Текст книги "Между шкафом и небом"
Автор книги: Дмитрий Веденяпин
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Тем же летом мы ездили в дом отдыха на Клязьму, где сначала я, а потом отец спасли двух утопающих. Первой попыталась утонуть моя сестра. Дело было так: мы с мамой сидели на пляже. Ольга, ужасно трогательная и хорошенькая в красной панамке с белыми цветочками, перебирала камушки у воды. Кажется, маму кто-то окликнул, я оглянулся посмотреть, кто это, а когда – буквально через минуту – повернулся, Оли не было, и только – как в плохом кино – по воде плыла ее панамка в цветочек. Я бросился к реке и метрах в двух от берега на глубине сантиметров семьдесят увидел Олино тельце, безжизненное, но, к счастью, мгновенно ожившее в моих руках и тут же выкрикнувшее свое грозное «А-а-а!», за которым, как и следовало ожидать, повисла леденящая душу пауза.
Через несколько дней отец примерно на том же месте, только чуть дальше от берега, вытащил тонущую женщину. Симпатичную. Слава Богу, в отличие от Оли, она не «закатывалась», а, откашлявшись и отдышавшись, поцеловала отца в щеку в знак благодарности. В этом новом кино отец ободряюще улыбнулся спасенной красавице целомудренной улыбкой положительного героя.
В моей комнате вместе с фотографиями родных висит еще одна: на ней Евгений Львович Шифферс, его жена Лариса Данилина и их дочка Маша. Знакомство с этой семьей – одно из главных событий 70-х годов. Для меня – точно. Думаю, что и для мамы.
Евгений Львович был театральным и кинорежиссером, писателем и богословом.
Отчетливо помню, как я (пятнадцатилетний) возвращаюсь зимой из школы. Наши юго-западные девятиэтажки мрачнеют. В воздухе – бред и уныние советской власти. Все пропитано чушью. Но я знаю, что вот сейчас буду проходить мимо той части «Сигмы» (длиннющего дома, тянущегося вдоль улицы 26 Бакинских Комиссаров), где на седьмом этаже работает Евгений Львович. Иду, поднимаю глаза на его окно. Шторы как обычно, задернуты, но видно, что горит настольная лампа.
Этот человек в одиночку «пробил» все то, что наша тогдашняя система предлагала в качестве неотменяемой объективной реальности. Есть такая суфийская притча: учитель выступает перед многочисленными слушателями. Посреди его выступления в комнату входит другой учитель – настоящий. Его никто не знает. Он тихо входит и тихо садится в уголке в последнем ряду. Вскоре все взоры обращаются на него.
В Евгении Львовиче была эта особая энергия. Притягательность. Рядом с ним все казались немного не в фокусе.
Интерес Евгения Львовича к йоге оказался (что немудрено) заразителен. И Лариса, и Маша со временем стали преподавателями йоги. Но когда мы познакомились, Лариса еще снималась в кино и много дублировала. Ее голосом говорили чуть ли не все знаменитые западные актрисы. Она очень много работала и очень мало спала: часов по пять, не больше. Мама с Ларисой подружились и часто забегали друг к другу в гости. От нашего подъезда до их в соседнем доме – две минуты ходу. Мои разговоры с Евгением Львовичем (разумеется, говорил в основном он, а я слушал) на прогулке или в его комнате – из самого значительного, что было у меня в жизни.
У некоторых семей много родственников. В разных городах, в разных странах. А у нас мало. И всегда было мало. Со стороны отца – баба Буся, Тамара, Наташа. Еще Абрам Григорьевич, мой дед, но они с папой почти не виделись. У нас, на Юго-Западе, дед был один раз. Оказался немножко похож на Луи де Фюнеса, ну и конечно, проглядывало фамильное сходство с отцом: такой же маленький и симпатичный. Он на несколько лет пережил сына. Мама пошла на похороны. И вдруг, стоя среди незнакомых людей, разрыдалась так, что не могла остановиться. Как будто ближе Абрама Григорьевича у нее никого не было. Уже никто не плакал, а она все рыдала и рыдала. Мне кажется, я догадываюсь почему.
С маминой и бабушкиной стороны – тетя Дося и тетя Женя, бабушкины родные сестры. Тетя Дося, у которой никогда не было собственной семьи, жила в Одессе. Тетя Женя с семьей – в Москве и всегда недалеко от нас: сначала на Солянке, а потом в Беляеве. Тетя Дося была довольно крупная, тетя Женя – маленькая и изящная, но обе, каждая по-своему, прекрасные и очень теплые. Когда я впервые увидел всех трех сестер вместе, то, помню, подумал, каким был бы мир, если бы все люди были такие. У тети Жени был муж Моисей Львович, похожий на мудрого старого льва, и сын Боря. У Бори были (и есть) жена Алла, дочка Милочка и сын Женя. Are you still there?
В старости Моисей стал слепнуть, а к концу жизни совсем ослеп. Помню, как – вскоре после тети Жениной смерти – я вошел к нему в комнату, и он, почти слепой и ужасно несчастный (они с тетей Женей были невероятно привязаны друг к другу) одиноко сидел на кровати, по-еврейски покачиваясь вперед-назад. Тем не менее, насколько я понимаю, именно Моисей был движущей силой выезда семьи в Израиль в 1982 году.
Про маминого двоюродного брата Борю, врача-кардиолога, я писал школьное сочинение на тему «Человек на которого я хочу быть похожим». В молодости Боря был застенчивым и в то же время внутренне сильным – красивое сочетание. Помимо медицины он всю жизнь занимался птицами. В квартире в Беляеве было, наверное, тридцать, а может, и сорок клеток с амадинами. И пять аквариумов.
Моя странная любовь к попугаям коренится, скорее всего, в детском впечатлении, полученном в доме Шаргородских, правда, не в Беляеве, а в их коммунальной квартире на Солянке. Я шел по полутемному общему коридору и вдруг через приоткрытую дверь соседской комнаты увидел огромного зеленого попугая (очевидно, александрийского) в кольце. Я еще не читал «Остров сокровищ», но почему-то (почему?) сразу же представил себе корабельную каюту и далекое, полное захватывающих приключений плавание. С этим воспоминанием только одна загвоздка: в отличие от «пастернаковского», в котором я уверен, тут я не дам руку на отсечение, что встреча с попугаем произошла именно на Солянке. Борю спрашивать боюсь – не хочется узнавать, что я ошибся.
С моей троюродной сестрой Милой (на пять лет моложе меня) мы все детство играли вместе, и, признаюсь, какое-то время я испытывал к ней не вполне братские чувства, которые, разумеется, тщательно скрывал. Маленькая Милка была ужасно забавная. Расскажу про нее одну – из многих – короткую историю. Милочку отдали в кружок пения. Домой она вернулась чрезвычайно довольная и гордая собой.
– Как ты пела, Милочка?
– Очень хорошо.
– А что сказал учитель?
– Плохо, девочка.
Вскоре после эмиграции из СССР Мила вышла замуж и уехала в Австралию, страну попугаев.
Сейчас реже, раньше чаще я думал: а вдруг все, что случилось после моих шести лет, – сон. Вот проснусь и увижу наше окно на Таганке, спущу ноги на наши половицы… Будет канун Нового года. Солнечно. Мы с папой начнем наряжать елку. Откроется наша белая дверь и войдет бабушка. Потом мама. Баба Нюра вернется из магазина.
Что же, значит, я готов отказаться от детей, друзей, почти всей жизни? Но ведь это рай, а в раю все настоящее сохранится – даже сны. А ненастоящее исчезнет. Все равно исчезнет.
Часть 2
«В траве стоят спокойные цветы…»
В траве стоят спокойные цветы.
Заплаканная память смотрит в щелку
И различает комнату и елку,
Соткавшуюся в ней из пустоты.
И снова видит – зренье сносит вбок —
Цветные точки паутинных вспышек,
И свет, как снег, ложится на песок
Под соснами среди корней и шишек.
Шоссе блестит на солнце, как вода,
От радости —
«сей брат был мертв и ожил»,
И муравьи снуют туда-сюда,
Работая не покладая ножек.
От елки на излете декабря
До елки на краю шоссе в июне
Сквозь воздух дней протянута заря
Невыдуманной жизни накануне.
И даже вещи – вестники зари…
Заплаканная память смотрит в щелку,
Где дождь, как свет, качается внутри
И свет, как дождь, стрекочет без умолку.
1993
«В стеклянном воздухе торчит железный прутик…»
В стеклянном воздухе торчит
железный прутик;
Асфальт, как солнце, светится, дрожа.
На высоте седьмого этажа
Минута прилепляется к минуте,
Выстукивая светло-серый лес
С травой и перевернутой листвою,
Тропинкой, пустотой и дождевою
Сквозящей кляксой пасмурных небес.
И в этот лес, как будто в никуда,
Уходит неподвижный человечек
В плаще и с целлофановым пакетом,
Бесцветным и блестящим, как вода.
Его спина по цвету, как асфальт,
И как бы безотчетно совмещает
Прозрачный лес, который все прощает,
И этот острый воздух из стекла.
И нужно все расставить по местам,
Уменьшившись до двух сплетенных свечек
Чтоб выяснить, что милость только там,
Куда уходит фоточеловечек.
1986
«Даже эти шаги, даже эти следы на паласе…»
Даже эти шаги, даже эти следы на паласе,
Даже этот пейзаж с набегающим березняком,
Все, что было и будет, стояло тогда на террасе
В треугольниках солнца, трепещущих под потолком.
Человек в канотье с чемоданом в пустынном отеле,
Оглянувшийся на неожиданный окрик портье,
Потому что портье примерещилась кровь на постели
И лежащий ничком этот самый субъект в канотье.
Или дама в машине, закуривающая сигарету,
Наклонившись к тому, кто, умолкнув, сидит за рулем;
Чуть подавшись назад и направо, навстречу ответу;
Сигаретный дымок, как крыло, у него за плечом.
Но потом все уходит, и только в бревенчатом доме
Белокурая девочка с чайным подносом в руках,
В белом платьице, с бантом,
помедлив в кухонном проеме,
Выплывает к гостям с пирогом в именинных свечах.
Но и это уходит, лишь кружатся белые мухи,
И старик-лесовик, помолясь, раскрывает уста,
Чтобы кротко и просто поведать землянам о Духе,
От которого радость, сияние и теплота.
В этих нежных волнах золотистого и голубого
Ни террас, ни машин, ни раскуриваемых сигарет;
Дверь сама открывается настежь в клубящийся свет…
Страшно: падая в небо, не вспомнить заветное слово.
1987
«И лес, и шкаф, и фотоаппарат…»
И лес, и шкаф, и фотоаппарат,
И чайки, и очки, и плоскодонка,
И солнце уплывало вверх, как взгляд
Играющего на полу ребенка —
Когда в передней щелкает замок,
И на пороге возникает папа,
Его большая фетровая шляпа,
Едва не задевает потолок —
И вешалка, и ветер, и брелок,
И водоросли, и пальто, и море,
И облако ложилось поперек,
И волны набегали на песок
И пенились, откатываясь вбок,
Как съежившийся сумрак в коридоре.
1987
«Надо постучаться – и отворят…»
Надо постучаться – и отворят.
Снег, шурша, мелькает над полотном.
В вертикальном небе зарыт клад.
Демон знает о нем.
Человек стоит на краю перрона
Навытяжку перед судьбой.
Чтобы отнять золото у дракона,
Нужно вступить с ним в бой.
Снег лежит – как покров бессилья…
Главное – не побежать назад!
У дракона фиолетовые крылья,
Неподвижный мертвый взгляд.
Главное – крикнуть дракону: «Нет!»
Крикнуть: «Убирайся!» ночному бреду…
Просыпаясь, мальчик видел свет,
Чтобы взрослый смутно верил в победу.
1988
В Александровке
Эта ночь разбудила лето.
В золотом заповедном сне
Голубые полоски света
На дощатой темной стене.
В доме настежь окно открыто
В нарисованный серый сад.
В переполненное корыто
Капли прыгают и звенят.
Над землей повисает низко
Бестолковый вороний гам.
Отступившее небо близко,
И терраса – как будто храм.
1981
Одуванчик
Жизнь моя в столбе бесплотной пыли,
В облаке, расплывшемся от слез,
В зеркале, которое разбили,
А оно очнулось и срослось.
В комнате, как в солнечном осколке
Озера, сверкающего сквозь
Листья и ослепшие иголки,
Пляшут пряди солнечных волос;
Рыбаки спускаются по склону
По траве, блестящей от росы;
Папа говорит по телефону,
Обреченно глядя на часы.
Даже в зимней обморочной давке,
В стеклах между варежек и шуб
Тонкие секунды, как булавки,
Падают, не разжимая губ;
Но не зря в серебряном конверте
Нас бесстрашно держат на весу —
Как от ветра, спрятавшись от смерти,
Одуванчик светится в лесу.
1994
«В толпе веселых палочек, в плену…»
В толпе веселых палочек, в плену
Зеркальных сквозняков балетной школы,
В прозрачности от потолка до пола,
Придвинувшейся к самому окну.
На улице, в кольце цветного слуха,
В лесу, где память бьется на весу,
Вибрируя, как золотая муха,
Похожая на добрую осу
Над яблоком в купе, когда часы
Стоят, прижавшись стрелками к рассвету, —
Две полосы серебряного цвета
Над черным краем лесополосы.
Разбившись насмерть в пелене тумана,
Мы гладим хвою в глубине пробела,
Где голоса летают над поляной,
Проделав дырку в зеркале Гизела;
Вдоль сосняка, сквозь сумеречный дым,
По кромке дня пробравшись без страховки,
Мы наяву стоим у остановки
На воздухе, оставшемся пустым.
1995
«Есть мир и Бог; мир, человек и Бог…»
Евгению Львовичу Шифферсу
Сделай себе пару очков, которые называются «очками смерти», и через эти «очки смерти» смотри на все.
Савонарола
1
Есть мир и Бог; мир, человек и Бог;
Открытость миру и открытость Богу;
Есть камень у развилки трех дорог
И путник, выбирающий дорогу.
…Погибли все – и тот, кто захотел
Разбогатеть и поскакал направо,
И кто свернул туда, где власть и слава…
Лишь тот, кто выбрал смерть, остался цел.
2
Есть лес и снег, пустыня и вода,
Круг Зодиака, воздух, время года,
Земля и небо, слава и свобода,
Отчаянье и память, «нет» и «да».
Есть ад и рай с его рукой-лучом,
Пророки, маги, звезды, птицы, листья,
Художник, гравирующий мечом,
Боец-монах, сражающийся кистью:
Зеленый север, желтый юг, восток
Белее снега, красный запад, синий
Слепящий Центр; молитва, пепел, иней
И человек, который одинок.
3
Я полюбил тебя, бессонный человечек.
Огромный коридор наполнен тишиной.
В окне стоит зима, и черно-белый вечер
Похож на зеркало основой ледяной.
В колодце темноты скользят смешные люди.
Прижавшись лбом к стеклу, не разжимая век,
Тот мальчик видит все, что было, есть и будет.
Над эллипсом катка порхает редкий снег.
Есть только то, что есть; он встанет на колени,
И двор под окнами, каток, асфальт, подъезд
Окажутся на дне почти прозрачной тени
Пространства-времени, похожего на крест.
Есть только то, чего как будто нет.
Внутри другой зимы я выбегу из школы,
И он подарит мне очки Савонаролы,
Чтоб я смотрел сквозь них на разноцветный свет.
1998
«В трухлявой Аркадии, в царстве прогрызенных пней…»
В трухлявой Аркадии, в царстве прогрызенных пней,
В компании гусениц и сизокрылых громадин
Жуков, в лабиринте сосновых корней,
На шишках, присыпанных хвоей, нагревшейся за день,
Под стрекот кузнечиков, возле дороги, почти
У остановки, но с той стороны, у забора,
Ведущего к пляжу, мы ждали автобус, который
Приходит из города в пятницу после шести.
И он приходил, и, нагнувшись, я видел в просвете
Над черным асфальтом и пыльной дорожкой за ним
Ботинки, сандалии, кеды приехавших этим
Вечерним автобусом солнечно полупустым.
Потом громыхало, стрижи рисовали грозу,
Но нас не давали в обиду бессмертные боги.
Мы были живыми на этой зеркальной дороге,
Бегущей вдоль сосен над речкой, блестящей внизу.
1997
Голос
Сквозь ватное время, сквозь воздух, мелькая,
Как бабочка в елках над тенью от стула,
В затянутых наледью стеклах трамвая,
В густых спотыканьях невнятного гула…
Внутри треугольников и полукружий,
Сквозь блики на поручнях, в точке покоя
Нам было предсказано что-то такое,
Что все остальное осталось снаружи.
Осталось спокойно держать на весу
Снопы и царапины света на грани
Пустой пустоты, в черно-белом лесу,
Среди отражений цветов на поляне.
Осталось стоять, как живой человек,
В трамвае, гремящем то громче, то тише
Сквозь ватное время, танцующий снег
И голос, которого тут не услышишь.
1997
«Слова стоят, как стулья на песке…»
Слова стоят, как стулья на песке.
В просветах между ними видно море,
И тишина висит на волоске
На волосок от гибели, в зазоре
Зари, в пробеле воздуха, в пустом
Приделе на потрескавшемся фото,
На небе, перечеркнутом крестом
Пушистыми следами самолета
И наведенной радуги; прилив
Шуршит волной, серебряной с изнанки,
И мальчик в туго стянутой ушанке
Сквозь снегопад у дома на Таганке,
Не отрываясь, смотрит в объектив,
Как в форточку в пространство пустоты,
Где прыгают бессолнечные спицы,
Как в зеркало, где – против всех традиций
Магического знанья – если ты
Не призрак, – ни пропасть, ни отразиться.
1998
Обещание
Агент, убитый в телефонной будке,
Встает с колен в гостинице во Львове.
Луна в окне желтеет в промежутке
Между стеклом и пойманным на слове
Пространством, обещавшим всем, кто в нем
Смотрел с холма на медленную воду
Сквозь зелень сада – там теперь у входа
Дежурит ангел с пламенным мечом
Вращающимся; пламя, ударяясь
О пустоту (сосну давно сожгли),
Рассыпавшись на искры, рикошетом
Уходит на террасу, притворяясь
Лучом, застрявшим в зеркале, букетом
Иван-да-марьи в солнечной пыли…
1998
Под рыжим абажуром
Мир просто был. В троллейбусной оправе,
Как в комнате, казавшейся огромной,
Струился свет ни ясный и ни темный.
По проводам и вытянутым склонам,
Сжимаясь в запотевшей полуяви,
Пульсировал продолговатый воздух,
Как ватный гул, плывущий по салонам
Вдоль стекол в ледяных цветах и звездах
Над прячущимися в махровых гнездах.
Неправда в обобщениях. Язык,
Как волк, не поддается дрессировке.
Я вижу папу в бежевом пальто.
Все умерли. За площадью на хмуром
Торце высотки – тени птиц. Никто
Не умер. «К водным процедурам»
Нас приглашает радио; зато
И день с утра похож на решето
Сквозь белый снег под рыжим абажуром.
1998
«Лес порхает, кружится – на синь и сень…»
Лес порхает, кружится – на синь и сень
Рассечен вдоль просек по вертикали
Световыми ширмами; косуля в тень
Отступает солнечными прыжками.
Это как прозрачная дверь – пока
Музыка звучит и даль притерта
К зелени и ряби березняка,
Это место встречи живых и мертвых.
«Мы вас вправду любим», – земле, золе
Шепчут изменившие, боясь проснуться
(Лампа отражается в ночном стекле),
Встретиться и все-таки разминуться.
1998
Ужгород – 69
Ныряя, ломаясь, гудя
В луче под фонарною плошкой,
Булавки-иголки дождя
Блестят, как железные ножки
Стола на попа подшофе
Среди перевернутых лавок
В закрытом открытом кафе
Под градом иголок-булавок.
1999
«Как тень воспоминания…»
Миле Шаргородской
Как тень воспоминания
И слезы по щеке,
Веселая компания
Спускается к реке.
Вибрируя от стрекота,
Пропахшего травой,
Столбы цветного хохота
Висят над головой.
Где елка раскололась,
Там на глазах у всех
Летает папин голос,
Ныряет дядин смех.
Как утром в батискафе —
И некому помочь —
Сквозь глянец фотографии
Проглядывает ночь.
Но только темный воздух
Стоит со всех сторон,
И девочка под звезды
Выходит на балкон.
1999
Стрекоза
Остается цепляться за свет, потому что иначе
Стрекоза (не бывает прекрасней) не вылетит из
Глубины придорожной кулисы, и сосны на даче
Тишину и себя за окном не исполнят на бис.
И прохожий в тулупе не сможет шагать по лыжне
Постановщиком времени, рыцарем в солнечных латах
Вдоль стрекочущей ЛЭП, мимо пустошей
шестидесятых,
А возьмет и исчезнет и больше не будет уже.
И, конечно, родня, та, что есть, но особенно та,
Что давно не гадает о сме– и бессмертье под утро,
Не останется прежней, как августовская пустота,
Там и сям просквоженная крылышком из
перламутра.
2000
Angelica sylvestris
Я падаю, как падают во сне —
Стеклянный гул, железная дорога —
В темно-зеленом воздухе к луне,
У входа в лес разбившейся на много
Седых, как лунь, молочных лун, седым,
Нанизанным на столбики тумана
Июльским днем – как будто слишком рано
Зажгли фонарь, и свет похож на дым
И луноликих ангелов, когда
Они плывут вдоль рельс в режиме чуда —
Откуда ты важнее, чем куда,
Пока куда важнее, чем откуда —
Белея на границе темноты;
Вагоны делят пустоту на слоги:
Ты-то-во-что ты был влюблен в дороге,
Ты-там-где-те, кого не предал ты.
1999
Начало века
Площадь перед дворцом (в городе Китеже) —
Пусть пионеров – все-таки тьма мигала
Снегом, когда из трамвая (номер забыл уже)
Мы вылезали у сводчатого портала.
Мы вылезали и попадали в шахматный
Вечер зимы, просто идущий мимо,
Вместо и после субтропиков Вишакхапатнама
В сказке про гроб на колесиках в сердце Нарыма.
В сердце Нарыма, в черном квадрате, в белом
Царстве зимы, страшно сказать, в безгрешной
Смертной любви все перепачкано мелом,
Каждая дверь – и король растерялся, конечно.
И король растерялся, и все растерялось: дом,
Citizen Rosebud – детские санки;
В раковине зимы глухо, как в танке;
В черном квадрате (Малевич тут ни при чем)
Белый квадрат – фрейлина, где принцесса? —
Ночь, перламутр и вата мечутся врозь.
В озере Светлояр световая завеса.
Старое кончилось, новое не началось.
2001
«В траве, в костре июня, у торца…»
В траве, в костре июня, у торца
Шестнадцатиэтажного дворца,
Споткнувшись о натянутое время,
В зеленом круглом мире, где пришлось —
Приходится-придется, глядя сквозь
Танцующую солнечную темень
Туда, где только музыка, без слов,
И мелкий дождь, как стрелки без часов,
Среди стволов стрекочет наудачу
(В душе у грибника то вскрик, то всхлип:
Нет, гриб – нет, лист – нет, гриб – нет, лист – нет, гриб),
За полчаса до выезда на дачу —
Все собрано, но ты еще в Москве —
Над мальчиком – что тот грибник – к траве
Склонившимся над смятой пачкой «Dunhill»
И собственным беспамятством, в аду,
В Москве и в опечатанном саду
Стоит стихотворение, как ангел.
2001