это была живая философия, она вошла в плоть и кровь спорщиков, кипела и бушевала в их речах. Постепенно и другие втянулись в спор и следили за ним с напряженным вниманием, дымя папиросами.
Мартин никогда не увлекался идеализмом, но в изложении Нортона он явился для него откровением. Однако Крейса и Гамильтона не убеждала та логика, которая Мартину казалась неопровержимой, они смеялись над Нортоном, называя его метафизиком, а тот, в свою очередь, называл метафизиками их самих.
«Феномены» и «ноумены» так и носились в воздухе. Крейс и Гамильтон обвиняли Нортона в попытках объяснить сознание из самого сознания. А тот, в свою очередь, обвинял их в том, что они жонглируют словами и строят обобщения не на основе фактов, а на основе понятий. Это их бесило. Их основной принцип к тому и сводился, что следует начинать с фактов и фактам давать наименование.
Когда Нортон углубился в сложные построения Канта, Крейс сказал, что всякий добропорядочный немецкий философ старой школы после смерти попадает в Оксфорд. Когда Нортон упомянул о гамильтоновском законе условного, его противники немедленно объявили, что именно они основываются на этом законе. А Мартин слушал, обхватив колени руками и дрожа от восторга. Нортон не был истинным сторонником Спенсера, и потому он часто в разгаре спора обращался к Мартину, полемизируя с ним так же, как и с другими противниками.
– Вы знаете, что Беркли еще никто по-настоящему не ответил, – говорил он, обращаясь к Мартину. – Герберт Спенсер подошел ближе других, но и он, в сущности говоря, не дал исчерпывающего ответа. Самые смелые из его последователей не могут пойти дальше. Я читал статью Салиби о Спенсере. Даже он говорит, что Спенсеру «почти» удалось ответить Беркли [26]26
Беркли, Джордж (1685–1735) – реакционный английский философ, субъективный идеалист, епископ. Отстаивал взгляд, будто вещи – это лишь совокупность ощущений, что «существовать – значит быть воспринимаемым» и что понятия – лишь условные знаки, не имеющие объективного содержания. Его философия послужила одним из теоретических источников эмпириокритицизма.
[Закрыть].
– А вы помните, что сказал Юм [27]27
Юм, Дэвид (1711–1776) – английский философ, психолог, историк и экономист. В философии выступал и как агностик, утверждая непознаваемость сущего, и как идеалист, не признавая существования независимого от человека материального мира; за единственную реальность принимал лишь психические переживания человека. Юм – предшественник психологического направления буржуазной политической экономии.
[Закрыть]?! – воскликнул Гамильтон.
Нортон кивнул головой, но Гамильтон счел нужным пояснить остальным:
– Юм сказал, что аргументы Беркли не допускают никакого ответа и совершенно неубедительны.
– Неубедительны для Юма, – возразил Нортон. – А Юм мыслил точно так же, как и вы, с одной только разницей: у него хватало ума признать, что Беркли ответить невозможно.
Нортон был очень горяч и вспыльчив, хотя не терял самообладания, а Крейс и Гамильтон напоминали хладнокровных дикарей, которые спокойно и неторопливо изучают слабые места противника. Под конец вечера Нортон, обозленный непрестанными упреками в том, что он метафизик, вцепился обеими руками в стул, чтобы не вскочить на ноги в пылу спора, и, сверкая глазами, предпринял решительный натиск на своих противников.
– Ладно, геккельянцы, – закричал он, – может быть, я рассуждаю, как колдун и знахарь, но хотел бы я знать, вы-то как рассуждаете? Ведь вам же не на что опереться, хотя вы и кричите о позитивной науке где надо и где не надо. Вы невежественные догматики! Ведь еще задолго до возникновения школы материалистического монизма вся почва была до того перерыта, что никакого фундамента уже нельзя было заложить. Локк [28]28
Локк, Джон (1632–1704) – английский философ-деист. Основная заслуга Локка в области философии состоит в том, что он детально, в основном с материалистических позиций, обосновал принцип происхождения знаний и идей из чувственного опыта, отвергая идеалистическую теорию врожденных идей и моральных принципов. Идеи Локка в дальнейшем были использованы представителями как материалистической, так и идеалистической философии. Идеалистические стороны учения Локка, в частности т. н. учение о вторичных качествах, использовали субъективные идеалисты Беркли и Юм.
[Закрыть] – вот кто сделал это! Джон Локк! Двести лет назад, даже больше, он в своем «Опыте о человеческом разуме» доказал нелепость понятия врожденной идеи. А вы этим занимаетесь до сих пор. Доказываете мне сегодня в продолжение целого вечера, что никаких врожденных идей не существует. А что это значит? Это значит, что человек не может постичь высшей реальности. Когда вы рождаетесь, у вас в мозгу нет ничего. Все дальнейшее познание зиждется только на феноменах, на восприятиях, получаемых вами с помощью пяти чувств. Ноумены, которых не было у вас в мозгу при рождении, не могут никак попасть туда и после.
– Неверно… – перебил его Крейс.
– Дайте мне договорить! – воскликнул Нортон. – Вашему познанию доступны только те проявления взаимодействия силы и материи, которые так или иначе влияют на ваши чувства. Видите, ради удобства спора я готов даже признать, что материя существует! Но я вас сейчас уничтожу вашим же собственным аргументом. Другого пути у меня нет, так как, к сожалению, вам обоим недоступно абстрактное мышление. Так вот, скажите, исходя из положений высшей позитивной науки, что вы знаете о материи? Вы знаете только то, что воспринимаете, то есть опять-таки только феномены. Вам доступны только изменения материи, вернее даже только то, что воспринимается вами как ее изменение. Позитивная наука имеет дело только с феноменами, а вы, безумцы, воображаете, что имеете дело с ноуменами, и считаете себя онтологами. Да, позитивная наука оперирует только с внешними явлениями. Кто-то уже сказал однажды, что наука о явлениях не может возвыситься над явлениями. Вы не можете ответить Беркли, даже если сумеете опровергнуть Канта; однако вы утверждаете, что Беркли неправ, ибо ваша наука, отрицая существование бога, не сомневается в существовании материи. Я признал сейчас существование материи только для того, чтобы вы поняли ход моих мыслей. Сделайте одолжение, будьте позитивистами, но онтологии нет места среди позитивных наук. Стало быть, оставьте ее в покое. Спенсер прав, как агностик, но если Спенсер…
Однако приближалось время отхода последнего оклендского парома, и Бриссенден с Мартином вынуждены были уйти. Они выскользнули незамеченными, пока Нортон продолжал говорить, а Крейс и Гамильтон ждали случая, чтобы наброситься на него, как пара разъяренных гончих.
– Вы открыли мне волшебную страну, – сказал Мартин Бриссендену, когда они оба взошли на паром. – Поговорив с такими людьми, чувствуешь, что жить стоит! У меня голова идет кругом! Я до сих пор не понимал толком, что такое идеализм. Я и теперь не могу принять его. Я знаю, что всегда останусь реалистом, – так уж создан, должно быть. Но я охотно поспорил бы с Крейсом и Гамильтоном, и для Нортона у меня тоже нашлось бы два-три словечка. Не вижу, чтобы Спенсеру были сделаны серьезные возражения. Я взволнован, как ребенок, впервые побывавший в цирке. Теперь я вижу, что мне еще очень многое нужно прочитать. Надо будет достать книгу Салиби! Я убежден, что Спенсер неуязвим. В следующий раз я тоже приму участие в споре…
Но Бриссенден дремал, тяжело дыша, уткнувшись худым подбородком в теплый шарф, и его тощее тело вздрагивало при каждом обороте винта.