412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джек Лондон » Смок Беллью. Смок и Малыш. Принцесса » Текст книги (страница 18)
Смок Беллью. Смок и Малыш. Принцесса
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:23

Текст книги "Смок Беллью. Смок и Малыш. Принцесса"


Автор книги: Джек Лондон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

Смок кивнул и молча протянул ему руку.

– Идем! – сказал он.

– Но ты слаб, как грудной младенец! Ты не можешь идти. Куда нам торопиться?

– Малыш, я иду за самым великим, что только есть в Клондайке. Я не могу ждать, вот и все. Укладывайся! Это величайшая вещь во всем мире. Это больше, чем золотые озера и золотые горы, больше, чем приключения, медвежатина и охота на медведей.

Малыш сидел и таращил глаза.

– Нет, я в полном уме. Быть может, человеку надо перестать есть, чтобы у него открылись глаза. Так или иначе, я видел вещи, которые мне и не снились. Я знаю, что такое женщина… теперь.

У Малыша открылся рот, и в уголках губ и в глазах заиграла улыбка.

– Пожалуйста, не надо, – мягко сказал Смок. – Ты не знаешь, а я знаю.

Малыш тяжело вздохнул и дал своим мыслям иное направление.

– Гм! Я и без посторонней помощи назову тебе ее имя. Все прочие отправились сушить Нежданное озеро, а Джой Гастелл сказала, что не пойдет. Она бродит вокруг Доусона и все ждет, не приволоку ли я тебя. Эта девушка клянется, что если я вернусь без тебя, она продаст все свои заявки, наймет армию стрелков, отправится в Страну Карибу и вышибет всю начинку из башки старика Снасса и его банды. И если ты на две минуты придержишь своих коней, то я, кажется, успею упаковаться, снарядиться и отправиться в путь-дорогу вместе с тобой.

ПРИНЦЕССА

Принцесса

В джунглях ярко пылал костер, около которого, небрежно развалясь, лежал какой-то человек, веселый на вид и страшный. Заросли этой узкой лесной полосы между железной дорогой и берегом реки были любимым приютом бродяг. Но лежавший не был настоящим бродягой. Он так низко погряз в общественной клоаке, что настоящий бродяга ни за что не сел бы с ним у одного костра. Новичок, недавно вышедший на «дорогу», мог бы еще присесть к его огню, но остался бы в его обществе только до тех пор, пока не распознал бы соседа. Даже самые низкие жулики и отъявленные мошенники прошли бы мимо такого человека. Настоящий бродяга, два-три проходимца или шайка молодых воришек, может быть, пошарили бы в его лохмотьях в тщетной надежде найти пару завалявшихся монет и затем разделались бы с ним, дав затрещину. Даже последний пропойца поставил бы себя намного выше его. Ибо этот человек был хуже всякого бродяги – опустившимся пьяницей, превратившимся в самого последнего пройдоху, который не способен даже «вскипеть», обозлившись. У него не осталось и крупицы гордости, и он мог подбирать объедки из помойки. Действительно, вид этого человека был ужасен. Ему можно было дать лет шестьдесят и больше; на его лохмотья не взглянул бы и тряпичник.

Лежавший около него узелок заключал в себе изорванный пиджак, прокопченную жестянку из-под томатов, пустую погнутую жестянку из-под сгущенного молока, кусок жилистого, самого дешевого мяса, каким кормят собак, завернутый в оберточную бумагу, выпрошенный, вероятно, у какого-нибудь мясника, морковь, раздавленную тяжелым колесом на улице, три прелых картофелины и сдобный обгрызанный хлебец, покрытый засохшей грязью, очевидно, подобранный на улице.

Лицо бродяги обросло густой бородой: грязно-серая, давно не подстригавшаяся, она торчала свалявшимися комьями. Борода, вероятно, была белого цвета, но дожди еще не успели смыть с нее грязь. Лицо этого человека выглядело так, точно оно когда-то было изуродовано ручной гранатой: сломанный нос без переносицы; одна ноздря, величиной с горошину, обращена вниз, другая же, с воробьиное яйцо, направлена кверху. Один глаз – обычной величины, темно-карий и мутный, словно заплаканный от старости, чуть не выскакивал из орбиты. Другой же, чуть больше глаза белки и такой же, как у этого зверка, блестящий, косо смотрел кверху на волосатый шрам около брови. У бродяги была только одна рука.

Однако он был весел. Его изуродованное лицо излучало благодушие. Он вяло почесывал себе бок единственной рукой. Разложив остатки пищи, он из внутреннего кармана пиджака вытащил двенадцатиунцовую аптекарскую склянку с какой-то бесцветной жидкостью. Увидев склянку, маленький глаз забегал быстрее. Взяв жестянку из-под томатов, человек встал, спустился к речке и принес мутной воды. В жестянке из-под сгущенного молока он составил смесь из воды и жидкости из бутылки. Бесцветная жидкость была спиртом, который на жаргоне бродяг носит название «алки» (от слова алкоголь).

Чьи-то медленные шаги по железнодорожной насыпи заставили его насторожиться, и он не успел выпить свою смесь. Осторожно поставив банку между ног на землю, он накрыл ее шляпой и беспокойно ждал.

Из темноты выступил человек, такой же грязный и оборванный, как он. Пришедший, по виду лет пятидесяти-шестидесяти, был комично толст. Все его тело состояло из выпуклостей. Толстый нос был величиной с репу. Его веки едва прикрывали нелепо вытаращенные выпуклые глаза. Одежда лопалась на выпуклостях его тела. Икры сливались со ступнями, так как разлезшиеся гетры не могли сдержать жира. У него была одна рука. На плече висел небольшой узел, покрытый засохшей грязью: следы последней стоянки.

Толстый бродяга шел с привычной осторожностью; удостоверившись, что человек у костра ему не опасен, он окликнул его:

– Здорово, дед! – но тотчас же остановился, пристально уставившись на его огромную зияющую ноздрю.

– Скажи, пожалуйста, Бородач, как ты ухитрился уберечь свою ноздрю от дождя?

Бородач проворчал что-то и плюнул в огонь в знак того, что вопрос этот ему не особенно приятен.

– Нет, в самом деле, – давился смехом толстяк. – Ведь выйдешь когда-нибудь в дождик без зонтика, как раз потонешь – не так ли?

– Будет, Толстяк, будет, – устало пробормотал Бородач. – Все равно ничего нового не скажешь. Я уже это слышал. Каждый дурак мне это говорит.

– Но пить-то все-таки можешь, надеюсь?

Успокоившись, толстяк стал ловко развязывать одной рукой свой сверток.

Он вытащил из него бутылку спирта в двенадцатиунцовой склянке. Чьи-то шаги, послышавшиеся на железнодорожной насыпи, встревожили его, и, поставив бутылку между ног, он накрыл ее шляпой.

Вновь пришедший принадлежал к тому же разряду людей, что и они, и тоже был однорукий. Вид его был так неприветлив, что даже приветствие казалось ворчанием. Высокий, широкоплечий, худой как скелет, с головой, точно мертвый череп, он был отвратителен, как один из кошмарных образов старости, созданных Доре.

Под его большим горбатым носом, который почти соприкасался с подбородком и был похож на клюв хищной птицы, беззубый рот его с тонкими губами казался шрамом. Единственная рука, худая и изогнутая, напоминала коготь. Маленькие серые глазки, неподвижные, немигающие, были жестоки и беспощадны, как смерть.

В нем было что-то жуткое, а потому Бородач и Толстяк инстинктивно прижались друг к другу для совместной защиты против чего-то непонятного и угрожающего, что было в нем. Следя за ним исподтишка, Бородач взял на всякий случай в руку большой, в несколько фунтов весом камень. Толстяк занял оборонительную позицию.

Затем оба, облизывая губы, сели виновато и неловко, а страшный человек смотрел пронзительно своими немигающими глазами то на одного, то на другого, то на приготовленный камень.

– Аа! – произнес страшный с такой свирепой угрозой, что заставил Бородача и Толстяка невольно взяться за их оружие пещерного человека.

– Аа! – повторил он, быстро и ловко опуская свой коготь в боковой карман. – Куда вам к черту, двум мелким пройдохам, со мной сравняться!

Коготь появился снова с шестифунтовым железным кистенем.

– Мы вовсе не хотим заводить ссоры, Тощий, – сказал Толстяк.

– А кто ты такой, что смеешь звать меня Тощим? – крикнул тот в ответ.

– Я, я – Толстяк… И так как я тебя раньше никогда не видел…

– А то Бородач, верно, с таким большим и ярким фонарем под бровью и с таким, прости Господи, милым, разъехавшимся по всему лицу носом.

– Ладно, ладно, – пробормотал недовольно Бородач. – В наши годы всякая рожа хороша. Все это для меня не новость. И что зонтик мне нужен, когда идет дождь, чтобы не утонуть, и все прочее.

– Я не привык к обществу. Не люблю его, – проворчал Тощий. – А поэтому, если вы хотите иметь со мной дело, то будьте потише. Вот и все.

Он вытащил из своего кармана окурок сигары, очевидно, подобранный где-то на улице, и приготовился засунуть его в рот, но передумал, свирепо оглядел своих товарищей и развернул узел. В его руке появилась аптекарская двенадцатиунцовая склянка со спиртом.

– Что ж, – пробормотал он, – придется и вас угостить, хотя у меня самого мало, чтоб хорошо выпить.

Какой-то необычно мягкий свет озарил его увядшее лицо, когда он увидел, как два других гордо подняли свои шляпы и показали собственные запасы.

– Вот вода для разбавки, – сказал Бородач, придвигая ему жестянку из-под томатов, наполненную грязной водой. – Там выше пасется скот… – прибавил он, извиняясь. – Но говорят…

– А! – отрезал Тощий, смешивая питье. – В свое время я пивал похуже этого…

Но когда все было готово и каждый взял свою жестянку со спиртом, три существа, трое бывших людей, по старой привычке остановились, почувствовав некоторую неловкость.

Бородач первый прервал смущенное молчание.

– А я пивал и более тонкие напитки, – похвалился он.

– Из оловянного ковша, – ухмыльнулся Тощий.

– Из серебряного кубка, – поправил Бородач.

Тощий испытующе-вопросительно уставился на Толстяка.

Толстяк кивнул.

– Ниже солонки [11], – сказал Тощий.

– Выше, – поправил Толстяк. – Я знатного рода и никогда не ездил во втором классе. Или первый класс, или трюм, но не второй.

– А ты? – спросил Бородач Тощего.

– Бил бокалы в честь королевы, дай Бог ей здоровья, – ответил Тощий серьезно, без тени усмешки.

– В буфетной! – поддразнил Толстяк.

Тощий потянулся к своему железному кистеню, а Бородач и Толстяк схватились за камни.

– Ну, не будем горячиться, – сказал Толстяк, опуская свое оружие. – Мы не какой-нибудь сброд. Мы джентльмены. Выпьем, как настоящие джентльмены.

– По-настоящему, – весело сказал Бородач.

– До бесчувствия, – согласился Тощий. – Да, много спирту утекло с тех пор, как мы были джентльменами. Но забудем длинный путь, который мы прошли, и чокнемся как следует. Выпьем, как пили джентльмены на сон грядущий в дни нашей юности!

– Мой отец, – начал Толстяк, и речь его вдруг изменилась и стала более правильной, из нее исчезли словечки босяцкого жаргона.

Двое других кивнули в знак того, что и они происходили от таких же отцов, и подняли свои жестянки со спиртом.

Когда они осушили до капли свои склянки со спиртом, они вытащили из лохмотьев новые склянки. Головы бродяг стали приятно кружиться, хотя не настолько, чтобы они открыли друг другу свои настоящие имена. Они оставили босяцкий жаргон и говорили на правильном английском языке.

– Таков мой организм, – вещал Бородач. – Мало людей, которые могли бы выдержать то, что выдержал я. Я никогда не берегся. Если бы моралисты и физиологи говорили правду, я давно должен был бы умереть. Да и вы оба так же выносливы. Посмотреть только на вас! В наши преклонные годы пьем мы так, как не пьют молодые, спим на голой земле, не защищенные от мороза, дождя и ветра, не боимся воспаления легких или ревматизма, который и молодежь укладывает в госпиталь.

Он стал приготовлять себе вторую порцию спирта с водой, а Толстяк кивнул в знак согласия и прибавил:

– И повеселиться мы умели, – похвалился он, – и «нежные слова шептали возлюбленной»… – процитировал он Киплинга. – И шатались всюду, и белый свет видели…

– В свое время, – закончил Тощий его речь.

– Верно, верно, – подтвердил Толстяк. – И принцессы любили нас… по крайней мере – меня…

– Расскажи-ка об этом, – попросил Бородач. – Целая ночь впереди, почему бы нам не вспомнить о королевских чертогах.

Толстяк не возражал, откашлялся и задумался.

– Нужно сказать, что я происхожу из хорошей семьи… Персиваль Дэланей, скажем… Да, скажем… Персиваль Дэланей; он был небезызвестен в Оксфорде когда-то… известен, конечно, не своей ученостью, откровенно признаюсь в этом, но любая веселая молодая собака, любившая покутить, если жива хоть одна из них, помнит это…

– Мои предки пришли вместе с Вильгельмом Завоевателем, – прервал Бородач, протягивая Толстяку руку.

– А как звали ваших предков? – спросил Толстяк. – Я что-то не расслышал.

– Делярауз, Чонсей Делярауз… то есть, скажем, так…

Они пожали друг другу руки и взглянули на Тощего.

– О да, теперь мы желали бы…

– Брюс Кадоган Кавэндиш, – угрюмо проворчал Тощий. – Ну, Персиваль, рассказывай о своих принцессах и о королевских чертогах.

– Да, в молодости я был настоящим чертом, – сказал Персиваль, – я сорил деньгами, занимался спортом, рыскал по всему свету. Я был мужчиной приятной наружности, пока не стал таким, как теперь… Поло, скачки с препятствиями, бокс, борьба, плавание… Я получал медали за прыжки. Я охотился в Австралии и взял там несколько призов за плавание на расстояние более четверти мили. Женщины заглядывались на меня, когда я появлялся на улице. Женщины! Дай Бог им здоровья!

И Толстяк, он же Персиваль Дэланей, это курьезное подобие человека, прижал свои пальцы к толстым губам и послал звездному небу воздушный поцелуй.

– А принцесса… – задумчиво сказал он, послав звездам еще один поцелуй. – Она была таким же прекрасным экземпляром женщины, как я мужчины… отважна, весела, безудержна и чертовски смела! Боже, Боже! В волнах морских она была сирена, богиня моря! А что до ее происхождения, то рядом с ней я был «парвеню» – выскочка. Ее царственное происхождение терялось во мраке древности. Она не принадлежала к племени светлокожих. Она была смугло-золотая, с золотисто-карими глазами, с волосами, падающими до колен, иссиня-черными и прямыми; они только слегка завивались на концах, что придает особенную прелесть волосам женщины. Она была полинезийка – пылкая, золотистая, нежная, милая, царственная полинезийка!

Он остановился, чтобы в память ее поцеловать кончики пальцев, а Тощий, он же Брюс Кадоган Кавэндиш, не преминул воскликнуть:

– Да, если ты и не успевал в науках, то все-таки вынес из Оксфорда недурной лексикон.

– Я обогатил свой словарь в южных морях, – там я усвоил много слов из лексикона любви, – живо откликнулся Персиваль на замечание Тощего.

– Это произошло на острове Талофе, – продолжал он, – это был ее остров, Остров Любви. Ее отец, король, был стар; он сидел неподвижно на циновках – у него были парализованы ноги – и пил джин день и ночь от тоски, от острой тоски. Она, моя принцесса, была его единственной дочерью; брат ее погиб на своей двойной пироге во время урагана, плывя в Самоа. У полинезийцев царевны имеют равное право на царство с мужчинами. Полинезийцы ведут свой род по женской линии.

При этом Чонсей Делярауз и Брюс Кадоган Кавэндиш кивнули в знак подтверждения.

– А! – сказал Персиваль. – Я вижу, что вы знаете южные моря, и думаю, что вы уже оценили чары моей принцессы. Принцессы Туи-Нуии с острова Талофы, принцессы Острова Любви.

Он еще раз поцеловал в честь ее кончики пальцев, хлебнул из своей жестянки хороший глоток спирта и еще раз послал воздушный поцелуй.

– Но она была скромна и застенчива и не подходила ко мне близко. Когда я хотел обнять ее, ее уже не было. Я изведал как никогда ни прежде, ни после тысячу нежных и сладостных любовных томлений, манящих, угасавших и вновь возникавших по воле самой Богини Любви.

– Ну и лексикон! – пробормотал Брюс Кадоган Кавэндиш в сторону Чонсея Делярауза. Но Персиваль Дэланей пропустил это замечание мимо ушей; послал ночи воздушный поцелуй и продолжал:

– Сквозь все сладостные муки Дантова ада вела меня моя принцесса. Ах, эти дурманящие тропические ночи под пальмами, этот отдаленный шум прибоя, словно томный шепот огромной морской раковины, и моя принцесса, которая, казалось, готова была растаять в огне моей страсти, но проходила минута… и вдруг раздавался ее смех, подобный ропоту серебряных труб, и это превращало мой любовный пыл в безумие.

Моя борьба с чемпионами острова Талофы – вот первое, что заинтересовало ее. Своими успехами в плавании я пробудил ее чувства. А после одного своего подвига я получил от нее нечто поважнее, чем кокетливую улыбку и застенчиво-робкие намеки на тайное свидание.

В тот день мы ловили осьминогов на приманку в коралловых рифах, – вы, разумеется, знаете, как это делается. Мы ныряли со скалы на пять, на десять саженей, словом, на подходящую глубину, и засовывали палку с приманкой в отверстия и углубления кораллового рифа, куда может забраться осьминог. Палку, заостренную на обоих концах и имевшую около фута длины, нужно было держать с приманкой перед норой осьминога до тех пор, пока осьминог не опутает своими щупальцами и палку, и руку. Затем всплывали на поверхность и били по голове осьминога, которая находится как раз в середине его тела, и сбрасывали осьминога в пирогу… И подумайте, я проделывал все это!

Персиваль Дэланей остановился на минуту, словно удивляясь при воспоминании величественной картины дней своей юности.

– Однажды я вытащил осьминога со щупальцами длиной в восемь футов, достав его на глубине пятидесяти футов. Я мог оставаться под водой четыре минуты. Я опускался на сто десять футов глубины, чтобы вытащить зацепившийся якорь. Я мог нырять спиной, перекувырнувшись на лету, мог бросаться в воду с высоты восьмидесяти футов!

– Оставь, брось, перестань! – недовольна ворчал Чонсей Делярауз. – Рассказывай лучше о принцессе, о том, что волнует старую кровь. Я так и вижу ее. Она была очень хороша?

Персиваль Дэланей, не находя слов, стал целовать кончики пальцев.

– Я ведь сказал уже, что это была сирена. Да, действительно, сирена! Когда ее шхуна потерпела крушение, она пробыла в воде тридцать шесть часов, прежде чем ее подобрали. Я видел, как она ныряла на девяносто футов и поднималась, держа в обеих руках по жемчужине. Да, она была необыкновенна! Как женщина она была восхитительна. Я сказал, что это была богиня моря. Да! О, Фидий или Пракситель, изваяв ее дивное тело, создали бы бессмертное чудо!

Вот в тот же день, после ловли осьминогов, я был почти болен от любви к ней. Безумен… Я знаю, что я стал из-за нее безумцем. Мы спускались через борт большой пироги и ныряли рядом в прохладу изумрудных волн. Она смотрела на меня, когда мы плыли, и я испытывал Танталовы муки, безумствовал под ее взором. И наконец там, под водой, на большой глубине, я потерял над собою контроль и схватил ее. Она увернулась, как сирена, и я увидел ее смеющееся лицо, когда она нырнула. Она опускалась все глубже, но я знал, что она не уйдет от меня, потому что я был между нею и поверхностью моря; но на дне она вдруг стала взрывать своей палкой мелкий коралловый песок, который мутил воду. Этот старый прием употреблялся, когда спасались от акулы. Принцесса пустила его в ход против меня. Я потерял из виду мою сирену. А когда я поднялся на поверхность воды, сирена цеплялась за борт пироги и смеялась.

Все же я не был отвергнут. Она взяла меня за руку и сказала: «Мы должны начать состязание: кто из нас достанет больше осьминогов и кому достанется самый большой и самый маленький осьминог». Поскольку призом служили поцелуи, то вы поймете, в каком состоянии я бросился в воду. Но я не поймал ни одного осьминога и никогда с тех пор не ловил их. Вот что случилось, когда мы на глубине тридцати футов искали осьминогов в щелях кораллового рифа. Я увидел подходящее отверстие и едва убедился, что оно пусто, как вдруг ощутил близость чего-то страшного. Я повернулся. Около меня была огромная акула футов шести в длину. Глаз ее горел, как у кошки, сверкал, как звезда. Я понял, что это самая свирепая тигровая акула.

Справа от меня, на расстоянии не более десяти футов, принцесса ощупывала своей палкой коралловую ветвь; акула стремительно бросилась к ней. У меня была только одна мысль: во что бы то ни стало отвлечь страшного хищника. Разве я не был безумно влюбленным, который с радостью готов биться на жизнь и на смерть, – или, лучше сказать, биться за жизнь и за счастье – за свою возлюбленную? Не забывайте, что она была женщиной необыкновенной и что я пылал к ней страстью.

Вполне понимая опасность своего поступка, я ударил острием моей палки акулу в бок. Этот толчок для акулы был прикосновением легкой ветки. Но хищница повернулась ко мне. Вы знаете южные моря, знаете, что тигровая акула, как лысоголовый медведь Аляски, не отступает никогда. В морской глубине началась борьба, если можно назвать это борьбой: ведь все преимущества были на одной стороне.

Ничего не подозревая, принцесса схватила осьминога и поднялась на поверхность моря. Акула бросилась на меня. Я ударил ее обеими руками по носу над зубастой открытой пастью, а она опрокинула меня на острый отросток кораллового рифа. У меня на спине и теперь еще виден рубец. При каждой моей попытке встать она бросалась на меня. Я не мог оставаться под водой без воздуха. Как только она кидалась на меня, я бил ее по носу руками. Я вырвался бы от нее невредимым, если бы не соскользнула моя правая рука прямо в пасть акулы. Она сжала челюсти чуть пониже моего локтя. Вы знаете, что такое зубы акулы. Раз сомкнувшись, они уже более не разомкнутся, пока не покончат со своей добычей. Я пытался вырвать руку, а потому акула дочиста содрала мясо с моей руки от локтя до самой кисти, где ее зубы сжались еще крепче, и моя правая рука стала для акулы возбуждающей аппетит закуской.

Но пока она грызла мою руку, я всунул палец левой руки ей в глаз и вырвал его. Однако она не унялась. Человеческое мясо раздразнило ее. Она старалась поймать окровавленную култышку моей правой руки. Несколько раз я отбивался от нее свободной левой рукой. Затем ей снова удалось схватить мою бедную правую руку, и, сжав челюсти, она содрала все мясо от плеча до локтя и проглотила. Но в ту же минуту моей здоровой рукой я выдавил ей второй глаз.

Персиваль Дэланей вздрогнул и продолжал:

– С пироги все это видели и удивлялись мне. На острове до сих пор поют обо мне песнь и рассказывают легенду. О принцессе тоже.

Он сделал краткую, но многозначительную паузу.

– Принцесса вышла за меня замуж… О, эти дни успеха и неудач, этот круговорот судьбы и времени, превратность счастья, деревянные башмаки и лакированные ботинки, французская канонерка, завоеванное королевство Океании, до сего дня управляемое грубым, безграмотным колониальным жандармом, и…

Он оборвал свой рассказ, схватил свою жестянку из-под сгущенного молока и стал жадно пить обжигающий напиток.

После соответствующей паузы начал свой рассказ Чонсей Делярауз, он же Бородач.

– Не буду хвастаться местом своего рождения и рассказывать, как я опустился до того, что сижу здесь, у этого костра с… кем придется. Могу сказать, однако, что и я тоже был когда-то не совсем заурядным человеком. Прибавлю к этому, что лошади, а также не слишком добросердечные родители заставили меня повидать белый свет.

Я попользовался своей свободой как следует, – быстро говорил Бородач, – на меня ничто не действовало при моем железном здоровье. Мне перевалило за пятьдесят, и на пройденном длинном пути я похоронил многих более молодых, не выдержавших скитальческой жизни. Я видел горе, когда был молод. Я вижу много горя теперь, когда я стар. Но было время, увы, слишком короткое время, когда я видел много радости.

Я тоже посылаю воздушный поцелуй в честь принцессы моего сердца! Она действительно была принцесса полинезийка. Она жила на тысячу с лишком миль на восток от Острова Любви Дэланея. Туземцы, живущие в этой части южных морей, называют остров, на котором она жила, Веселым Островом. Но точный перевод названия, данного ему самими его жителями: «Остров Тихого Смеха». На карте вы найдете неправильное его название, данное старыми мореплавателями, – Манотомана. Образованные моряки, совершавшие плавание вокруг него, называют его «Эдемом, лишенным Адама», а миссионеры – «Свидетелем Божиим», так как туземцы охотно принимали христианскую веру. Для меня же он был и вечно будет «Раем».

То был мой рай, ибо там жила моя принцесса. Королем там был Джон Азибели Тунги. Он был природным туземцем, происходившим от старшей и самой знатной ветви вождей, которая восходила до Ману, древнего родоначальника его расы. Короля называли Джоном Вероотступником. Он прожил долгую жизнь и часто менял веру. Сперва он принял католичество, сверг своих идолов, нарушил табу, изгнал туземных жрецов, казнил наиболее упорных из них и заставил всех подданных посещать церковь. Затем его обратили в свою веру купцы-протестанты, которые обнаружили в нем большую склонность к шампанскому. Он сплавил католических жрецов в Новую Зеландию. Большая часть его подданных всегда шла за ним, не исповедуя никакой религии, и миссионеры стали называть в своих проповедях остров короля Джона Новым Вавилоном.

Но шампанское, которым купцы слишком обильно угощали короля, весьма расстроило его желудок, и он спустя несколько лет присоединился к методистам: опять послал свой народ в церковь, запретил купцам курить трубки на улице по воскресеньям и оштрафовал одного из главных купцов на сто золотых соверенов за мытье палубы на шхуне в воскресное утро.

То было время жестоких религиозных законов, которое, должно быть, показалось слишком жестоким и самому королю Джону.

В один прекрасный день он разогнал методистов, отправил несколько сот своих подданных в Самоа за приверженность методизму и, в конце концов, придумал свою собственную религию, заставив поклоняться себе, как Богу. В этом ему была оказана помощь и поддержка со стороны одного ренегата с островов Фиджи. Так продолжалось пять лет. Может быть, королю надоело быть божеством, а может быть, повлияло и то, что его фаворит скрылся с шестью тысячами из королевской казны. Но, во всяком случае, реформированное веслейанство [12]вторично завладело им, и все его царство приняло веслейанство. Миссионера веслейанства он сделал первым министром; в отношении же купцов на этот раз проявил осторожность. Но все же купцы занесли остров короля Джона на черную доску и объявили ему бойкот, что свело доходы острова к нулю. Народ обнищал, и король Джон не мог нигде занять ни одного шиллинга.

Между тем король старился, он стал философом, и в душе его пробудилась старая атавистическая терпимость. Он призвал из Самоа своих изгнанных подданных, дал свободу купцам, учредил праздник любви, провозгласил религиозную свободу и высокий тариф; сам же вернулся к почитанию предков, отрыл из земли идолов, восстановил в сане немногих восьмидесятилетних жрецов и стал соблюдать табу. Все это было очень приятно купцам; всюду царило благоденствие. Конечно, большинство его подданных пошли за ним точно так же и в восстановлении языческого культа. Однако последователи католиков, протестантов и веслейан остались верны христианству, устроив себе несколько маленьких храмов. Король Джон не обращал на это никакого внимания, как и на кутежи и веселое времяпрепровождение купцов на берегу. Все шло хорошо, пока платились налоги. Даже когда его жена, королева Мамара, решила сделаться баптисткой и позвала к себе маленького, худого, слабого, опирающегося на палку миссионера, король Джон не препятствовал этому. Он настаивал только на том, чтобы эти странствующие представители разных религий жили на свои средства и не брали денег из царских сундуков.

Теперь все нити моего рассказа сплетаются в изысканный узор, именуемый… моей принцессой.

Бородач остановился, осторожно поставил на землю свою наполовину наполненную жестянку из-под сгущенного молока, про которую забыл, увлекшись рассказом, и звонко поцеловал кончики пальцев.

– Она была дочерью королевы Мамары. Необыкновенная женщина. Тип полинезийской Дианы. Она была чиста, скромна и застенчива, как фиалка; хрупка и нежна, как лилия. Ее глаза, сияющие и нежные, были подобны золотому цветку на газоне неба. Вся она была цветок, огонь и роса. В ней была сладость горной розы, нежность голубки. Она была соткана из добра и красоты, была набожна, исповедуя веру своей матери, принявшей веру Эбенезара Найсмита, баптистского миссионера. Но она была не только кроткой душой, кроткой небесной девой. Нет, она была женщиной, женщиной во всем, до последнего трепетного атома своего существа.

А я был выброшенным на берег обломком. Самый дикий не был так дик, как я. Я был самым развращенным из всей дикой и отпетой торговой банды. Я не знал удержу в картежной игре. Я лучше всех играл в покер. Я был единственным из смертных – белых, смуглых и черных, осмелившимся ночью переплыть через проход Купи-Купи. Я проплыл через него ночью во время бури. Но все же у меня была скверная репутация. Я был беспокоен и опасен. Капитаны торговых судов привозили самые ужасные напитки в замечательных фляжках из самых диких стран Тихого океана, чтобы испытывать их действие на мне, и поили меня до зеленого змия. Я помню одного прожженного шотландца с Новогебридских островов. Это был отчаянный пьяница. Он умер от пьянства, и мы положили его в бочку из-под рома, запаковали и отправили на родину. Вот образец, прекрасный образец наших проделок на берегу Манотоманы.

Но из всего непостижимого, что я проделывал, самым непостижимым было то, что однажды я влюбился в принцессу с первого взгляда. Вот это была штука! Я был безумен, как заяц в марте. Я принял новую веру. Подумайте только! Подумайте, что может сделать эфирное создание с самым отчаянным повесой! Клянусь чертом, что это правда. Я принял новую веру. Я пошел в церковь. Я очистил свою душу перед Богом и старался держать подальше руки – у меня тогда еще были обе руки – от подлой береговой банды, которая издевалась над моей последней проделкой и осыпала меня вопросами, в чем смысл моей затеи.

Говорю вам, что я принял новую веру и со всем пылом и искренностью отдался религиозному чувству, которое сделало меня с тех пор терпимым ко всякой религии. Я уволил моего самого лучшего капитана за безнравственность. То же я сделал с моим поваром, лучше которого не было на всей Манотомане. По той же причине я разделался с моим главным клерком. И в первый раз за все время моей торговли мои шхуны повезли на Запад Библию. Я построил на окраине города небольшое бунгало, на улице, усаженной манговыми деревьями, недалеко от маленького домика, занимаемого Эбенезаром Найсмитом. Я сделал его своим другом и товарищем, найдя в нем сосуд, переполненный сладостью мудрости и добра. И вместе с тем он был мужчиной, настоящим мужчиной. Он долго жил, и я рассказал бы вам о нем, если бы только история эта не была так длинна. Но ответственность за то, что я свое благочестие претворял в дела, падала больше на принцессу, а не на миссионера. И построил новую церковь – церковь королевы-матери.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю