Текст книги "Похищение Адвенты"
Автор книги: Дункан Мак-Грегор
Жанр:
Героическая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Дункан Мак-Грегор
Похищение Адвенты
ПРОЛОГ
Песнопевец Агинон аккуратно пристроил цитру у ног своих, принял из рук слуги огромную чашу, доверху наполненную золотистым аквилонским вином, и тремя глотками тут же ополовинил ее. Затем чуть затуманенный взор его вновь обратился на молодого Тито, чернобрового и черноокого красавца, который отвечал ему взглядом почтительным, хотя и не без тени усмешки: он едва успел отведать этого знаменитого аквилонского, в то время как Агинон употребил уже две чаши и теперь принялся за третью.
– Что, Титолла, приумолк? – ласково вопросил песнопевец, рукою поглаживая крутой бок чаши. – Или бражка не хороша показалась?
– Бражка ли? – с сомнением покачал головой юноша. – Да я такого вина еще и не пробовал. В груди от него горячо, в душе весело, а на языке приятно. Если позволишь, я возьму в дорогу один кувшин…
– Проку нет. Сон себе попортишь – и вся радость… Отец мой, помню, говаривал: «Что бы ни было в сосуде, но если он один – в нем только вода…» Ты уж возьми с полдюжины, милый, а останется – друзей угостишь… – Агинон степенно отер ладонью губы и клинышек бородки и переправил пустую уже чашу на край стола, дав слуге знак наполнить ее снова. – Погляди-ка, Титолла, луна какая желтая – будто бы свежая лепешка с сыром, так и хочется укусить… А звезды, звезды!.. Люблю я ночное небо – душа моя там и без вина поет, кружась в танце таких же легких душ… Ох, я и не заметил, что ночь наступила… Заговорил я тебя, сынок, – гляжу, глаза твои уж закрываются. Отправляйся теперь почивать, а поутру я сведу тебя на базар. Поизносился ты, надо одежонку добротную купить…
С этими словами песнопевец расправил складки на своем сером в черную крапинку балахоне дорогой мягкой шерсти, собранные им в начале беседы для удобства, сдернул с плеч накидку и бережно завернул в нее цитру, затем допил из чаши последний глоток вина и со вздохом поставил ее на стол. Юноша в продолжение сего обычного, хорошо знакомого ему ритуала смотрел на него с недоумением и обидой, но пока молчал. Когда же Агинон, кряхтя, стал подыматься из глубокого кресла, Тито нахмурил брови и быстро сказал:
– Но, дядя, ты обещал нынче всяко поговорить со мной! Неужели я для того приехал в Аквилонию, чтоб тут по базарам ходить? Будь добр, погоди ложиться. Я…
– О-хо-хо-о… Митра свидетель, Титолла, ну мне ли надо спать? Я стар, и давно уже ночи мои наполовину бессонны! Но ты – ты так молод, а в молодости силу питает обильная пища да крепкий сон…
– Нет уж, – перебил его Тито, упрямо мотнув головой. – Мою силу питают более наши с тобой беседы, так что… Я груб, дядя, прости меня… Но я так надеялся, что ты расскажешь мне новую историю… Если ты меня любишь, конечно, – хитро добавил он, видя, каким умилением наполняются темно-зеленые глубокие глаза песнопевца.
– Ах, милый, ну разве могу я тебе отказать?
С видимым удовольствием Агинон пристроился в кресле заново, опять собрав складки балахона под животом внушительного размера, скинул с цитры накидку, дернул струны и бодро завел сочиненную им самим песнь. Простые слова о том, что человек изначально живет любовью и надеждой, но есть еще вечная война, которая, в конце концов, уничтожит эти великие чувства и тогда-то мир погибнет, больно ранили чистое сердце юноши, хотя он слышал их не в первый раз. Представляя себя воином, идущим на смертельный бой ради спасения любви и надежды, он шепотом вторил низкому бархатному голосу дяди, и душа его трепетала от невыносимо сладостных мгновений предвосхищения собственного будущего.
Прекрасные глаза Тито наполнились слезами: сейчас он был действительно счастлив. Мысленно он горячо благодарил Митру за то, что его отец, простой сапожник из Ханумара – маленького городишки на севере Немедии – родился от одной матери и одного отца с таким мудрым и добрым человеком как дядя Агинон, который еще в ранней юности ушел из дому, с тем чтобы странствовать по свету, познавать мир и людей, в сем мире живущих, изучать науки и исцелять болезни. Тито не уставал перечитывать его записи о прошлом, коих накопилось без малого четыре дюжины свитков, с наслаждением погружаясь в неведомую ему пока сущность самой жизни. Дядя Агинон знал астрологию и происхождение металлов, умел объяснить короткое дыхание цветка и молчание рыбы, твердо верил в странную шарообразную форму земли и не боялся называть ее такою же звездой, какие мерцают ночью в далекой черной выси; он легко слагал весьма простые, но удивительного философического содержания песни (почему-то он считал это своим основным занятием), и слушателю оставалось лишь напрячь внимание, а потом где-нибудь мимоходом пересказать песнь сию своими словами, чтобы сразу же прослыть ученым мужем; он понимал суть войны и ненавидел ее так, как только мог столь мягкий человек; наконец, он полагал учение основой всего дальнейшего, при этом утверждая, что начинаться всякое учение должно с установления моральных принципов, без которых оно бессмысленно и даже вредно.
Подобные знания и убеждения привели к неожиданному результату: великий Конан, король жемчужины Запада Аквилонии, прослышал о бродячем песнопевце, призвал его к трону своему и после целого дня и половины ночи беседы с ним повелел остаться во дворце, дабы помогать ему в делах государственных и общественных мудрым советом.
Агинон раздумывал недолго: в преклонные года нелегко ходить по свету с торбой за плечами, да и пришла уже пора начинать главное, намеченное еще с юности дело – создание летописи хайборийской эры, продолжение какового документа, кстати, по его смерти должен был исполнить он, Тито Чилло, ибо являлся единственным наследником не только всего имущества дяди (а его обеспечил король Конан), но и всех его трудов. Итак, вот уже третье лето песнопевец Агинон жил в столице Аквилонии – великолепной Тарантии – и занимался тем, ради чего и призвал ныне племянника раньше положенного срока, то есть писанием вышеупомянутой летописи.
– Да, Титолла, – закончив песнь, сказал Агинон, – война это не только смерть тысяч и тысяч, но и шаг к гибели всей земли. – Иногда он любил говорить так, словно продолжал петь. – Кажется, наш владыка Конан уже начинает сие понимать…
– Дядя, расскажи мне о нем. Правда ли то, что нет равных ему в боевом искусстве? Правда ли то, что он мудр и справедлив? Я читал в твоих записях, что он родом из Киммерии, и мне трудно поверить, что варвар…
– Тш-ш-ш, сынок… Голова моя и так слаба от этого чудесного аквилонского вина, а тут еще твои вопросы… Составь список, я после тебе отвечу… – Песнопевец усмехнулся, тем самым давая понять племяннику, что сии слова следует воспринимать как шутку, и снова протянул руку за чашей. – Твои глаза горят, мои же слипаются… А все должно бы быть наоборот… Знаешь, милый, отпусти-ка ты меня спать, а?
– Дядя! – Тито умоляюще приложил к груди изящные белые руки. – Да что ж это такое?
– Надеюсь, ты помнишь, где хранятся мои записи? – С улыбкою Агинон смотрел в растерянные черные глаза юноши, мысленно также благодаря светлого Митру за то, что у младшего брата его родился такой прекрасный сын. – Или успел забыть?
– Дя-а-адя! – укоризненно покачал головой Тито. – Ну как я могу забыть, если нынче с утра с ними работал?
– Ну, так пойди и возьми их, – песнопевец встал во весь свой огромный рост, широко зевнул, – и загляни в самый конец. Там ты найдешь то, что так тебя интересует… А теперь – не обессудь…
Агинон наклонился, поцеловал племянника в висок и тяжелой поступью вышел из зала. Зная своего мальчика, он был уверен, что тот, не теряя и мгновения, помчится сейчас на третий этаж, заберется в маленькую каморку в конце коридора, найдет среди рукописей последние и с юношеским пылом углубится в чтение его рассказов о великом киммерийце Конане, который «ножищами, обутыми в грубые сандалии, попрал изукрашенные самоцветами престолы земных владык»… Именно с этих строк, коими Агинон весьма и весьма гордился, Тито начнет свое первое знакомство с нынешним аквиловским правителем, а потом… О чем же писано в следующем свитке? Песнопевец примостил большое тело свое в пуховых подушках, закрыл глаза, в тот же миг ощутив приятное головокружение, предшествующее крепкому сну, и вспомнил: «В черном небе, обложенном серебряными точками звезд, еще видев был мерцающий хвост кометы…»
ГЛАВА ПЕРВАЯ,
в которой описывается несчастная судьба хона Буллы, властителя хонайи на западе Коринфии
В черном небе, обложенном серебряными точками звезд, еще виден был мерцающий хвост кометы, но постепенно он растворялся в заоблачной выси, оставляя за собою лишь светлый клин, который, однако, тоже – медленно и неумолимо – уже поглощала вселенская тьма. Конан подавил облегченный вздох и отнял вспотевшую ладонь от рукояти меча: огненный дракон улетел, даже не заметив его, и вряд ли можно было ожидать, что он вернется.
– Конан?
Не получив ответа, хон Булла сошел с крыльца во двор и, помахивая тускло горящим светильником с пальмовым маслом, подошел к киммерийцу.
– Я думал, ты давно уже спишь…
Он задрал голову, по старой привычке вглядываясь в ночь, но, конечно, кроме сплошной черноты да доброй тысячи ярких звезд ничего там не узрел, а Конан не стал рассказывать ему про дракона, не желая пугать такого радушного хозяина, как хон Булла. Нынче тот принял его в своем доме словно самого дорогого гостя: напоил лучшим вином, накормил лучшими кушаньями, многие из которых юный варвар и видел-то впервые, а затем предложил выбрать из своего, гарема лучшую девушку, дабы она скрасила его одиночество в черной, чернее мрака и угля, коринфийской ночи. Ильяна и скрасила; только потом, когда она уснула, разметав по тахте пушистые белокурые волосы, Конан решил выйти во двор и подышать свежим ночным воздухом – в доме хона было жарко и душно, несмотря на то, что и окна и двери не закрывались вообще, – тут-то и заметил он в небе огненного дракона, стремительно летящего под самыми звездами.
– Молодость, молодость, – с улыбкой обратился хон Булла к варвару, вставая на цыпочки, чтоб заглянуть в синие глаза гостя. – И дальняя дорога не утомляет, и любовь…
– Утомляет, – буркнул Конан, отворачиваясь. – Но уснуть не могу.
– Отчего же? – Круглая добродушная физиономия старика немедленно омрачилась и вроде даже похудела, так расстроило его признание варвара: для истинного коринфийца покой гостя превыше всего, и если ночью храп его не сотрясает дом, значит, хозяин был недостаточно приветлив или – что еще хуже – скуп. – Отчего же? – нетерпеливо повторил вопрос хон Булла, обходя Конана с другой стороны и вновь пытаясь заглянуть в его глаза.
– Думой мучаюсь, – успокоил его киммериец, но только открыл рот с целью развить мысль, как вдруг понял, что, отвлекшись на огненного дракона, совершенно позабыл, какой такой думой мучился. Тогда вместо слов он небрежно сплюнул, дружески хлопнул хозяина по пухлому плечу и заключил так: – Да ладно, это моя забота…
– Пока ты гость мой, меня она тоже касаема, – возразил хон Булла. – Присядем, ты поведаешь мне о своей печали. Кто знает, может, я и смогу сделать для тебя эту ночь светлее…
– Нет, – отказался от помощи киммериец, тем не менее усаживаясь по примеру хозяина на широкую скамью у дома. – Но ты можешь сделать для меня эту ночь веселее.
Конан любил послушать истории убеленных благородными сединами старцев, особенно если земной путь их был не ровен, а извилист и многотруден. Хон же Булла, как понял варвар из беседы во время вечерней трапезы, за свои семьдесят и семь лет успел обойти весь мир, о чем упомянул лишь вскользь, тем самым вызвав еще больший интерес молодого гостя.
– Сдается мне, сундуки твоей памяти забиты байками о разных странах и приключениях. Клянусь бородой Крома, я не прочь послушать парочку – чтоб потом лучше уснуть.
– Хм-м-м… Задал ты мне задачу, – покачал головой старик. – Я уж давно все перезабыл. Ты же видишь, Конан, – пальцы левой ноги моей уже касаются порога Серых Равнин… Нет-нет. – Он поднял руку, увидев, как помрачнело и без того суровое лицо варвара. – Ты мой гость, и твое желание для меня закон. Позволь только сходить в дом за кувшином вина, дабы рассказ мой не показался тебе сух…
Улыбнувшись, хон Булла поднялся и проворно устремился к крыльцу, оставив киммерийца созерцать сияние звезд – за неимением чего-либо иного черной ночью. В самом деле сейчас с темнотою слились даже очертания редких здешних дерев, а светильник с пальмовым маслом, оставленный хозяином на траве у скамьи, освещал лишь ноги Конана и еще отбрасывал желтый густой блик на его колени, более же ничего нельзя было разобрать вокруг ни рядом, ни подале. Глубокая, словно сон, тишина царила здесь, сообщая покой всему живому; и в стрекотанье цикад, и в легком шорохе растений и ночных зверушек тоже слышалось умиротворение, кое казалось вечным, но, конечно, все равно всякий знал, что утром оно исчезнет бесследно. Конан вдохнул душный, чуть влажноватый воздух, чувствуя, как вместе с ним в грудь, в душу, во все поры проникает нечто невесомое и чистое, ранее изведанное и все же каждый раз как новое, и приглушенно – словно не желая нарушить эту тишину – засмеялся.
– Ты смеешься, – заметил наблюдательный хон Булла, появляясь так неожиданно, как только может человек его комплекции. – И я тоже – над собой. Не знаю, где в собственном доме хранится вино… Пришлось разбудить Майло, хотя и не хотелось его тревожить…
– Мне нравится твое вино, – проворчал варвар, принимая из рук хозяина крутобокий кувшин. – Последние пять лун я пил только дешевую кислятину в придорожных трактирах, а ел такую дрянь, от одного запаха которой сдох бы твой нос… – Он отхлебнул пару добрых глотков, крякнул от удовольствия и вытер губы рукавом куртки. – Отличное вино… Послушай, достопочтенный, нынче я никак не мог понять, что ты так носишься с этим Майло? Ведь он не сын тебе?
Хон Булла, растаявший от похвалы гостя, не сразу уловил момент перехода от вина к Майло. Хмыкнув, он помолчал немного, осмысливая свой ответ – за это время Конан опустошил кувшин на четверть, – и наконец, со вздохом пояснил:
– Конечно, нет. Он бел – я черен, он высок – я низкоросл, он тонок – я толст…
– Прах и пепел! Да будь он хоть сусликом, а ты крокодилом! Разве суть в этом? Знавал я одного шемита, чьим отцом был гипербореец, а матерью кхитаянка!
– Да? – удивился старик, про себя умиляясь сему заявлению молодого гостя, высказанному тоном уверенным и твердым. – Гм-м… Право, это очень интересно… Но если ты столь осведомлен в вопросах видов и подвидов человеческих, как же тогда ты догадался, что Майло не сын мне?
– Ты добр – он зол, вот и все! – Конан решительно рубанул могучей рукой своей воздух, подкрепляя сказанное.
– Э-хе-хе… – Чередой вздохов хон Булла замаскировал смешок, уже булькнувший в его горле. – Когда б все было так просто… Только Майло не зол, Конан, совсем не зол. Он капризен и раздражителен, но сердце у него чистое, поверь. Я люблю его как сына, хотя иногда мне хочется его убить…
– Откуда он взялся?
– Он достался мне семидневным младенцем двадцать пять лет назад при подходе к Коринфии, и сие происшествие заставило меня на некоторое время осесть на родине… А в общем, история долгая.
– Рассказывай, – требовательно сказал гость, устраиваясь на скамье поудобней – то есть подворачивая под себя ногу в рваном сандалии и передвигая меч, упиравшийся в землю, себе за спину.
– Послушай лучше про вендийские джунгли. Я был там в молодости и…
– Я и сам там когда-нибудь буду, – перебил Конан. – А сейчас расскажи про Майло – ты ведь уже начал.
– Ты мой гость, – уныло согласился старик. – И твоя воля для меня закон… Признаться, ныне мне кажется сном все, что случилось тогда. Порою я смотрю на Майло и думаю: «Кто это? Откуда он взялся?» И он будто чувствует… Бросает на меня злобные взгляды и шипит… Ты слышал, Конан, как он шипит? Бр-р-р…
Итак, я возвращался на родину после многих лет странствий – путь мой был долог, и проходил через Ванахейм, Киммерию, Аквилонию и Немедию; до Ванахейма я два года жил в Асгарде, а до Асгарда в Гиперборее, и… Впрочем, сие не имеет отношения к этой истории…
Направляясь по Дороге Королей к западу моей Коринфии, я ощущал такое томление в груди, какое вряд ли смогу передать теперь словами. Утро было чудесное – светлое и тихое, как душа юной девы; я пел (до того я не пел лет пятнадцать), и шаг мой становился все четче и быстрее; ни одного человека не встретил я до самого полудня и немало был этим доволен, ибо свидание с родиной не терпит чужих глаз.
И вот, когда хонайя, владетелем коей я стал спустя три года, уже виднелась вдали, из густого кустарника на дорогу вышла молодая особа примерно твоих, Конан, лет. Тебе ведь уже двадцать?
– Почти, – с неудовольствием кивнул киммериец, заметив, что слово «уже» хон Булла произнес через запинку, очевидно заменив им более неприятное для гостя слово «еще».
– Лицом девица была бела и нежна, – продолжал слегка смутившийся старик, – волос имела тоже белый – вот как у Майло, – а в руках она держала корзину, такую тяжелую, что тонкий стан ее сгибался чуть ли не вдвое. Скажу сразу, что отсутствие спутника, полные скорби прекрасные глаза и писк, доносящийся из корзины, тут же открыли мне истину: неверный возлюбленный оставил несчастную с ребенком! Когда же я, незанятый никакими иными заботами, посмотрел на нее внимательнее, то увидел богатый, хотя и уже чуть запылившийся наряд. Увы, знатная семья обладает теми же предрассудками, что и простая деревенская… Конечно, бедняжку выгнали из дому, как только узнали о ее позоре!
Сердце мое сжалось. Приблизившись, я просил её разделить со мной мою скромную трапезу (сам я не был голоден, но она наверняка была, что немедленно подтвердилось), объяснив свое предложение тем, что душа моя пребывает в печали, освобождению от которой вовсе не способствует одиночество. Она согласилась.
Вдвоем мы довольно быстро справились и с бутылью вина, и с половиной большого круглого хлеба, и с куском солонины. Поначалу девица не желала встречаться со мною взглядом, но потом немного оттаяла и даже назвала мне имя свое и ребенка. Ее звали Майана, а мальчика – Майло, и шла она из той самой хонайи, владетелем коей мне потом предстояло стать. При этом родом она была из Немедии, из самой Нумалии. Как выяснилось еще позже, все мои догадки оказались верны: Майана, дочь богатого барона, полюбила нищего бродячего менестреля и зачала от него дитя. С сей поры и начались ее несчастья… Парень, страшась праведного гнева родителя девушки, тайком скрылся из баронства в неизвестном направлении; она хранила тайну сколько было возможно, по ночам проливая горчайшие слезы; затем, когда признаки бремени стали явны, призналась отцу, который тотчас с позором изгнал ее из дома.
Майана отправилась к тетушке в Коринфию – та любила ее и всегда звала к себе. Увы и еще раз увы. Добрая женщина, в ужасе и негодовании призывая богов преждевременно изъять плод из чрева племянницы, не оставила ее даже переночевать. Помаявшись в хонайе без крова и денег, девушка нанялась, наконец, в таверну подавальщицей и там-то служила до самого появления на свет маленького Майло. Но кому нужна несчастная с младенцем? Конечно же, ее тут же снова прогнали – третий раз за короткое время! – и она, положив сына в корзинку для белья, пошла обратно в Нумалию, горячо надеясь, что при виде внука отец ее смилостивится и примет их обоих. К слову, Конан, я очень сомневаюсь, что жестокосердый барон мог простить дочь…
Я выслушал сию печальную историю, к концу которой слезы катились из глаз моих, и осмелился предложить Майане половину своих денег и совсем немного еды – все, что осталось в моем заплечном мешке. Девушка тоже прослезилась и с благодарностью приняла мою помощь. Затем мы, оба уставшие от душевных переживаний, улеглись под кустом и мгновенно (во всяком случае, я – мгновенно) уснули. А проснувшись… А проснувшись спустя четверть дня, я обнаружил, что Майана мертва… О, Митра… Если позволишь, Конан, я закончу утром…
Хон Булла всхлипнул, отер слезы ладонью и, не дожидаясь милостивого разрешения своего молодого гостя, бегом ринулся в дом.
* * *
Перед самым рассветом, когда верная спутница ночи – тишина – еще не улетела в заоблачные дали, киммериец пробудился. Ильяны рядом уже не было; остался только ее запах, легкий, цветочный, заново возбуждающий желание любви, да белокурый волнистый волос, зацепившийся за жесткую, словно лошадиную, черную Конанову прядь. Тем не менее, сердце юного варвара билось ровно, и исчезновение Ильяны он спокойно отнес к тому сну, что видел только что. Странно – вдруг показалось ему, – что сей сон был смутен и мрачен и даже оставил некое неясное ощущение тревоги в душе: последние пять с лишком дней путь его, вплоть до самого дома хона Буллы, ни разу не прерывался чужой волей либо непогодой, да и в прошлом не таилось ничего такого, что могло бы навеять дурь и забвенье. Он только что вернулся из далекого снежного Ландхааггена, где отыскал деревню племени антархов и передал им символ их существования в мире – вечнозеленую ветвь маттенсаи, отнятую ценой жизни друга у злобного монстра, что обитал на Желтом острове в море Запада, а это дело составляло суть девятнадцатого года его бытия, так что можно было считать, что душа его вполне спокойна, ибо свободна.
Откуда же та щемящая тоска в груди? Обыкновенно истоки ее в прошлом, но вдруг это природное чутье варвара уловило нечто в будущем? Нет, сия мысль оказалась киммерийцу не под силу. Он сердито зевнул, возвращаясь в явь, и рывком встал с тахты.
Подойдя к огромному – почти во всю стену – открытому окну, Конан убрал тонкую полупрозрачную занавесь, что едва заметно колыхалась от нежного дыхания зарождающегося дня, и всмотрелся в уходящую ночь. Где-то там, очень высоко, за невидимыми сейчас облаками, куда она поднимется через несколько мгновений, находятся Серые Равнины – приют мертвецов… Там в вечных сумерках и маете бродит и его верный друг Иава Гембех, и девочка Мангельда из племени антархов, и… И он сам тоже рано или поздно попадет туда же… Что ж, если боги устроили мир так странно, что каждый непременно должен умереть, Конан вполне согласен, только лучше все-таки не слишком рано и не слишком поздно…
Первый свет озарил, наконец, равнину, простирающуюся перед домом хона Буллы, и ночь, растворяясь во взоре ясного ока Митры, освободила все звуки – засвистали, зачирикали птицы, пробудилась земля, глубоким вздохом своим наполняя все живое, зашуршал туфлями Майло, отправляясь по нужде во двор, заплескались в полном голубоватой чистой воды наузе юные наложницы…
– Ко-онан!.. – шепотом пропел хон Булла, появляясь в проеме дверей Конановой комнаты. – О, ты уже встал? Я пришел звать тебя к столу.
Киммериец с готовностью кивнул, живо натянул легкие полотняные штаны и, завязав спутанные длинные волосы свои в хвост, пошел за хозяином. Восьмиугольный приземистый стол красного дерева был уставлен блюдами, чашами и сосудами так, что меж ними и ребенок едва бы смог просунуть палец. Виноград, коим Коринфия славилась издавна, в новорожденном солнечном свете играл всеми цветами от ярко-желтого до фиолетового; оранжевые апельсины, светло-зеленые продолговатые дыни, розовые в крапинку жирные абрикосы даже сквозь кожуру распространяли тонкий нежный аромат; сочные куски холодной телятины, проложенные дольками лимона, занимали самое большое блюдо посреди стола; вино, поданное в высоких узкогорлых бутылях матового стекла, разнилось не только крепостью, цветом и происхождением, но и вкусом, и запахом, оттенки коих не оставили бы равнодушным и самого что ни на есть важного и привередливого ценителя. Конан же, узрев все это великолепие, издал лишь одобрительный присвист – а более от него никто и не ожидал, – после чего принялся за еду с завидным аппетитом, проворно поглощая все без разбора, тем самым заслужив фырканье и шипение злобного Майло.
В отличие от киммерийца приемный сын хозяина ел не то чтобы степенно, но так лениво и с таким надменным выражением длинного белого лица, что у более чувствительного гостя своим видом вызвал бы изжогу. Отламывая крошечные кусочки мяса, он отправлял их в рот и потом долго и нудно жевал, сопровождая труд сей глубокими вздохами. Покончив с телятиной, Майло тщательно, с причмокиваньем, облизал пальцы и принялся за виноград, причем косточки он выплевывал прямо на стол, то и дело попадая в блюда и чаши. Хон Булла, сам давно привыкший к подобным манерам приемыша, в присутствии гостя смотрел на него с укоризною, и совершенно напрасно: все его взоры проходили сквозь него, как луч солнца сквозь стекло, – он просто не обращал на них ни малейшего внимания.
Насытившись, Конан довольно рыгнул и, откинувшись на спинку кресла, впервые за все время трапезы повернул голову к Майло, который тут же зашипел, приподняв верхнюю губу к самому кончику длинного носа. Хон Булла, от стыда уже едва способный принимать пищу, в страхе поглядел на варвара – одна только мысль о том, что он может оскорбиться и покинуть дом, приводила его в ужас. Многие годы он славился своим гостеприимством, поступая строго по закону общежития, гласящему: «Как ты любишь человека, так и он любит тебя»; несомненную истину сего хон Булла не раз имел счастье испытать – отправляясь по делам в Коф, Офир, Немедию, Замору и Бритунию, он всегда мог надеяться на такое же радушие тамошних знакомцев, кои ради него терпели даже Майло. Но все они за плечами несли груз от пятидесяти лет и выше, то есть обладали определенным жизненным опытом, который в числе прочих наук содержал и дорогое умение скрывать свои чувства, чего никак нельзя было заподозрить в молодом киммерийце, явно склонном открыто выражать все, что думает в данный момент. Однако, с удивлением и приязнью вдруг обнаружил хон Булла, Конану, по всей видимости, было глубоко наплевать на выходки его приемыша. Длинным ногтем мизинца ковыряя в зубах, он рассматривал аристократические черты Майло с детским любопытством, вовсе не реагируя на яростный ответный взгляд его зеленых глаз.
Приемный сын хона Буллы и впрямь ничуть не походил на своего доброго покровителя. Ростом он был много выше его и макушкой доставал почти до бровей киммерийца; красивое чистое лицо портила постоянная гримаса недовольства – казалось, губам Майло вообще незнакома улыбка, а глазам теплота; сквозь тонкую веснушчатую кожу просвечивали голубые вены, особенно заметные на веках и висках; худые длинные руки были покрыты редкими золотистыми волосками; прямые белые волосы, аккуратно расчесанные и закинутые за спину, достигали самых лопаток. Он был тощ, но жилист и широкоплеч, и производил впечатление человека безусловно сильного, что варвар тут же решил при случае проверить.
Пристальный взор гостя, наконец, вывел Майло из себя. Он выплюнул косточку абрикоса прямо в свою чашу с вином, резко поднялся и вышел из комнаты, напоследок злобно рыкнув в сторону хона Буллы. Старик вздрогнул, но, переведя взгляд на Конана, виновато улыбнулся и пожал плечами, словно извиняясь за столь отвратительное поведение приемыша.
– Отведай еще осетринки, – робко предложил хозяин, подвигая узкое длинное блюдо поближе к варвару.
– Боле не хочется, – важно ответствовал тот фразою, слышанной однажды от богатого аргосского нобиля, при этом все-таки захватывая целое звено осетрины и целиком запихивая его в рот. – Только ты, достопочтенный, не спеши за Майло. Кромом клянусь, я не прочь послушать твою историю дальше.
– Гм-м… Ну что-же… – На сей раз хон Булла согласился рассказывать с видимым удовольствием. – Пойдем в сад. Под сенью груши я устроил себе место отдохновения… там и поведаю тебе остальное…
* * *
– Выкопав неглубокую яму, я положил в нее тело несчастной Майаны и прикрыл его ветками. Для этого мне пришлось ободрать чудесный куст с огромными фиолетовыми листьями, но зато ни одна птица (ты знаешь наш обычай?) не могла увидеть лица умершей. Потом я открыл корзинку.
Кроме Майло, который в то время был гораздо более мил, нежели теперь, там оказались кое-какие вещи, отныне принадлежащие ему: свернутый в трубку тонкий ковер работы искуснейшего мастера, на коем выткана была птица Лоло, воспевающая жизнь и любовь; короткий обоюдоострый кинжал с рукоятью, усыпанной крупными драгоценными каменьями, как прибрежная скала чайками – такие распространены среди немедийской знати; серебряный медальон – необычно большой и тяжелый – с изображением благого Митры. Внимательно рассмотрев небогатое наследство мальчика, я сложил все обратно и стал думать, что же мне делать дальше. Бросить ребенка я не мог, поэтому самый простой вариант отпадал сразу. Пойти в Нумалию и постараться отыскать его деда? Да, Конан, когда мне пришла в голову эта мысль, я тоже сказал «Ха!» – вот как и ты сейчас. Можно ли надеяться на благородство человека, всего три луны назад изгнавшего из дома единственную дочь? Стоит ли проходить неблизкий путь до Немедии, откуда я только что пришел, чтобы услышать брань заранее неприятного мне типа и потом с камнем у сердца вновь идти в Коринфию? Нет. Вот если бы прошло лет пятнадцать – время, за кое он мог бы одуматься и раскаяться… Кстати, позже я не раз предлагал Майло его найти, но мальчик так и не пожелал…
Итак, оставалось одно: продолжать прежний путь, забрав ребенка с собою. Я, никогда не имевший семьи и вообще родного человека, со страхом смотрел в будущее – теперь-то мне не трудно в этом признаться. Конечно, я не мог позволить себе таскаться по дорогам с младенцем, и сие означало конец кочевой жизни, к которой я привык и оставлять которую до того не намеревался. Но не только и не столько это заставляло сердце мое сжиматься и трепетать в тоске: я был нищ! У меня не было дома и не было денег, чтобы его купить; я не знал, чем кормить ребенка, когда и даже – как; кроме того… Впрочем, не стану утомлять тебя описанием всех кошмаров, кои терзали меня в тот день, да и в последующие дни тоже.
Исполненный печали, я шел по Дороге Королей с корзинкой, в которой уже начал пищать проголодавшийся Майло, и вскоре – незадолго до сумерек – оказался вот в этой самой хонайе. Тогдашний владетель ее, хон Гамарт, нравом обладал крайне мерзким, и свободные коринфийцы уже не один раз подавали сенатору прошение, где просто умоляли избавить их от тирана. Но – хонайя наша слишком невелика (всего четыре деревеньки), чтобы высокий чин из самой Катмы обращал на нее свое драгоценное внимание.
Так что когда я после многих лет отсутствия вернулся, наконец, на родину, меня ждало горькое разочарование: полуразрушенные дома, толпы побирушек, наполовину незасеянные поля, тощий скот… О, Митра, не хватит и целого дня, чтобы передать тебе все мои первые впечатления от родного края…