355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Парящий » Текст книги (страница 3)
Парящий
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Парящий"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

– Ваня, мы не можем никуда лететь. У нас, ведь, есть близкие, родные. Представляешь, вот мы улетим куда-то, а они-то что? А они какую боль испытают... Просто подумай о своих родителях, Ваня...

Тут Ваня бешено, иступлено, так, что в соседней комнате испуганно вскрикнула девушка, так, что и сама Лена отшатнулась, прокричал:

– Прости!.. Ох, прости ты меня, пожалуйста... Это, ведь, все стихи мои причиною... Прости, пожалуйста!.. Ох, да как же я мог чувствия свои в такие вот мерзостные строки облекать. Прости же ты меня... Леночка, что же, неужто все теперь разрушено, потеряно?!.. Ну, не молчи же так!.. Я же, знаешь... я слабый – я столько тебе этих дрянных стишком переписал – да вот целый ящик в столе у меня ими забит – ведь я же их перечитывал, и рвал потому что они блеклые тени, грязь... И вот, в эту святую минуту, я опять стал стишки выговаривать... Что же мне теперь делать?.. Леночка, Леночка, ну неужели же нет мне теперь прощения?..

Во время этих его иступленных криков, на дверь, с той стороны, разом навалились, и заслон из кресел не выдержал-таки, с сильным грохотом перевернулся, кто-то шагнул в проем, быстро отодвинул завал, и вот уже дверь распахнута настежь, и вся компания стоит без движения, без слова – глядит на то, что возле стола происходит.

И тут Ваня осознал, что все потеряно, что он проиграл эту битву; и не полет в любви через бесконечность, но только отчаянье его впереди поджидало, и он хотел было сказать напоследок какую-нибудь сильную, трогательную фразу хотел, чтобы все они заплакали, чтобы почувствовали его боль, но не стояли бы так, с этим простым изумлением....

Нет – ничего он не мог сказать, мысли то его все вихрились, все о боль ревущую разбивались; и он застонал, каким-то нечеловеческим, запредельным стоном, и бросился он к форточке – одним стремительным, отчаянным движеньем – он ударился с такой силой, что затрещало, покрылось белой паутиной большое окно – и он, в отчаянье своем, хоть и не чувствовал боли в разбитом плече, все-таки некоторое время не мог двигать левой рукою, а потому и летел не так быстро, как хотел бы.

Вот резко обернулся. Он отлетел метров на пятьдесят, но из угла дома, который уже пролетел, видел и Димин дом, сразу же увидел и окно за котором произошла трагедия. Теперь там, за паутиной трещин, виднелась вся компания, ему даже показалось, что он слышит громкие, беспрерывно перекатывающиеся девичьи голоса, а среди них один, словно живительный родник звучащий – голос Лены. И он понял, что не сможет без нее куда-либо летать; что ему просто необходимо ее присутствие, и вот он вновь уже у окна, метрах в трех от них, теперь уже ничего не говорящих, неотрывно смотрящих на него. Как только он подлетел, Лена отступила куда-то назад, за спины, за спины, но там (Ваня отчетливо это увидел), ее, едва не плачущую, обнял, зашептал что-то утешительное кавалер. На Ваню же он взглянул так, как разве что на врага глядят; на такого врага, который угрожает всему милому, дорогому, которого, ежели можно и убить. Но ни кавалер – только Лена интересовала Ваню, и только взглянув на нее, он сразу понял, что он ей страшен, что, ежели до этого она еще и не проявляла так открыто этого чувствия, так потому только, что не разобралась, что к чему, и слишком уж это неожиданно было – теперь она вспоминала, как "это нечто" едва не взяло ее в воздух, едва не унесло неведомо куда. И она уже не могла думать о Ване, как о человека, тем более как о любимом человеке – он был диковинкой, и все тут... Да – Ваня сразу все это понял: и все хотел повернуться да полететь прочь, и лететь то, пока у него силы были; понимал, что уж теперь то не на что ему надеяться, но вот все не мог – все то на Лену, и слезы ронял. И вновь тогда заговорил своим сильным, почти не изменившимся голосом Дима:

– Вернись к нам. Мы то и не знали, что ты на такое способен... Покажи, быть может, и научить сможешь...

Ваня смотрел на них, и постепенно возрастал в нем ужас, наконец слабым, подрагивающим голосом проговорил:

– Ничего вы не понимаете; ничего не знаете... Теперь все – теперь кончилась моя жизнь...

– Да ты что?! – испуганным хором воскликнули разом несколько голосов. ...Почему , почему – что ты задумал...

– Я не должен был показывать эту тайну ни вам, ни кому бы то ни было. Все теперь осквернено, теперь посадят меня в клетку.

И голос у Вани при этом был таким обиженным, детским, что нельзя его было слышать без жалости; у кого-то даже против воли, слезы на глаза навернулись, один из сокурсником проговорил:

– Ну что ж – хочешь мы сейчас вот клятву дадим, что никому, никогда этого не расскажем. Хочешь? Ребята, вы ж понимаете, чего он так волнуется, ведь, если мы кому расскажем, так ему же прохода не дадут...

– Ну и замечательно! – воскликнул другой парень. – Это же известность, слава, деньги. Будет летать для всякой рекламы....

– Да ты что – для какой рекламы?! – воскликнул третий. – Думаешь, ему дадут для рекламы летать?.. Как бы не так!.. Его сразу военные к рукам приберут, в какой-нибудь бункер, в клетку железную посадят, всякими электродами истыкают и будут изучать, изучать, изучать – так до самой смерти рабом их и останешься. Ну, а нас, что думаешь – просто уберут.

– Да ты всяких фильмов дурацких насмотрелся, вот и говоришь чепуху! воскликнула одна из девушек.

– Главное как дело подать. – рассудительно проговорил Дима. – Вот, ежели, например, сразу пойти в информационные агентства...

Дальше Ваня уже не в силах был слушать – он резко, стремительно развернулся, и сделал несколько сильных, частых рывков руками (не обращая внимания на ноющую, сильную боль в правой руке) – стремительно надвинулась, пролетела, осталась позади стена ближайшего дома. Еще один рывок да с такой отчаянной, исступленной силой, с какой он и не рвался никогда прежде. Еще одна стена, вся усеянная пылающими мертвенным электрическим светом окнами он должен был пробить одно из этих окон и расшибиться об стену, но в последние мгновенье успел вывернуться вверх, и вот стена откинулась вниз над ним раскинулось усеянное звездами, но и оттененное городским светом звездное небо. Он не смотрел больше вниз, но один за другим делал отчаянные рывки вверх – все выше и выше. Вот дунул привычные, ледяной ветер высот, но Ваня не обращал на него внимания – только бы избавиться от ненавистного электрического сияния, только бы убраться поскорее подальше от них, мелящих этот пустой, никчемный вздор – туда, ввысь, к звездам и галактикам. Пусть тисками сжимает этот ледяной холод, пусть проморозит всего – он не боялся боли – он страстно жаждал освободится от этого света, забыть эти голоса, вновь услышать голос бабушки, и вымолить у нее прощение за то, что рассказал тайну.

И вот, вспомнив о бабушке, он вспомнил и про отца, и про мать своих, вспомнил бледный, измученный лик матери; и, вместо мысли о прекрасных галактиках, к которым он должен был бы прорваться, пришла мысль, что он должен был сделать ей телефонный звонок еще от Димы, что теперь, должно быть, она очень волнуется – сейчас вот позвонит Диме, попросит своего сына к телефону...

И вновь на него налетел ледяной порыв – на этот раз все тело отозвалось болью, все загудело от холода, он развернулся от этих звезд нестерпимо прекрасных, и, казалось, в любое мгновенье готов открыться, вопреки всем законам забрать к себе...

Как же высоко он на этот раз залетел! Даже много выше, чем тогда на кладбище. Москва представлялась даже не скопищем домов, но сияющим этим мертвенным, электрическим светом облаком. Вокруг облака была тьма, а свет в разных его частях был то более яркий, то более узкий, и Ваня знал, что в каждой из этих электрических блесток живут или тешат себя подобием жизни люди, или системы людей – семьи. Он знал, что в каждом человеке – целый мир, и вот Москва уже представлялась ему исполинской, а темных безднах лесов висящей, электрической, болью наполненной, нервной, суетливой, гудящей галактикой... И где-то там была Лена, и отвергала его....

До этого он был сильно разгорячен, теперь холод так и прошивал его – это был уже какой-то совершенно не представимый холод, от которого мучительно, страшно болело его тело, от которого уже почти невозможно было двигаться.

А он вспоминал своих родителей – в основном мать, и молил к нее прощения, и начинал кашлять, и новые и новые сильные рывки выделывал. Тело трещало, и рвался и он рвался поскорее прочь, из этого ледяного неба. Быстрее, быстрее – он слышал как свистит ветер; он чувствовал, с какой огромной скоростью несется теперь вниз, и боялся, что потеряет сознание, что разобьется – и какая же это боль будет для его матери! Он слышал уже гул больших Московских улиц, и ужаснулся он этому гулу, свернул в сторону – под углом помчался в окружающую эту электрическую галактику темноту – ведь его родной город был где-то в Подмосковье. И только когда, когда он снизился настолько, что крона одного из деревьев его хлестнула, понял Ваня, что заблудился. К этому времени полет его уже значительно замедлился, и смог остановится, повис в воздухе, касаясь мягкого изголовья березовой кроны. Восхитительно пахло свежестью ночного, спящего леса. Вот, встревоженные появлением Вани, стремительно промелькнули у его лица мирно спавшие до этого птахи. Он попытался было отдышаться, но тут поднялись из груди приступы сильного кашля, и вновь он почувствовал там, сокрытый в груди ледяной, прочный ком.

Теперь каждый вздох давался ему с болью, и он даже чувствовал в теле некоторую тяжесть, чего никогда прежде, во время полетом с ним не было. Его даже стало клонить к земле, он стал проваливаться в эту мирно спавшую, затрещавшую под ним крону, и пришлось даже сделать несколько усиленных движений руками, чтобы вернуться на прежнюю высоту. Движения эти тоже давались с небывалым прежде трудом, и вновь кашель стал сотрясать болевшее тело, и вновь его к земле потянуло.

Теперь он был сильно болен, и он знал, что, ежели опустится к земле, ежели попробует идти ногами, то и шага не сможет сделать. Надо было бороться, надо было опять подниматься в воздух и высматривать среди этих темных просторов гудящую линию – шоссе. То, что было в дальнейшем напоминало ему давний сон, который приснился ему как-то в детстве, когда он был болен. Тогда приснилось ему, будто он – бумажный самолетик, запущенный с балкона их квартиры (а он в детстве очень любил запускать самолетики, и, чем дальше они улетали, тем было ему веселее. А один раз самолет улетел за крышу ближайшего дома) – так вот, во сне, ему, Ване-самолетику, требовалось перелететь через соседнюю крышу, которая этажом поднималась выше их балкона. И ему постоянно потребовалось прилагать усилия, рваться все выше и выше... Именно такое происходило и теперь – постоянная, очень долгая борьба – все вперед, жажда подняться хоть немного повыше. Тогда, во сне, он знал, что за крышей того дома его будет ждать некое прекраснейшее таинство – здесь же он только ради матери своей старался, бился, боролся с этой слабостью. Как же он обморозился там, на огромной высоте!..

И, все-таки, через какое-то очень долгое время, он увидел шоссе, полетел к нему... В последствии, в голове его вспыхивали строки приведенные ниже. Он совсем и не знал, откуда эти строки взялись на самом деле, однако, казалось, что именно в этом отчаянном, мучительном полете, они и пришли к нему:

– Бывает тяжко, все вперед чрез годы пробиваться,

Чрез дни лететь, вперед, вперед, и тлена не касаться.

Вновь видеть цель, святую цель и духом собираться,

И пробиваться через лень, и для любви свершаться.

Борьба, мучение – вперед,

Мы разбиваем жизни лед,

И мы не можем долго спать,

Мы сны здесь станем воплощать.

Так много дел – жизнь коротка,

В изгибе каждой ветки,

Не можем – нет, не может спать,

Мы всех должны учить летать!..

Он плохо помнил последнюю часть пути, как добрался он все-таки до дома (как вообще нашел затерянный среди лесных просторов городок). Но вот он уже стоит перед дверью, вот роется в кармане... А до этого он еще подлетал к родному окну, и даже постучал в него, но потом уж и в своем полубреду осознал, что делает, и отдернулся вниз к подъезду. Он не мог найти ключей (должно быть, они выпали во время его воздушных кувырков), и вот пришлось делать над собою усилие, и звонить. После показавшейся ему нескончаемой паузы, дверь отворил отец, и даже не поинтересовался, где он столько времени пробыл. А отец выглядел очень осунувшимся, бледным; он проговорил, даже и не глядя на сына:

– У матери давление... Так что ты тише – проходи в свою комнату...

Ваня едва на ногах держался, и очередное, огромное усилие ему над собой пришлось выделать, чтобы сдержать тот сильный, страшный кашель, который поднимался из груди его. И он надеялся только прорваться незамеченным в свою комнатку, да уж и лежать там, хоть день, хоть два. Но, все-таки, когда в коридоре он стащил, и отбросил куда-то ботинки, его окликнула мать. Конечно, он не мог ослушаться, и не пойти в ее комнату. В первое мгновенье, как вошел, так едва и не вскрикнул. Мать была такой бледной, такой невесомой, что вспомнилась Ване мертвая бабушка, и тогда же он себя проклял, назвал мерзавцем, за то, что мог помышлять, воздыхать о Лене, когда родной, близкий, действительно любящий его человек так мучался. Ведь она потеряла свою мать, а теперь вот и он заставлял ее волноваться. И, все-таки, Ваня чувствовал себя так плохо, что сейчас больше всего хотел уйти, чтобы только не увидела она его тягостное положение, чтобы только кашель не услышала. А как тяжело было сдерживать этот кашель – он так и подымался из груди, так и рвался – ледяной, мертвенный. К счастью, в комнате было почти темно, и она не могла разглядеть его иступленного, посиневшего лика. И он, едва ли себя помня, повалился перед ней на колени, и зашептал:

– Простите, простите меня пожалуйста. Я был слеп. Я делал совсем не то, что должен был бы делать. Простите же меня, пожалуйста. Я не должен был вас оставлять, но и теперь не поздно, и я клянусь, что не оставлю. Клянусь!.. Простите... Пожалуйста... А теперь – мне бы поспать... Отпустите меня, пожалуйста....

– Да что ты, Ванечка?! – воскликнула испуганно мать, и стала приподниматься, вглядываться в его лицо.

Однако, Ваня испугался, что она увидит признаки его болезни, поспешно закрыл лицо обмороженными ладонями, и стал отступать. Она еще что-то говорила ему, но он уже не слышал, отшатнулся в коридор, прошел в свою комнату, и там повалился на не разобранную кровать.

* * *

Очнулся Ваня на следующее утро, когда уже расцвело – то есть часов через пять после своего возвращения. Странно, но он совсем не испытывал какой-либо слабости, разбитости в теле; вот в глубинах груди засел, и в любое мгновенье готов был разорваться кашлем ледяной ком, но ведь не разрывался же пока, и очнулся Ваня от телефонного звонка, который вновь и вновь пронзительным, ясным своим звоном наполнял комнату. И он уже знал, что звонит Лена, что, по наущению ребят, хочет договорится с ним о встрече. Скажи ему кто-нибудь на день раньше, когда он в это же время летел над лесами к Москве, и бредил только Ею, что он будет недоволен таким вот звонком, и Ваня бы ни за что не поверил – тогда он почитал Лену какой-то богиней; нет – высшей из всех богинь, средоточием всего мироздания. Тогда он был ослеплен юношеской любовью, созданным им самим образом; теперь, вспоминая как она вчера обнималась и шепталась со своим кавалером, он осознавал, что она была лишь простою девушкой. И вот он не хотел слышать ее голоса; уже здраво понимая, что от одной его способности летать, любви у них не выйдет, слушал один за другим эти нескончаемые звонки, и жаждал, чтобы они прекратились – они действительно прекратились, но тут в комнату вошла его совсем худенькая, бледная мама и тихо прошептала:

– Девочка там тебя какая-то... к телефону...

Ваня дрожащей рукой подхватил трубку, и вот, действительно, услышал голос Лены. Она начала задавать вопросы – как он вернулся вчера домой, как теперь себя чувствует, и прочее в таком же духе – Ваня отвечал односложно, вяло: "Хорошо", "Да". Лена же говорила таким голосом, каким может говорить только человек искренно, до слез сочувствующий; человек чистый, честный, не по какому-то там наущению, но только по собственному убеждению действующий. И Ване опять стало стыдно, и даже противно на себя; он себя "мерзавцем" называл, за то только, что смел думать про Лену с каким-то пренебрежением он смел пренебречь своими прежними чувствами! И, вдруг, совсем для себя неожиданно спросил он:

– Вчера, ведь, что-то бурю говорилось. Скоро, ведь, она к нам подойдет, всех нас заберет. Так ведь – прав – да, да?.. Самая страшная, которая и деревья, и дома вырывает, и Москву унесет , и всех людей, и никто-никто про нас не вспомнит. Лена, когда же она придет?

Там, на том окончании провода, возникла пауза, когда же Лена возобновила речь, то голос ее прекрасно изменился, и Ваня даже закрыл глаза, и задрожал, пытаясь бороться с такими разными, такими сильными, охватившими его чувствами:

– Ваня, Ваня, что ты задумал? Зачем тебе знать, про эту бурю?.. Что тебе в ней? Ваня, ты слышишь меня – не выдумывай. Вот как буря начнется – и это ты говоришь: разве же бывают такие бури, которые дома вырывают?.. Да – будет очень сильная буря, деревья будут валится, но дома то, конечно, устоят. Мы будем вместе – слышишь – во время буря мы все будем вместе... Мы и сейчас будем вместе. Мы приедем к тебе в город.

– Мне больно!.. Не говори так больше, вообще ничего не говори... – сквозь сжатые зубы процедил Ваня, и хотел было бросить трубку, но нет – не в силах был от ее голоса оторваться, зашептал страстно. – Ничего, ничего – совсем ничего не говори. Ты разве же не понимаешь, какую мне этим боль приносишь?.. Ты вот говоришь: мы приедем – а я вижу за твоей спиной сотни людей в белых халатах, тысячи приборов... клеть, клеть для души моей!... Но страшнее то всего – это взгляды пристальные, взгляды холодные, которые так и впиваются в самую душу. Леночка, вот ты говоришь с участием, с нежностью, но ведь и ты смотришь на меня, как на диковинку. Ты можешь бедненьким, миленьким меня называть, можешь слезы по мне лить; но ведь так любить, как я тебя любил... люблю... как матушка меня любит – так ты меня никогда полюбить не сможешь... Ну и ладно – прости ты меня за вчерашние признания, и довольно...

– Нет, Ваня, подожди... – в голосе Лены помимо нежности прозвучали неожиданно и резкие, повелительные нотки, и Ваня уже не смел бросить трубку, как он собирался. – Нет, Ваня. Ты привык жить затворником, и почему-то почитаешь, что все люди – враги тебе. Да – есть плохие люди, но таких меньшинство – большинство людей хорошие, и даже не знающие, что они могут быть еще лучше; а еще, Ваня, у тебя есть друзья, которые хотят тебе помочь. Да – раньше были приятели, считали тебя чудаком, но теперь, когда узнали твою тайну, все хотят тебе помочь. Все хотят, чтобы тебе было хорошо, чтобы тебя окружали любящие тебя братской любовью. И все это будет, только, пожалуйста, сделай один навстречу.

– Да, да, я согласен... – тихим, сдавленным голосом проговорил Ваня, просто потому, что не мог отказать этому прекрасному потоку из слов, потому что при всех своих разумных убеждениях, он не мог отказаться от любви к Лене. Любовью этой руководствовала его жаркая кровь. В заключительной части разговора они договорились, что встретятся через два часа в Димином городе, договорились и о месте.

– Так когда же буря будет? – спрашивал Дима.

– Сегодня ночью – ну, ничего – ты только помни – мы все будем вместе...

Хотя до того места, где условленна была их встреча, было не более десяти минут ходу, Ваня вышел из дому, сразу же по окончании своего с Леной разговора. Он не мог оставаться на месте, и при этом чувствовал, что ему сейчас нужен только покой и покой, что, несмотря на, что тело его двигается спокойно, как оно и должно было бы двигаться у здорового человека – в нем засела болезнь, и в любое мгновенье могла неожиданно вырваться, даже и обмороком его свалить; и по дороге, не замечая ничего, что происходит вокруг, он приговаривал, бормотал:

– Зачем же ты опять про бурю стал спрашивать?.. А-а, понимаю – решил, значит, вознестись в бурю, нестись там среди темных валов, среди сверкающих молний, наперекор всему. Ну, а попросту – ты погеройствовать решил. Да, конечно – как это поэтично: прорваться среди тех неистовых порывов, звать бабушку, чтобы она помогла тебе добраться до самого райского сада, потому что этот мир тебе опостылел. Как же все это подло, эгоистично, и, ведь, я уже говорил себе об этом, уже убеждал себя... И что же – зачем же опять к былому возвращаюсь?! Я же клятву себе давал, что и думать о такой подлости больше не посмею. Что ж – к чему же была эта твоя клятва? Что ж твои клятвы стоят, если ты их так легко, под наплывом страстей разрушаешь? Нет – вся беда твоя, Ваня, что ты через чур страстный. Вот сейчас ты принял правильное решение... Поклянись, что хоть до следующего утра будешь держать себя в руках... Все – клянусь...

Тут он почувствовал, что кто-то пристально на него смотрит; вот поднял взор, и обнаружил, что – это та самая женщина, которая накануне, когда он спешил на свидание с Леной, видела, как он нетерпеливо, прямо в городе взмыл в воздух. Теперь она глядела на него и с испугом, и с недоверием. Это была полная женщина, с лоснящимся от пота, почти плоским лицом. Ваня остановился, она же тогда вздрогнула, отступила назад, стала высматривать , кто бы ей, в случае надобности, мог помочь. А вот Ваня сразу понял, что она какая-то несчастная, задавленная бытом хозяйка, что есть у нее какой-то привычный, изо дня в день повторяющийся круг обязанностей и забот, которые вовсе и не ужасают ее, к которому она настолько привыкла, что и не замечает их; так же как и не замечает, что жизнь ее утратила какой-либо смысл, но живет она автоматически; что это, виденное вчера, стало для нее блесткой среди однообразных, гнилостных лет. Она и боялась Вани, и смутно хотела, чтобы вновь это чудо повторилось. И вот тогда Ваня усмехнулся зло, и, поддавшись чувству, порыву мгновенному, бросился в воздух. Сейчас ему было безразлично, что за ним, быть может, смотрят и иные люди – на несколько мгновений, все, кроме желания вывести эту толстушку из оцепенения, стало для него безразличным. Он сделал несколько сильных движений руками, поднялся над крышей стоявшего поблизости дома, но тут же и развернулся, опустился на прежнем месте, поблизости от нее. Женщина бормотала что-то несвязное. Ваня хотел было сказать что-то про радость полетов, даже и шаг к ней сделал, но она тут же стала пятится, рот раскрыла и вот-вот должен был сорваться крик. Тогда Ваня развернулся и зашагал прочь, к тому месту, где назначена была встреча. Это была довольно большая поляна в их городском парке, которая в этот день пустовала, и о которой знал один из институтских приятелей, который как-то по какому-то делу был в их городе. До встречи оставалось еще полтора часа, и Ваня, не зная, что делать, повалился в траву, и смотрел в небо. Время близилось к полудню, и, как всегда бывает перед ненастьями, сильно парило. Итак, кожа его нагревалась, а из глубин безудержно поднимались волны нестерпимого хлада. Ваня закрыл глаза, и...

Он пролежал в совершенном беспамятстве, пока на лоб его не легла ладошка Лена. Какая же это была нежная, теплая ладошка; какое же блаженное, неизъяснимое чувствие разлилось от нее, и по всему его телу. Он, человек замкнутый, необщительный, никогда не знал девичьей ласки, а потому это пробужденье показалось ему верхом блаженства; нежный, ласковый Ленин лик окружала аура света, и думалось Ване, что он уж и впрямь попал в блаженную, райскую землю. И когда она заговорила своим чудесным, родниковым голосом, он не понимал смысл ее слов, но слушал их, как прекраснейшую музыку из всех, каких только доводилось ему слышать. И вновь ему показалось, что ничего невозможного нет, и что они, окруженные любовью, познают все тайны космоса. Он смотрел в ее очи, и вспоминалась та изумрудная, несомненно хранящая миллиарды миров око-галактика. Однако, это недолгое блаженство было разрушено в то мгновенье, когда рядом раздался сильный Димин голос:

– Ну, вот и встретились. Мы ж сначала тебя пол часа здесь ждали, уж думали тебе звонить, потом случайно отошли, увидели тебя, среди трав лежащего – тебя же и с трех шагов уже не было видно – травы то здесь высокие.

Ваня встрепенулся, попытался подняться на локтях, однако, тут в голове стрельнуло пронзительной болью, и он едва вновь не потерял сознание. Конечно, несколько часов проведенных в такую жару, да еще на самом солнцепеке, были для него губительны, но сейчас присутствие Лены придавало ему хоть каких-то сил, и он, вглядываясь в ее лик, все-таки нашел в себе сил не только не потерять сознание, но даже, в конце концов, и приподняться немного.

Через пару минут, другой товарищ Вани принес бутылку минералки, и она пошла ему на пользу: половину он выпил, половину вылил себе на голову; потом Дима и Лена, взявши его под руки, отвели его в древесную тень на краю поляны, и там уж не отставали, но все занимали разными беседами. Говорили о природе, о облаках, о космосе; говорили ненавязчиво и умно, да и говорила, в основном, Лена. Ваня слушал ее голом, улыбался, старался вновь погрузится в райское, беззаботное состояние, однако – на этот раз ничего у него не выходило. Он глядел на лицо Димы, на лица иных своих товарищей, и понимал, что все это не то, что все это только самообман, что ему нечего их слушать, что он не сможет принять их товарищества, ну а они, что бы не говорили, все равно будут смотреть на него, как на диковинку... Но время, однако, шло, Лена все говорила и говорила, и постепенно Ваня успокаивался, и уже принимал, что не только она, но и все товарищи его рядом, что смотрят на него, знают его тайну. Так, незаметно, прошло часа два, и им несколько раз приходилось пересаживаться, чтобы оставаться в тени, ну а на Солнце жара стояла совершенно невыносимая. Не только этот парк, но, казалось, и весь город вымер – никаких звуков, никакого движенья в знойном, как-то даже уплотненном воздухе. И тогда Дима незаметно от Вани, легонько подтолкнул Лену в локоть, и она, остановив свою речь, и некоторое время безмолвная, прекрасная в этом своем безмолвии, невесомая, словно бы из света сотканная, застыла перед Ваней – и он не смел все это время вздохнуть, глядел на нее, не смея моргнуть. Наконец, она тихо, но очень отчетливо, ясно, живо в этой раскаленной тиши, прошептала:

– Пожалуйста, не мог бы ты подняться со мной в воздух. О нет – мы не полетим к далеким галактикам – лишь на несколько мгновений, на несколько метров – мне, право, очень хочется испытать это чувство полета...

Мог ли Ваня взять ее в воздух? Мог ли он отказать от такой просьбы?.. Да ему казалось, что, если бы за эти несколько мгновений полета ему бы пришлось принять вечные муки, он бы не задумываясь их принял. За это время слабость прошла (ему и покушать, и еще попить приносили), теперь же он испытывал такой восторг, что даже не мог совладеть со своей речью, но только пробормотал что-то несвязное, и вот уж подхватил Лену за руку, выбежал с нею на середину поляны, другой рукой взмахнул... Еще никогда не доводилось ему брать в полет кого бы то ни было: помнится, как-то в детстве хотел он взять бабушку, однако – она отказалась. Оказывается, лететь даже и с Леной, даже и с этой легкой, любимой им девушкой было совсем не легко. При этом в теле ощущалась тяжесть, его перевешивало, клонило в сторону, и вместо ожидаемого несказанного блаженства, он испытывал чувствия совсем неприятные. Все-таки, он боролся. Все-таки он верил, что через какое-то время настанет ожидаемое блаженство полета рука об руку с нею, он делал отчаянные, сильные рывки свободной рукою, и при этом ничего не видел, до тех пор, пока Лена не окликнула его испуганным, опять-таки невыразимо прекрасным голосом:

– Ну, все – довольно... Теперь, Ванечка, миленький – теперь к земле поспешим да скоре...

И тогда Ваня оглянулся, и обнаружил, что поднялся уже очень высоко: метров на двести, и, ежели в иные дни на этой высоте уже дул ледяной ветер, то теперь было какое-то беспрерывное, постоянно сносящее его куда-то в сторону движенье. И это был не ледяной, но какой-то зловещий, теплый ветер, в нем чувствовалась некая сокрытая сила, которая, если бы только произнести заклятье, могла высвободиться, испепелить их.

Какой же странный, неустанный ветер...

Ваня взглянул вниз, и там маленькими, ярко-зелеными, недвижимыми, истомленными зноем уступами, громоздились деревья парка, и выступали из них сияющие на ярком солнечном свете коробки городских домов – там было марево, там была знойная дрема, а здесь этот беспрерывный и зловещий воздушный ток. Вот что-то глухо заурчало – это был исполинский весь небесный свод рык. Ваня взглянул, откуда он исходил, так показалось ему, что там высится над горизонтом исполинский, поглощающий весь этот мир змей. И Лена, до этого пораженная открывающимся видом, теперь громко вскрикнула (чего с ней, всегда сдерживающей свои эмоции, никогда прежде не бывало) – и ей, стало быть, тоже привиделось, что с той стороны надвигается некое чудище. И только приглядевшись, они поняли, что – это исполинская стена, наползающих друг на друга, бьющих из своих глубин отсветами бессчетных молний туч. Время от времени, из глубин этих вырывались какие-то мертвенные, темно-бирюзовых и бордовых тонов выступы. Но, если в нижней части тучи имели цвет почти черный, то выше – на многие версты выше, там, где эта стена расходилась мерцающими отрогами – цвет был гораздо более жутким – это был даже какой-то совершенно неописуемый, из многих-многих цветов и оттенков состоящий, постоянно меняющийся, очень густой цвет – он был страшен своей мертвенностью, он был страшен своей мощью – чувствовалось, что там, в глубинах этой стены, живут бессчетные мириады и мириады молний, что целые сонмы пронзительных, разрушительных ветров ревут там, и не было видно вершины этих отрогов – там, на высоте многих-многих верст, они расходились целыми веерами, частых, переливающихся щупалец, и, казалось, что – это стена бесконечна, что она, надвигаясь, поглощает не только их мир, но и весь космос. И Ване вспомнились собственные его мечты, как он бы полетел, да стал бы бороться с этой мощью, и теперь он понимал, насколько же слаб, что мощь эта сметет его как былинку, что все его порывы, жар сердца, обратятся в ничто, в горстку пепла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю