Текст книги "Белый отель"
Автор книги: Дональд Майкл Томас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
ЧАСТЬ 4
санаторий
1Весной 1929 года фрау Элизабет Эрдман ехала из Вены в Милан. Она позволила себе роскошь вагона первого класса, чтобы сохранить свежесть до конца поездки; большую часть пути она оставалась в купе одна, наслаждаясь пейзажем за окном и время от времени читая журнал или с закрытыми глазами повторяя про себя партию, которую ее пригласили петь. Поезд был почти пуст, и она завтракала в одиночестве в большом, прекрасно обставленном вагоне-ресторане. Внимание множества официантов нервировало ее, поэтому она наспех проглотила все, что ей принесли, и вернулась в свое купе.
Поезд остановился у маленькой тирольской деревушки – станция была чуть больше платформы, – и фрау Эрдман подумала сперва, что с ними едет некая знаменитость, поскольку перрон кишел народом. Но потом она с досадой поняла, что это пассажиры, – нагруженные рюкзаками и чемоданами, они забирались в поезд.
Для вагонов второго класса их было слишком много; их поток захлестнул даже первый класс. Пятеро мужчин и женщин с рюкзаками пробились в ее купе, и ей пришлось торопливо переложить свои вещи на полку. Люди стояли даже в коридоре, прислонившись к окнам и дверям. После суеты размещения рюкзаки и лыжи свисали с полки над головой фрау Эрдман, и она чувствовала себя зажатой в углу плотными телами своих попутчиков. На них так много одежды, что они – даже трое мужчин – походили на беременных; они громко разговаривали и грубовато, по-панибратски хохотали: было ясно, что отпуск они провели вместе и поэтому на любого незнакомца смотрят как на досадную помеху. Фрау Эрдман начала испытывать легкие симптомы клаустрофобии, подобно купальщице, оказавшейся среди кишащего скопища медуз: именно это слово и этот образ пришли ей на ум. Она встала, извинившись, переступила через их ноги и направилась к двери.
Ко всему прочему, совершенно некстати, она как раз в этот момент почувствовала необходимость пройти в туалет. Но, глянув в обе стороны коридора, она поняла, что для этого пришлось бы вести отчаянную борьбу, пробираясь сквозь толпу людей, многие из которых сидели, взгромоздясь на свои рюкзаки и чемоданы. Какой-то молодой человек в нескольких шагах от нее, заметив ее встревоженный взгляд, вежливым жестом показал ей, что она может пройти. Она, вымученно улыбнувшись, покачала головой, как бы говоря: «Не стоит, я могу подождать!» – и он улыбнулся в ответ, поняв ее послание и найдя его забавным. Фрау Эрдман увидела, что он стоит на «островке» возле открытого окна, протолкалась к нему, встала рядом и, высунув голову в окно, жадно глотнула свежего воздуха.
Почувствовав себя гораздо лучше, она прислонилась спиной к застекленной двери купе напротив. Молодой человек спросил, не возражает ли она, если он закурит, и, когда она сказала, что ничего не имеет против, предложил ей сигарету из своего портсигара. Она отказалась, после чего он заметил, что теперь стало значительно больше дам, курящих сигареты; неужели у нее никогда не было соблазна попробовать? Да, сказала она, в молодости ей это нравилось, но потом от курения пришлось отказаться, чтобы не испортить голос. Она сразу же пожалела о сказанном – могли последовать любопытные вопросы, ответы на которые заставили бы его думать, что она выставляет напоказ свои таланты. Вопросы действительно последовали, и пришлось признаться, что она профессиональная певица и едет в Милан, чтобы петь там в опере. Да, это довольно важная партия.
Молодой человек был впечатлен. Он рассматривал ее обычное, чуть тронутое морщинами лицо – но у нее были выразительные глаза и губы, – стараясь припомнить, не попадались ли ему в газетах ее фотографии. Затем сказал, что, будучи студентом геологического факультета, в музыке смыслит мало, но о миланском «Ла Скала» слышал каждый, и, должно быть, она – одна из «звезд». Женщина рассмеялась – став при этом почти привлекательной – и решительно потрясла головой.
– Боюсь, совсем нет! – сказала она.– Я – всего лишь замена. Вы, наверное, слышали о Серебряковой? – Молодой человек покачал головой.– Вот она – великая певица. Она пела эту партию, но упала на лестнице и сломала руку. Ее дублерша оказалась не готова, и они попали в трудное положение. Дело в том, что опера на русском, а в мире не так уж много сопрано, умеющих петь по-русски и не занятых на много месяцев вперед. Я оказалась единственной, о ком они смогли вспомнить!
Она звонко рассмеялась, и у нее собрались морщинки возле глаз. Собственная скромность, вполне искренняя, доставляла ей удовольствие; в свободе от мании величия таилось счастье.
Молодой человек пытался было возражать, но она подтвердила:
– Это правда! Я получила роль только по этой причине. Но меня это не волнует. Считаю, что мне повезло. Вряд ли я достигну чего-то большего – ведь мне почти сорок. Выступлю в «Ла Скала», в хорошей роли. Будет что вспомнить!
Она поежилась от удовольствия – и перевела разговор на молодого человека. Он сказал, что этим летом сдает выпускные экзамены, а затем надеется найти в Риме работу учителя и жениться там на своей подруге. Сейчас он ехал повидаться с ней после отдыха, в котором так нуждался. В течение целой недели он взбирался на горы, катался на лыжах, спал под звездами и теперь чувствовал себя заново родившимся. Заинтересовавшись, она стала расспрашивать его о пребывании в горах, но, к ее разочарованию, он оказался весьма косноязычным, когда речь зашла о духовном аспекте скалолазания. Он сказал, что главная его цель – взобраться на Юнгфрау4040
* Jungfrau (нем.) – дева, девица.
[Закрыть]. Фрау Эрдман эти слова почему-то показались забавными, но она скрыла улыбку, серьезно кивая головой, пока он описывал, как это будет трудно.
После ярких озер и плодородных долин Тироля поезд ворвался в тоннель, оборвав их беседу. Они ехали под землей достаточно долго, чтобы убедиться, что у них нет ничего общего и разговор продолжать не стоит; поэтому, вырвавшись на свет, они продолжали молчать, пока фрау Эрдман не сказала, что она, пожалуй, предпримет рискованное путешествие, чтобы помыть руки. Пробираясь обратно, она проскользнула мимо молодого человека, и они распрощались, пожелав друг другу удачи. Втиснувшись на свое место, она стала смотреть в окно, точнее, на стекла – по ним хлестал сильный ливень.
К счастью, на следующей станции, за итальянской границей, были прицеплены дополнительные вагоны, и проводник обошел все купе, приказывая пассажирам второго класса перейти в них, освободив места в первом. Фрау Эрдман с облегчением вздохнула и села посвободнее. Она подумала, что стоит повторить всю партитуру – времени было еще много; но самый первый хор, в котором усталые крестьяне возвращаются с тучных полей, навеял на нее дремоту, и она не стала читать дальше. Когда поезд въехал на окраины Милана, фрау Эрдман занервничала и ей с трудом удалось восстановить дыхание. Она встала перед зеркалом, чтобы причесаться и подкрасить губы. Ее тревожило, как бы они там вдруг сразу не заметили, что она слишком стара для роли, – так и представлялись вытянутые лица встречающих.
Но если у тех, кто приветствовал ее на перроне, и были подобные мысли, им хорошо удалось их скрыть. Вперед с поклоном выступил высокий, сутулый, лысеющий мужчина; он представился: синьор Фонтини, директор и художественный руководитель. Его невысокая, полная, вычурно одетая жена присела в реверансе; фрау Эрдман совершила четыре или пять рукопожатий, слишком смущенная, чтобы запомнить имена. Затем ее ослепили вспышки фотоаппаратов, и синьор Фонтини и другие едва ли не пронесли ее на руках сквозь крикливую толпу репортеров с блокнотами наготове, засыпавших ее вопросами. В волнении и суете приезда несколько ее чемоданов забыли в поезде, и одному из помощников директора пришлось за ними сбегать. Наконец они вышли из вокзала, над ней раскрыли зонт, заботливо защищая от дождя, проводили к лимузину и увезли. В отеле, в центре города, ее ждала еще одна группа встречающих, в руки ей сунули огромный букет цветов. Но синьор Фонтини, опасаясь, как бы его дублирующая звезда не переутомилась, расчистил ей дорогу к лифту и лично проводил ее в отведенные ей комнаты на четвертом этаже. Посыльный и портье шли за ними с ее багажом. Синьор Фонтини поцеловал ей руку, сказав, что теперь она должна несколько часов отдохнуть, а в половине девятого он пригласит ее к обеду. Оставшись одна в роскошном номере, она растянулась на софе. Просторная, с высокими потолками гостиная вполне сошла бы и за королевские покои. Повсюду стояли вазы с цветами. Она разделась, наполнила ванну и, лежа в ней, почувствовала себя необыкновенно разнеженной и ублаженной. Ее беспокоила лишь мысль о том, что ее выступление никогда не оправдает такого приема.
Одевшись к обеду, она села за письменный стол, обращенный к окну на оживленную улицу, и написала открытку своей тете в Вену. «Дорогая тетя, – писала она, – на улице идет дождь, а мои апартаменты полны цветов. Да, апартаменты! Поражаюсь, какой важной персоной они меня считают. Дело совсем не в цветах! Меня пугает даже предстоящий обед, не говоря уже о завтрашней репетиции – и о настоящем представлении! Собираюсь свалиться с лестницы и сломать себе ногу. С любовью, Лиза».
А там, за обеденным столом, ломившимся от цветов, серебра и хрусталя, царила великая Серебрякова, стройная, красивая и изящная, несмотря на то что рука у нее была на перевязи. Одна из величайших сопрано в мире, и ей лишь слегка за тридцать. Она должна была отправиться обратно в Советский Союз еще вчера, но решила задержаться, чтобы пожелать удачи своей преемнице. Лиза была покорена тем, что прославленная звезда отнеслась к ней с такой добротой. Мадам Серебрякова даже заявила, что она горячая поклонница голоса фрау Эрдман: слышала как-то ее в Вене, в «Травиате». Она тогда впервые была на гастролях за границей, и саму ее никто еще не знал.
Ее любезность и добродушие успокоили Лизу. С большим юмором рассказывала она о том, как упала со ступенек в «Ла Скала», и о своих попытках продолжить выступления. «Я поняла, что это бесполезно, – бесстрастным тоном говорила она, – когда зрители стали покатываться со смеху». Они не могли «принять» романтическую юную героиню, Татьяну, с рукой на перевязи на протяжении всей оперы, особенно учитывая то, что действие охватывает несколько лет. Восхищаясь мужеством Серебряковой, один из ведущих критиков выразил озабоченность низким уровнем хирургии в царской России.
– И мы попробовали дублершу, – сказал синьор Фонтини, со вздохом разводя руками.– Ужасно. Через три вечера мы играли перед пустым залом. Но могу обещать, что завтра вечером такого не будет. Ваш приезд привлек огромное внимание.
Он так много распространялся на эту тему, что могло сложиться впечатление, будто Серебрякова – звезда второй величины и на самом деле отборочная комиссия все время с нетерпением ждала фрау Эрдман. Лиза приняла эту лесть со скептической улыбкой, но, как ни странно, почувствовала, что сможет спеть Татьяну не хуже Серебряковой. Она перестала тревожиться и о своем возрасте, ибо четвертый ее сотрапезник, русский баритон, которого она ранее знала лишь по почитаемому имени, оказался намного старше, чем она представляла. Виктор Беренштейн был совершенно сед, и ему явно было порядком за пятьдесят. Склонный к полноте, с нездоровым цветом лица, он смотрел на нее сквозь очки в роговой оправе, дружелюбно изучая свою новую партнершу. Лиза тоже разглядывала его, полагая счастьем то, что ей придется быть лишь посредницей для музыки Чайковского и стихов Пушкина, ибо в реальной жизни она не могла представить себя влюбленной в этого человека, каким бы славным и очаровательным он ни был. Самой привлекательной его чертой – помимо голоса, естественно, – были руки. Они были тоньше всего остального, мужественные, но нежные и выразительные. Эти нежность и выразительность сохранялись в длинных стройных пальцах даже при разрезании бифштекса.
Вслед за Серебряковой он выразил глубокое восхищение ее голосом и восторг по поводу того, что она смогла сразу же принять приглашение на роль. На какой-то запиленной пластинке он слышал ее исполнение Шуберта. Но поскольку Лиза никогда не записывалась, о чем ему и сказала, он сконфузился, покраснел и полностью переключился на борьбу с жестким куском мяса.
И он, и Серебрякова (Виктор и Вера, они настаивали на таком обращении) работали в Киевской опере, и Лиза быстро перевела разговор на этот прекрасный город, в котором, кстати, и родилась. Оживление, вызванное упоминанием этого факта, не отраженного в ее биографической заметке, позволило Виктору вновь обрести душевное равновесие. Ее увезли оттуда, когда ей был всего годик, объясняла Лиза, поэтому она его толком и не видела, если не считать того, что пару раз бывала там проездом. То, что она успела увидеть, очень ей понравилось. Оба ее русских сотрапезника наперебой восхищались своим городом. Конечно, до недавнего времени условия жизни там были кошмарными, но постепенно все налаживается. Их пребывание в Милане тоже было показателем прогресса: все предыдущие поездки за рубеж проходили в составе строго укомплектованных групп.
– Вам никогда не хотелось вернуться? – спросила Вера.– Вы не чувствуете тоски по родине?
Лиза покачала головой:
– Я даже не могу точно сказать, где моя родина. Родилась на Украине, а мать у меня полячка. Говорят, в роду у нас есть даже цыгане! Почти двадцать лет прожила в Вене. Вот и скажите-ка, где моя родина!
Они покивали в ответ: да, им самим почти так же трудно определиться. Вера была родом из Ленинграда, а Виктор – из Грузии, и оба, конечно, евреи.
– По нации, не по религии, – поспешно добавила Вера.
Очевидно, думая, что синьор Фонтини может почувствовать себя обделенным вниманием, она спросила, что он считает своей родиной.
– «Ла Скала», – последовал ответ. Все рассмеялись, и Виктор предложил тост за родину их хозяина, за прекрасный театр «Ла Скала».
После этого было много смеха. Вера произносила шутки невозмутимым тоном, а Лиза, к собственному и всеобщему удивлению, блистала остроумием. Ее глаза искрились от вина и нервного возбуждения, и она доводила сотрапезников до колик, рассказывая нелепые – но совершенно правдивые – истории. Виктор Беренштейн ужасно закашлялся, когда, посреди одного из рассказов фрау Эрдман, вино попало у него не в то горло.
Серебрякова попросила его не пить слишком много, чтобы на утренней репетиции не мучиться похмельем.
– Он способен опьянеть даже от молока, – объясняла она Лизе, а он утверждал, что все это чепуха – он ни разу в жизни не был пьяным. Вера закатила глаза к небу.
– Ты права! – вздохнул он, отодвигая от себя стакан, еще наполовину полный, и Серебрякова одобрительно похлопала его по руке. В ответ он взял ее руку в свои и погладил. Довольно долго они смотрели в глаза друг другуг влюбленно улыбаясь. Лиза уже успела заключить, что они близки между собой. Сначала она приняла их отношения за обычную дружбу, товарищество, порожденное несколькими годами работы в одном оперном театре и укрепившееся совместным пребыванием за рубежом. И конечно, не удивляло то, что они обращались друг к другу на «ты», когда переходили на русский, чтобы подыскать нужное итальянское слово. Но шло время, Виктор слегка захмелел, и Лизе стало понятно, что перед нею двое влюбленных. Она была поражена тем, что Серебрякова, с ее безупречным овалом лица, сияющими зелеными глазами и длинными светлыми волосами (такими же серебряными, как и ее фамилия), могла влюбиться в человека с такой нерасполагающей внешностью, к тому же намного старше ее самой. Но о вкусах не спорят. Открытие огорчило ее, хотя она сама не могла бы сказать почему. Дело было ни в коей мере не в излишней щепетильности, хотя она знала, что Серебрякова замужем, да и у Беренштейна налицо были все приметы женатого человека. Возможно, виновата была открытость их поведения. Например, после того как они распрощались с синьором Фонтини и вошли в гостиничный лифт, Вера закрыла глаза и положила голову Виктору на плечо, одна лишь неуклюжая перевязь была помехой для еще более тесного прикосновения. Он обхватил ее рукою за плечи и стал гладить по волосам. Когда они вышли на третьем этаже, пожелав Лизе спокойной ночи, он все еще обнимал ее за плечи.
В своем тихом номере, среди бессмысленных цветов, Лиза почувствовала себя одиноко и грустно. Готовясь ко сну, заметила у себя на лице еще одну морщину. Спала мало и спустилась к завтраку еще до того, как начали накрывать. Уже допивая кофе, увидела Виктора и Веру – они пришли завтракать вместе.
Когда синьор Фонтини заехал за Лизой, чтобы отвезти ее в оперу, он указал на груду чемоданов и шляпных коробок, лежавших в вестибюле.
– Все – нашей примадонны, – сказал он.– Путешествует, как видите, налегке!
Серебрякова уезжала дневным поездом, сразу после репетиции, на которую она упросила Лизу разрешить ей прийти. Лиза, задыхаясь от волнения, улыбнулась замечанию синьора Фонтини, сделанному совершенно серьезным тоном. Затем они вышли на теплый весенний воздух и сели в лимузин, который, проехав два квартала, доставил их в оперу. Она забыла начальные фразы партии Татьяны, и ей пришлось просмотреть партитуру, чтобы освежить их в памяти.
В гримерной оказалось еще больше цветов, чем в отеле. Лизу провели прямо в примерочную, где на протяжении следующего часа ее подгоняли под платье Веры – так, во всяком случае, ей показалось. Ее настолько изумляло непривычное «звездное» обхождение, что она не могла произнести ни слова и лишь, как пчелиная матка, позволяла, чтобы ее переводили с места на место и, тормоша, наряжали. Платья были прекрасны, но их требовалось укоротить и кое-где сделать посвободнее. Затем ее потащили в гримерную, чтобы ее морщины сгладились, скрывшись под свежей кожей молодой девушки, а портнихи тем временем на скорую руку вносили последние изменения в костюмы. Пока она пила кофе, ее саму поглотило платье. Гримерши были недовольны ее длинными, тусклыми волосами, в которых начинала пробиваться седина. Крайне недовольны. К вечеру ей подыщут парик. Они причитали и по поводу ее излишне жирной кожи – она начала обильно потеть. Смущенная, она призналась в склонности к полноте и потливости, особенно когда нервничает.
Затем она оказалась на сцене. Ей зааплодировали оркестранты, хористы, рабочие сцены и несколько зрителей, свободно рассевшихся в партере (среди них была и Серебрякова). Ленский, статный молодой итальянец, обреченный в очередной раз пасть на дуэли с Онегиным, поцеловал ей руку, его примеру последовал ее старый любящий муж из последнего акта, князь – бородатый румын средних лет. Кроме того, синьор Фонтини представил ее дирижеру с осиной талией – человеку, своей неиссякаемой энергией и безупречным мастерством внушавшему ей благоговение. Хотя ему самому было за шестьдесят, он держал себя так, что слышался безмолвный вопрос: «Почему мне докучают разные уроды и старухи?» На ломаном немецком (по причине, известной только ему самому) он выдал ей несколько кратких советов. Лиза прошла через сцену и обменялась рукопожатием с первой скрипкой.
Онегин смотрел на нее лучезарно. Она кивнула в знак того, что готова начать. Все, кроме ее сестры Ольги и мадам Лариной, поспешили со сцены. Дирижер взмахнул своей палочкой.
Позже, когда, постучав ею по пульту, он остановил музыку, чтобы обратить внимание на ошибки, резкие слова прозвучали лишь в адрес духовых инструментов. Лизе он пробормотал пару лестных фраз, а Серебрякова, подняв большой палец, одобрительно покивала ей из партера. Репетиция шла превосходно. Конечно, в ее исполнении случались огрехи, но она исправляла их сразу же, как только ей на них указывали. Кроме того, было ясно, что ей нужно добиться, чтобы ее жесты и перемещения по сцене соответствовали движениям других исполнителей.
– Это придет очень скоро, – сказал ей Виктор в конце утренней репетиции.– Все видят, что вы – прирожденная актриса. Вы двигаетесь, как балерина. Ну да, вы же едва не стали балериной! Это дает себя знать. Но самое главное – вы умеете петь! Слава богу, что вы приехали!
А Вера взбежала на сцену и порывисто обняла ее здоровой рукой.
– Чудно! – повторяла она.– Великолепно! – Она призналась, что во время сцены с письмом у нее навернулись слезы на глаза.– Такое я слышала впервые!
Ее великодушная похвала так тронула Лизу, что у нее не нашлось даже сил на слова благодарности. Она все еще не полностью оправилась от того момента в финале, когда у нее самой на глазах появились слезы. Это случилось, когда она должна была сказать полному раскаяния Онегину, что все еще любит его, но его ответ опоздал: нарушить брачный обет для нее невозможно. При фразе; «Счастье было так возможно, так близко!» – она вспомнила студента из Петербурга, которого любила всей своей пылкой душой, как Татьяна – Онегина. И, как Онегин, юноша отверг ее любовь, этот щедрый дар, и подавил собственные благородные порывы ради мечты, ради иллюзии свободы. Даже когда Лиза запела, ее переполняли эти нечасто приходящие воспоминания. Какое-то время они даже угрожали помешать пению. Она разозлилась на себя. Чтобы заставить слушателей плакать, певица должна оставаться хладнокровной и с сухими глазами.
Но когда она успешно справилась с этим затруднением, то снова почувствовала себя счастливой. Дирижер удовлетворенно кивнул ей; синьор Фонтини сказал: «Браво!», хотя и несколько траурным голосом, а М. Моро, первая скрипка, выразил одобрение, постучав по своему инструменту смычком. Несколько оркестрантов похлопали, затем все разошлись, чтобы чего-нибудь выпить. После обеда должна была состояться еще одна репетиция. Вера и Виктор пригласили ее с собой в свою излюбленную маленькую тратторию в переулке неподалеку, там быстро обслуживали и кормили вкусно и недорого. Вера сказала, что и раньше не хотела уезжать дневным поездом, а теперь, когда услышала, как поет Лиза, даже дикие кобылицы не уволокут ее из Милана, пока она не увидит вечернего представления. Виктор от души обрадовался перемене ее планов: на виду у множества рабочих сцены он обнял ее и крепко поцеловал в губы.
За легкой трапезой Лиза спросила у них совета, и они выдали несколько предложений, показавшихся ей великолепными; она даже удивилась, почему не додумалась до всего этого сама.
Их оживленную беседу прервало появление у стола изможденного и оборванного мальчишки. Он протянул руку, прося милостыни. Лицо у него было обезображено какой-то болезнью. Пока официанты не выгнали его, Лиза настояла, чтобы он взял всю мелочь, что нашлась у нее в кошельке. Из всех страданий менее всего могла она выносить страдания детей. Ее новые друзья печально с ней согласились, а Виктор сказал, что именно это заставляет с надеждой смотреть на Советский Союз:
– Нельзя уснуть, а наутро проснуться при всеобщем благоденствии. Да, у нас пока еще остаются чудовищные примеры неравенства. Но, в конце концов, мы идем в нужном направлении.
Вера соглашалась, и Лиза, слушая их, была покорена их взвешенным оптимизмом. Они снова говорили то о музыке, то о политике – но в основном о музыке, – пока не настало время возвращаться в театр на дневную репетицию. Вера, извинившись, сказала, что пойдет в отель отдохнуть. Между Онегиным и бывшей Татьяной произошла любовная ссора, смутившая Лизу настолько, что она отвернулась.
Когда поднялся занавес на ее премьере, она обнаружила, что совершенно спокойна; никакие личные чувства не мешали ей, когда она пела: «Счастье было так возможно, так близко». Напротив, она заметила, что все непринужденнее и с большим удовольствием отвечает драматическому голосу и жестам Беренштейна. Когда они кланялись, их встретили горячие, даже бурные аплодисменты. За кулисами все бросились ее поздравлять, но больше всего она оценила молчаливый жест Онегина, соединившего большой и средний пальцы в кольцо, как бы говоря: «Годится. Теперь все в порядке». Она искренне сказала ему, что он пел прекрасно. На репетициях она не могла в полной мере оценить, насколько хорош его голос, но во время спектакля он ее просто очаровал. Конечно, был он уже в своей осенней поре, и Беренштейн сам наверняка это знал, но удручающий физический закат, казалось, шел на пользу духовному богатству. Он отклонил ее похвалу, неудовлетворенно пожав плечами.
– Все уже позади, – сказал он.– Я не могу больше брать верхние ноты. Это моя лебединая песня.
Но Серебрякова, крепко сжав его руку, сказала:
– Чепуха!
Наклонившись, он прошептал Лизе на ухо:
– Мы устраиваем небольшую вечеринку у нас в номере. В честь вашей премьеры и Вериного отъезда. Непременно приходите.
У нас в номере! Лизу покоробило такое бесстыдство. Она предпочитала, чтобы подобные отношения поддерживались с определенной долей осторожности. Но приглашение приняла с благодарностью, внезапно (так сказать, с трехчасовым опозданием) почувствовав, в каком напряжении была все это время. Будет неплохо немного выпить, расслабиться. Итак, переодевшись, они расселись по машинам и помчались в отель. «Их номер» на третьем этаже оказался еще более просторным и элегантным, чем ее, и в нем было еще больше цветов. Он быстро наполнялся людьми, и скоро стало тесно; воздух загустел от сигаретного дыма и гула голосов; между гостями сновали официанты с подносами, уставленными бутылками.
Выпив пару бокалов, Лиза рассказала Виктору, как она боялась, что окажется слишком стара для этой роли. Он долго смеялся, а потом сказал, что его последнюю Татьяну, в Киеве, доставляли на сцену в кресле на колесиках! Но вот он, без сомнения, был самым старым Онегиным в мире!
– Ваш возраст – это самое то. Сколько вам? Тридцать пять, тридцать шесть? Ну, в тридцать девять вам далеко даже до расцвета, куда как далеко! Вам за восемнадцатилетнюю девушку сойти очень просто. Да, да, я считаю именно так! Но вот когда пятидесятисемилетний старик, совершенно седой к тому же, изображает, что ему двадцать восемь, – в это действительно трудно поверить! Хорошо, что итальянцы вырастают с верой в чудеса! – И он снова расхохотался.
Подошла Вера, и Лиза пересказала ей шутку.
– Да вы еще желторотый птенчик, дорогая Лиза! – сказала Вера.– Правда, голос ваш стал намного лучше с тех пор, как я слышала вас в Вене, – а он мне понравился еще тогда. Вы просто обязаны приехать в Киев, правда, Виктор? Как только буду дома, расскажу о вас директору. Конечно, он уже наслышан о вас и, я уверена, будет на седьмом небе, если вы согласитесь петь у него. Остановитесь у нас. Мы обязательно вас приютим, даже при том, – ее зеленые глаза вспыхнули, – что я жду ребенка! Да, только это тайна. Знаете о ней только вы и Виктор, поэтому, пожалуйста, никому не говорите. Вот почему я еду домой – отдохнуть, – хотя терпеть не могу оставлять Виктора одного. Присмотрите за ним, ладно? Для нас это большое счастье. Я чуть ли не рада, что упала и сломала руку, хотя, – ее улыбка мгновенно угасла, – все могло быть куда серьезнее. Видите ли, я все равно не смогла бы выступать весь сезон! Прежде я думала, что нелегко будет оставить сцену, даже на время, но теперь оказалось – ничего подобного. Я в жизни не чувствовала себя такой счастливой! В общем, когда вы приедете, у меня уже будет малыш.
Ее радость заразила и Лизу, а Виктор только застенчиво улыбался. Моральная сторона – не ее дело, думала Лиза; она знала лишь, что они к ней очень добры и великодушны, они ей оба очень нравились. Она сжала Верины руки в своих и сказала, что рада за нее, что с удовольствием приедет, даже если ей не доведется петь в Опере. Но они были уверены, что с этим все будет в порядке: ее примут с распростертыми объятиями. Тут Лизу перехватил синьор Фонтини: он хотел ее представить двум богатым меценаткам – престарелым дамам, иссохшим, как прошлогодние листья. Они смутили ее шумным изъявлением восторга, и Лиза почувствовала облегчение, когда директор призвал к ти-даине. Шум постепенно стих, и он начал неразборчивую речь, в которой приветствовал блистательную фрау Эрдман и выражал сожаление по поводу отъезда прекрасной Серебряковой. Были наполнены бокалы, провозглашены тосты, и осоподобный дирижер попросил примадонну спеть на прощание. Просьба была встречена шумным одобрением, еще более усилившимся, когда Серебрякова попыталась отказаться подойти к фортепиано, где Делоренци, дирижер, уже с нетерпением ее ждал. (Рояль входил в обстановку номера; у Лизы тоже был рояль.)
Наконец прекрасная оперная звезда – белизна повязки почти элегантно контрастировала со сплошной чернотой ее шелкового платья – позволила провести себя через комнату, улыбаясь кутерьме, устроенной ее друзьями и почитателями, и что-то сказала Делоренци. Тот начал играть спокойное, хорошо знакомое вступление к шубертовскому «An die Musik», а потом вступило сопрано. Ей не позволили отделаться одной только короткой песней, и она спела им – Виктор вручил Делоренци потрепанные ноты – печальную украинскую балладу. Кольца в цепи мелодии повторялись, но сочетались всякий раз по-новому; каждая фраза была отчетлива, прозрачна как хрусталь и исполнена тоски по щедрой родной земле. Слушатели были околдованы.
Можно было поклясться, что, когда отзвучали последние слова, голос ее все еще пел в сердце каждого. Все были слишком тронуты, чтобы аплодировать. Директор поднялся со стула, привстал на цыпочки—он был очень маленького роста – и расцеловал ее в обе щеки.
Лиза испытывала муку. Тяжело было оставаться в этой комнате, пока пела Вера, – у нее начался сильный приступ удушья. Ей казалось, что она умирает. Это не имело никакого отношения к словам одного из оркестрантов, сказанным им своему соседу после исполнения Шуберта и случайно услышанным ею: «Вот это – настоящий голос». Она не ревновала; она знала, что никогда не сможет дотянуться до этого голоса, столь близкого к совершенству, как только можно вообразить; казалось, он звучит рядом с вратами рая, если не по ту сторону. Она не просто почитала Серебрякову, она была от нее в восторге – возможно, даже немного влюбилась в нее, всего лишь за день.
Конечно, отчасти виноваты были жара, табачный дым, гомон и столпотворение. Но в большей степени это было как-то связано с сообщением Веры о том, что она ждет ребенка; Лиза начала задыхаться как раз в .то время, когда та раскрывала ей полную восторга тайну. Почему-то это сильно ее взволновало. Как только Вера закончила народную песню, Лиза подошла к ней и задыхающимся голосом поблагодарила за прекрасное пение и за вечер, но, извинившись, сказала, что должна пойти к себе: дым начинает сказываться на ее горле.
– Как, вы не хотите дождаться газет? – разочарованно спросила Вера.