355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Падаль » Текст книги (страница 5)
Падаль
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Падаль"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)

– Я прощаю тебя, Иван, – услышал он вдруг незнакомый, чистый и свободный голос. – Живи с миром, найди себя покой – а я нашел свой дом.

За спиной контура открылось окно из которого дохнуло ранней осенью. За окном видна была уходящая вдаль парковая дорожка и падающие искрящиеся в воздухе лиственные водопады. Вдалеке на скамеечке Иван различил какой-то контур, а еще дальше, или это ему только показалось? – яркую звездный мост перекинувшийся в... вечность?

– И я не держу на тебя зла, Питер. И я прощаю тебя... всех вас прощаю, иди с миром...

Окно закрылось, а рядом с Иваном пробежали дети и рядом с ними виляющая хвостом собака, радуга засияла на небе.

С надеждой стал вглядываться Иван в лицо прекрасной девы и черты ее задрожали плавными изгибами...

* * *

Над ним склонилась Марья, и еще рядом он чувствовал присутствие Саши и Иры. Мяукнул где-то совсем рядом кот и золотая рыбка мягко плеснулись в аквариуме. На улице светило яркое солнце, и его свет рассеивался по всему дому, делая его теплым таинственным и каким-то сказочным. Было легко и покойно. Тихо... Часы мирно тикали в соседней комнате "тик-так, тик-так". Он не слышал тиканья часов с того самого дня, когда началась война... Значит война кончилась!... А может и не было никакой войны, быть может был только кошмар, долгая болезнь, от которой он теперь излечился и все вернулось назад в светлые дни? Да, конечно же!

Он уже поверил в это, и с облегчением понимал, что все виденное им – лишь пустые образы, ушедшие вместе с болезнью. Он даже улыбнулся искренне вглядываясь в черты Марьи... Какое же у нее, все-таки красивое лицо: сильное, волевое и в тоже время женственное... Но складки на лбу – Иван даже передернулся – уродливыми широкими бугорками отметилось то месте где проворачивалось когда-то, вгрызаясь в плоть дуло автомата. Неужто было?

– Они ушли, – просто проговорила Марья и поцеловала его в губы, потом осторожно провела горячей рукой по лбу... тогда он заметил, что она поседела – несколько таких почти белых прядей млечными путями протянулись средь густой черноты.

– Они ушли, – повторила она подрагивающим, льющимся нежностью голосом. Сегодня последний день осени и впервые за многие дни небо очистилось. Оно такое яркое. Прямо слепяще яркое! Весь мир словно горит солнцем изнутри, представляешь? Это солнце тебя оживило. Ты ведь долго так пролежал Иван, словно мертвый...

– Это ты за это время поседела?

Марья промолчала, опустила голову и еще раз поцеловала Ивана – на этот раз в лоб.

– Как меня нашли, – слабо проговорил Иван, черпая в душе силы на ответ сможет ли он любить Марью так сильно, как была она этого достойна.

– Сашенька тебя нашел. Ты до ночи не возвращался, вот мы и пошли тебя искать. Ну вот: темно уж было, а Сашенька тебя в канаве все равно увидел. Не знаю уж как – там ведь темень кромешная. А он все равно увидел... Достали тебя, а ты мертвый уже, промерзший насквозь, и сердце не бьется. Только я не верила, что ты мертв. Знала я, что не мог ты умереть. Ну принесли мы тебя домой... Уже к рассвету дело было...

– Как же вы донесли меня?

– Да ничего – я тогда и не чувствовала веса твоего, падала, помню, часто, но веса не чувствовала... нет. А теперь все позади. Они ушли.

– А другая сила?

– Что, милый?

– Марьюшка – а другая сила, которую в угол загнали, но она поднялась и смяла все эти ржавые банки и откинула их с земли родной – пришла эта сила, Марьюшка, в наш Цветаев?

– Завтра...

Слово закружилось вокруг Ивана, поплыло к потолку, засияло среди хороводов солнечных лучей.

"Завтра... Надо принять, все-таки, это. Принять и успокоиться... Быть может, все еще станет на свои места. Быть может забудется... – мяукнул кот, но ему показалось, что это ребенок закричал, – нет, не забудется – такое не забывается. Никогда..."

Чудовищные образы замелькали перед глазами, все наполнил ор беспрерывный, накатывающийся волнами, бурлящий болью и страхом детский ор.

– Мама, мама! Страшно мне!

– Дочку то отпустите! О господи! Да вы же... а-а!

– Падаль!... падаль!... падаль! – тысячи разных голосов шипели, выкрикивали это слово и что-то острое рвало его плоть, и он, зажав до крови губы, чтобы самому не заорать, застонал.

Марья закричала, заплакала, осыпала его поцелуями, а Ира зашептала проникновенно в самое ухо, в самую душу его:

– В церковь нашу разрушенную сходи. Там еще образа древние на стенах сохранились. Помолись там голубю, что под куполом парит, да деве, с младенцами, которая под голубем тем облачным на троне золотом сидит. Помолись, о мире для души своей. Я молю тебя об этом.

Тут Иван погрузился в теплый июньский дождь...

* * *

Во сне он бежал куда-то среди прозрачных потоков солнечной воды – это были целые живительные водопады, орошающие израненную землю и его. Было легко и радостно – всю боль смыл с него дождь и поэтому, очнувшись на следующее утро, Иван почувствовал себя отдохнувшим...

В доме пахло парным молоком. "И откуда его Марья взяла? Ведь немцы всех коров на мясо себе перебили..." Но вскипяченное только что живительное, обжигающее молоко уже вливалось в его рот...

– Так, так... осторожно, не проливай, а то обожжешься, – голос Марьи где-то совсем рядом... а вот и она сама, чуть размытая в бледноватом свете. – Сегодня первый день зимы и первый снег пошел. До этого земля лежала вся черная, промерзлая, а вот сегодня, наконец, первый снег. ОНИ теперь далеко бегут отступают, ну а наши вот-вот должны в город войти... Сашке хочется пойти на них посмотреть, да не идет, тебя караулит, от кровати не отходит, и Ирочка тоже тут...

Иван приподнялся и сел; облокотившись на подушки. За окном бушевал столь сильный снегопад, что весь мир за стоящими у дома яблонями растворялся в стремительной белой круговерти. Видно было, как порывы ледяного ветра несут бесконечные белые волны, которые сотрясали гулкими ударами стекло и стены.

Пролетели незаметно несколько спокойных часов, а затем в дверь громко, пронзительно забарабанили:

– Ну открывай! Открывай я сказал! Ну...

Голос был незнакомый – грубый, властный и слова он выкрикивал с ненавистью, но голос был русский...

Марья встрепенулась, прижалась еще крепче к Ивану, зашептала:

– Ну вот – это уже наши пришли. А мы, видать, за ревом метели и не услышали. Я открою? – с тревогой спросила она у покрывшегося испариной Ивана.

– Открой... это они за мной пришли!

– А ну открывай, гад! Последний раз говорю, а потом дверь выламываю, ну!

– Что ж они так-то? – проговорила Марья. страшных, раскалывающих его изнутри ударов. Страх сковал его, не давал думать, скрежетал липким холодом по всему телу... Неужели же сейчас – неужели же сейчас они все узнают?! Да уж лучше бы умереть сразу чем так мучиться.

– Марьюшка...

В дверь ударили со страшной силой, и весь дом задрожал, заходил ходуном:

– Ах ты! А ну выбивай, братцы! Ружья приготовить! Как появиться, так пали по нему, гаду!

– Его ж судить должны!

– А ну без разговоров!

– Марьюшка, – голос Ивана дрожал, – ты бы деток увела. – сердце разрывало его грудь, а череп вот-вот должен был лопнуть от давящей изнутри расширяющейся боли.

В дверь вновь ударили и дом наполнился скрипом; рыбки в аквариуме забили хвостами, а кот пронзительно замяукал.

Марья бросилась открывать, а Иван сел на кровати и торопливо стал натягивать брюки. Сашка и Ира были рядом, они стояли, схватившись за руки и смотрели на своего отца: Сашка с непониманием, Ира же с мученическими слезами.

– Папочка, – прошептала она, когда дверь в прихожей пронзительно скрипнула и зазвенел, пронесся по всему дому порыв ледяного ветра, – ты помни, что все мы тебя любим... Вся эта суета, все эти надрывы уйдут папочка, и, настанет день, раны этой войны заживут, она станет смутным приданием. А любовь останется – она пронизывает всю вселенную. Вспомни, что я тебе говорила – найди покой для свой души.

В комнату впихнулись, заполнив ее морозом и резким запахом давно немытых тел с десяток тепло укутанных, усталых и злых солдат. Следом за ними вошел еще один человек: согбенный старик, все лицо которого так сильно заросло бородой, что не было видно на нем ничего кроме грязных волос, извилистых морщин и двух маленьких, красных от разорванных сосудиков глаз. В глазах этих ярким пламенем вспыхивало безумие:

– А ну вот он! Вот! Я его хорошо запомнил!

– Точно он?! – выкрикнул и закашлялся высокий широкоплечий человек с изуродованным, побывавшем в пламени лицом.

– Он точно! Вот побожусь! Я его поганца хорошо запомнил, я всех их запомнил!

– А ну заткнись! Вяжи гада! – заревел человек с изуродованным лицом.

Сразу несколько солдат бросились на Ивана, повалили его на пол, закрутили за спину руки да так, что затрещали плечи; раза три ударили тяжелыми сапогами по ребрам и затем стали прикручивать веревками руки...

– Братики, солдаты родненькие, да что же вы делаете? – плачущий голос Марьи раздался от дверей. При фашистах она никогда не позволила бы себе так вот расплакаться – показать им свою слабость; здесь же, видя, как те люди, освободители, которых она так долго ждала, причиняют боль любимому человеку – здесь она позволила себе слабость.

Человек со страшным лицом надвинулся на нее и остановил свое обжаренное мясо в полуметре от ее лица:

– Что каркаешь ворона? Что кричишь то? Хочешь, что б и тебя забрали...

– Берите, берите раз вы такие... да берите!

– Ах ты! Ты что раскаркалась то, потаскуха?!

Иван вздрогнул – этого он не ожидал, Марья же, покраснев, отвесила побывавшему в пламени, испытавшему адскую боль человеку, сильную, потонувшую во вспухшем мясе пощечину. Тот схватил ее за волосы и приставил к виску револьвер – почти также, как и когда-то фашистский солдат.

Сашка бросился было на помощь матери, но другой солдат поймал его и, покраснев от натуги, удерживал все последующее время – Сашка брыкался и брызгал слюной.

– Ах ты ангелочек, – зашипел изуродованный и сильно ударил ее головой о стену, – и муженек твой ангелочек, да – так ведь, потаскуха?

– Она не знает ничего, отпустите ее, а меня... – сапог обрушился на Иванову челюсть выбив те зубы, которые там еще оставались, кровяное пятно поползло по полу, набираясь в щели между досками.

– Ах, да она не знает. Конечно, какая у вас тут эта... как там у них называется?

– Идиллия, – подсказал кто-то из солдат.

– Во-во, идиллия! Никто ничего не знает, все ангелочки. Такие прямо ангелочки: муженек скотина детей на расстрел возит, а женушка его распрекрасная тут под гнидами фашистскими подстилается! Ах как все мило! Ах какая идиллия!

– Неправда! – заорала Марья и изуродованный еще раз ударил ее лицом о стену: на этот раз была разбита губа и нос; кровь превратило ее лицо в красную, уродливую маску.

И тут зазвенел чистый, непривычно спокойный, словно бы пришедший из иного мира где нет войны, голос Иры:

– Не трогайте пожалуйста больше маму, дяденьки. Она так много уже страдала, посмотрите: у нее ведь седина в волосах – это она за нас так переживала. Пожалуйста, не делайте ей больше больно.

Обоженный выпустил резко Марью; а Иван, удерживаемый пол дюжиной солдат, хрипел кровью с пола:

– Берите меня. А они ничего не знали, их оставьте. Со мной делайте все, что хотите, но их не троньте!

– Хорош командир! – изуродованный шагнул к нему и размахнувшись со всех сил ударил Ивана сапогом в бок, что-то хрустнуло там и сквозь объявшие мозг кровавые круги, он понял, что не может больше дышать.

– Так его, так! – безумно захихикал сокрытый под бородой дед.

– Ваш муж возил детей и женщин на расстрелы. – безжалостно и ясно проговорил изуродованный и тогда мир перед глазами Ивана померк: когда прозвучали эти слова, тьмой, непроглядной тьмой наполнился его дом – рухнули последние надежды, что вернется когда-нибудь то, что было до начала войны. Но, погружаясь все глубже и глубже во мрак он все еще слышал этот голос, он рвал его сердце раскаленными клещами:

– У нас есть много свидетелей! Он палач! Он падаль! Его будут судить перед всем народом, а потом расстреляют.

– НЕТ!!!

– Хватит орать! Хватит орать я сказал, сучка!

– ОТПУСТИТЕ, ОН НЕ СДЕЛАЛ НИЧЕГО ПЛОХОГО!

– Хватит орать, сука! – глухой удар, слабый вскрик Марьи, – А ну не ори, а то тут прямо и пришью! А ну неси, этот кусок падали, ребята!...

– НЕ-Е-ЕТ!

* * *

Темнота: непроглядная, душная, вязкая – он не мог пошевелить ни руками, ни ногами, ни мог подумать о чем-либо ясно. Он мог только ужасаться и безмолвно орать, когда маленькие залитые липкой, теплой еще кровью невидимые во тьме детские ручки проводили по его лицу и все шептали и шептали какие-то слова. Жара все росла, распирала его изнутри, не давала пошевелиться. Он жаждал вырваться из этой тьмы, но время все тянулось, а выхода не было. Время шло... или не шло? Или оно остановилось в этом душном месте, и будет так целую вечность?... Время – шло ли оно? А жар и духота все увеличивались. Он умирал, когда поток ледяных игл разодрал его лицо...

– Встать! – удар в щеку и затем еще один ледяной поток. Жесткие пальцы схватили его за подбородок и поволокли вверх. – Очнись! – удар в щеку.

Перед глазами медленно стало проясняться нечто столь ужасное, что захотелось обратно в душную, наполненную залитыми кровью, разбитыми детскими ручками тьму... Еще один удар в щеку, отозвавшийся тупой, не проходящей болью в разбитых деснах.

– Очнись же, падаль! – звук плевка... – А ну смотри по сторонам... а, что не нравиться?

Голова кружилась, и глаза наливались тьмой, но все же он мог уже видеть: это был вырытый где-то глубоко под землей подвал – Иван чувствовал метры бетона, которые отдели его от поверхности, от свежего воздуха... Везде в этом подвале была кровь; запекшаяся, она покрывала толстыми, источающими запах гнили слоями все: и стены, и потолок, и пол, и придуманные человеческим гением орудия пыток... Огромное количество клиньев, загнутых крючьев, черных от крови молотков и пил, плетей, и каких-то совершенно не мыслимых, одним только видом вызывающих резь в голове металлических конструкций с зубами, клыками, шипами, зажимами... И все это слабо мерцало, и едва заметно шевелилось при свете лампочки, делящей свое одиночество с несколькими пятнами крови. Иван вскинул голову, когда ему почудился свист ветра долетевший сверху...

– Что не нравиться?! – перед ним сидел, буравя его злобой, человек с сожженным лицом. В свете лампочки, казалось, что все черты его лица оплыли, как восковые. – Ты только в штаны не наложи – это не для тебя, хотя стоило бы! Это ОНИ все сделали, это ОНИ наших здесь терзали! Но мы то не ОНИ! Мы то им не уподобимся... хотя стоило бы тебя падаль! Знаешь зачем я привел тебя сюда, а?... А чтоб ты потом не отнекивался – вот смотри, все просто – здесь ОНИ наших рубили, долгими днями рубили... да... А ты, падаль, потом их отвозил. Это чтоб не пищал ты потом, что ничего не знал. Все ты знал, падаль! Не слепой ведь был, видел ведь все...

Иван опустил голову и дрожа от рвущегося из души желания вырваться отсюда прочь прошептал:

– А над нами сейчас светят звезды...

Удар в челюсть.

– Не притворяйся кретином! Ты все понимал! Ты за все в ответе! Ты!

– Она и сейчас над нами – эта великая глубина. Вы бы только посмотрели в нее! Только бы руку к ней протянули. А как представишь все эти миллиарды звезд... галактик!... Как представишь... – еще один удар, но для Ивана он был как поцелуй младенца. Захлебываясь кровью, не останавливаясь, он продолжал, – когда смотришь в нее, в глубь эту так дух захватывает и видишь, что земля наша лишь маленькая песчинка, против этого взирающего в самую душу нашу человеческую неба... А мы не смотрим, – еще один удар в основание носа – Иван повалился на пол, но его тут же подхватили и посадили обратно на стул. Брань... еще удары, потом вновь поток холодной воды, но он все говорил, – я, со своими маленькими страстишками ничтожество против этого купола. Да и все эти страсти – все, что владело нами – это все суеченье в кровавой нами же поднятой пыли...

Горячее от злобы дуло ударило его в лоб и выкрикнуло:

– Философ! До трех считаю: не заткнешься пристрелю...

* * *

Зал напоминал пещеру с грязными стенами; здесь было холодно – отопление, похоже, совсем не работало; также не хватало и света – льющаяся с потолка грязная световая каша выделывала на лицах людей глубокие тени, от чего все они становились похожими на мертвых. А людей в этот зал набилось огромное множество, они плотно расселись на лавках, столпились в проходах, но все же места не хватало. Толпились еще и в коридоре и оттуда продолжали напирать, все плотнее утрамбовывая массу в зале. Несмотря на холод, было душно и дышали часто; кашляли, ругались... На лицах стремительно сменялись эмоции: то радость, когда говорили об освободителях, то ненависть и презрение, готовность убивать – тогда косились на запертых у стены в ржавую железную клетку. Там сидели трое: детина с жирным лицом заросшим черной, похожей на иголки ежа, щетиной, с огромными кулачищими, синими и тоже распухшими; еще один, про которого можно бы сказать "человек без особых примет", если бы не слезы, которые он судорожно смахивал дрожащими руками; а третьим был Иван.

Он смотрел в грязное окно за которым бушевала плотная, беспрерывная стена снега – остальные, поглощенные спорами, яростью и восторгом не чувствовали, что здание сотрясается от каждого порыва, что стекла и стены едва выдерживают наваливающуюся на них тяжесть.

Неожиданно женские пальцы обвили прутья клетки, дернули их в глубину залы и пронзительный, не то женский, не то волчий вопль ворвался в Ивана; а он не в силах был повернуть к этой женщине голову, потому что знал, что это она ему кричит:

– Что сидишь то, рожа бесстыжая?! Ну посмотри на меня, посмотри – это я, мать Алеши! Что, не помнишь?! Да куда тебе – ты ведь стольких замучил, ирод. Ну посмотри на меня... Вот тебе! – звук плевка и хриплый, резкий, но и напуганный в то же время голос:

– Ты что плюешься то?! Ты че плюешься, то?! Думаешь меня в клетку тут эти посадили, так теперь, значит, можно все?! Меня выпустят ты пожалеешь, поняла? Ты поняла?!... А ты на меня что – судьям клеветать будешь?! Да я тебе поклевещу – ты у меня будешь знать!

Говорил человек с распухшими наполненными жестким посиневшим мясом кулаками. Иван посмотрел таки на мать и тут же отдернулся, вскрикнул: она смотрела сразу на троих сидящих в клетке, воспринимая их, как единое целое. Потом пересилил себя и медленно посмотрел в зал...

Целая тьма глаз, и все смотрят на него, как на бешеное животное, перегрызшее многих дорогих людей. Он никогда не видел столько устремленных на него, буравящих его глаз. "Падаль! Падаль!" кричал каждый из этих взглядов. "Как мы ненавидим тебя, какое же ты ничтожество! Мразь! Трус!" Увеличилась и стала расти стремительно головная боль, и хотелось отвести взгляд назад в снежную бурю... хотелось мучительно, сил не было поглощать в себя все эти яростные взоры, но он не отворачивал – нет, он смотрел, вглядывался в эти глаза и, чувствуя, как обрушивают они на него удары, вцепляются острыми клыками, рвут, терзают: "Падаль! Падаль!"

А он шептал им кротко: "Да, я был трусом. Я совершил много подлых дел и если вы считаете себя способными творить суд – так судите, вот я весь перед вами. Но над нами сейчас бесконечное небо звездами переливается... Что же вы пылаете здесь этой пустой ненавистью – все эти ваши страсти: ваша радость и ненависть – ничто против бесконечности. Хотел бы я чтобы вернулось все прежнее, и вы ведь хотите; и могли бы все к свету прийти, если бы только захотели, если бы только могли сказать друг другу.... Почему то все не так, как должно быть... все не так... Покой... что там Ирочка говорила о покое... Да, покой... молю о покое для всех вас, господи...

Здание задрожало от тяжести и холода; стекла прогнулись и только каким-то чудом не лопнули... А толпа все вбивалась в зал, хоть и некуда уже было становиться, хотя и стояли люди вжимаясь друг в друга, хоть уже и похрустывали кое-где кости и раздавались отчаянные крики – все равно продолжал втискиваться из коридора поток раздраженной плоти.

И тут он увидел Марью – увидел и тут же потерял. Стал вглядываться и застонал, а потом и закричал, так ему хотелось видеть ее:

– Марья!

Тут же в зале стало почти тихо, послышались голоса:

– А, падаль, женку свою зовет, соскучился видно!

А Марья уже была перед клеткой: каким-то образом ей удалось протиснуться сквозь толпу, за руки она держала Сашу и Иру.

Иван с надеждой посмотрел в ее глаза и тут же отдернулся и застонал еще громче – это не была та любящая, нежная Марья которую он знал. Ее некогда яркие плотные космы поседели и лицо постарело лет на двадцать, покрылось морщинами, а под красными от бессонных ночей залегли глубокие, не проходящие синие пятна. Но закричал Иван от другого – теперь это была часть огромной толпы: в глазах тот же ненавидящий, полный презрения пламень и даже голос, когда она зашипела, был не ее:

– Ну что кричишь?! Видишь на нас все смотрят – видишь?! Они тебя падалью зовут, и я тебя тоже так зову! А я ведь знаю зачем ты все это делал – чтобы нас выгородить – так ведь, да?! Так ведь! Но и не только нас, но и себя обеспечить! Ты ведь чтобы нас не трогали женщин на бойню отвозил, ты ведь чтобы вот этих сорванцов не трогали, – она так сжала руки Саше и Ире, что они вскрикнули, – вот из-за них ты маленьких детей на убийства отвозил! Ненавижу тебя, слышишь – чтоб ты сдох предатель!

Она плюнула в него и Иван чувствовал как слюна прожигает кожу, потом мясо, кости и наконец рвет сердце.

Неожиданно звонкий голосок прорезал холодную духоту зала:

– Мамочка, пожалуйста не делай ему больно. Ему и так ведь без нас больно. Он ведь ради нас эту муку принял. И теперь он совсем один остался, пожалуйста, не надо. Папа, посмотри на меня.

Иван взглянул в глаза Ире, там теплым радужным брильянтом сверкала сострадание к нему. Такой же свет видел он льющимся из очей девы в его видении.

– Я с тобой, – прошептала она и протянула к нему свою маленькую ручку. Он весь перегнулся к ней, поцеловал эту мягкую ручку и с жаждой стал вглядываться в глаза – любовь к нему! Он попытался улыбнуться и ему это удалось.

– Я для тебя стихотворение сочинила, хочешь расскажу?

Иван даже не кивнул, но в глазах его ясно можно было прочесть: "Говори, что хочешь, говори не умолкая, твой голос как лекарство мне!"

И Ирочка, начала читать громким, чистым голосом:

Есть в осени златой чудесная пора,

Когда в крученье дивном листопада,

Увидит кто-то дивные цвета

Нездешнего сияющего сада.

Во дни зимы седой,

Когда сияет серебром луна

На глади ледяных увалов,

Согреет сердце доброе

Мечта о солнечных пылающих полянах

Бывают в царствии весны младой,

Бурлящие, ручьистые денечки

И в них увидит юноша младой

Своей судьбы пылающие строчки.

Наступит лето, жаром жизни лес наполнит,

Луга цветами яркими воспламенит.

Запустит в небо молнии

И громом сказку древнюю читать захочет,

И в поднебесье птицей зазвенит.

Как листья осенью, года уходят,

Как ручейки весенние журчат.

Как грозы летние в воспоминаниях сверкают

И зимним саваном в конце пути лежат.

И звезды яркие над землями мерцают

И жизнь и смерть в своей красе хранят.

Пока лились из нее эти строки, Ира осторожно проводила по темным, от запекшейся крови Ивановым волосам; те же пряди, на которых крови не было стали совсем седыми.

– Вот и все, – прошептала она негромко.

Иван не слышал больше голосов из зала – его окружала лесная, хранящая в себе жизнь тишина и тихая, весенняя прохлада.

– Я это вчера ночью сочинила, – прошептала Ира.

Иван придвинулся совсем близко к ней, вжался лицом в прутья клетки. Теперь ласкающие его глаза были совсем близко.

– Идем Ира! Пошли от него...

– Подожди, мама! Не уходи от него! – она воскликнула эти слова таким необычайным, страдающим голосом, что Марья заплакала...

– Расскажи... – попросил Иван.

– Помнишь тогда нашего Хвата убили? Я тогда как бы заснула – да только все успокоиться не могла. Все плакала и плакала во тьме и звала его, и понять не могла, как это могли так сделать... Долго я так плакала и тогда стали разгораться вокруг меня звезды. Столько звезд я никогда не видела даже в сентябрьские ночи. И засияла звездная дорога, я прямо на ней стояла и только, то к чему ведет эта дорога прекраснее ее самой! Не с чем мне ее сравнить на этом свете. И я видела землю и она была такой маленькой и хрупкой против бесконечности, прямо как младенец, и больно было этому младенцу, и плакал он. Я тоже плакала и мои слезинки превращались в звезды и падали на землю. Потом я увидела Хвата – он был весь в звездном свете, весь в сиянии. Он подбежал ко мне... Я посмотрела, и папочка... у него глаза такие мудрые и добрые были; не собачьи, но и не человеческие. И он на своей спине отвез меня в небесный город, которой не описать словами. В том городе я получила покой и предложение остаться. Но я, конечно, сразу сказала ЕМУ, что возвращаюсь, ведь не могла же я покинуть вас. И я не жалею, папа, что вернулась, потому что очень тебя люблю. Все равно люблю – еще сильнее чем раньше люблю, и всегда, до самой смерти буду помнить о тебе. Веришь ты мне?

– Верю, – шептал громко, страстно Иван и чувствовал как горячие слезы ласкали его щеки и разбитые губы; и не было конца этим слезам... – Верую!

* * *

Потом был долгий суд, а люди все набивались и набивались в зал. И, кажется, кто-то умер, а кого-то раздавили. Когда отвела рыдающая Марья от клетки Сашу и Иру, вновь нахлынули голоса, вновь взгляды полные презрения и злобы, к тому страшному трехликому, что сидело в клетке. Когда вошли судья зал взревел, так что вновь задрожали и прогнулись стекла – на этот раз в сторону зимних ветров. Судьи начали торжественными, безжалостными голосами долго говорить что-то...

– Ну что успокоился, дурак? – пахнул на него острым потом синекулачный детина. – Детка тебе сказочку про звездочку рассказала и успокоила. Ну-ну... Ну прямо ты ангелок у нас – слезки потекли, ручку стал ей целовать – да, точно ангелок! Теперь все хорошо – девчонка полоумная тебя любит. Ну и правильно – ты ведь для нее старался, да? Конечно она тебе благодарна, ты ведь ей жизнь спас, конечно она тебя долго будет помнить! А женка то не признала твоей заслуги. Небось уже замену тебе нашла, а?

У Ивана задергались разбитые скулы, он повернул было к детине голову, но тут пронзительный, дрожащий и плачущий голос старика поплыл над залом:

– Я вот хорошо помню. Нас то из деревни взяли в грузовик запихали – всех и женщин и детей... Тогда я и водителя увидел – вон он сидит, падаль, плачет! А нас то, кто бежать вздумал, того на месте и постреляли. Ну я то в грузовик полез, вот... Привезли ко рву, а там уж смрад такой – дышать нечем, и мухи так и жужжат! Там такой крик поднялся – думал с ума сойду! Я то на первой войне был – в пятнадцатом то газом нас травили, так выжил, и головой здоров был, а тут уж глядеть сил нет: всех прикладами бьют, кого раздевают. А вот... – старик заплакал и долго его плач звенел в тиши зала и в вое запредельного ледяного ветра, -... девочка, у нас такая девочка, Ирой звали... ну правнучка моя... Ее маму то прикладами всю разбили, а она к ней бросилась, да как с криками то поволочит за собой... Девочке то десять лет, а она мать тащит! И кричит! А гад то их, из кабину этого вытолкал и велит девочку ловить и смеется сам. Так он поймал ее, ирод, им на потеху поймал они смеются, и он смеется – плачет и смеется, падаль! А потом они Ирочку у него выхватили и штыками закололи... А он все смеялся... у-у! Меня то в бочок... я два дня с мертвыми лежал и на меня все новых сыпали, выбрался... спать не могу... один теперь... – старик вновь зарыдал и его увели.

Детина подтолкнул плачущего Ивана в бок:

– Ну ты ангелок! Растрогался то как, а! "Верю... верую" Я тебе скажу: слабак ты, я то хоть и в бога не верю, а если бы верил так не надеялся бы на прощение его. Тебе девчонка наплела чего-то про эти звездочки ты уши то и развесил...

– А они ведь есть, и сейчас над нами светят. – спокойно проговорил Иван и, поднявшись, загрохотал по всему залу, – Люди, война пройдет! Ведь, правда, пройдет! И вы любите этот мир; его есть за что любить, он прекрасен, и я его люблю! Я знаю, вы презираете меня, вы плюете в меня своими глазами, я не буду оправдываться, потому что признаю себя виновным. Я не смог справиться, попал в водоворот, ушел ко дну... Но, люди, смотрите в эту глубину... Господи, вам надо в нее смотреть и черпать для себя спокойствие... Я... Я – он задыхался, набирал в себя воздуха не в силах выдохнуть из себя это слово ибо многое, многое хотел в него вложить, и наконец закричал свободным голосом, так, как давно он уже не кричал, – Я люблю вас всех, люди! Господи, как же я вас люблю! Сколько же в вас добра лежит, люди! Как же вы несчастны запирая это добро друг от друга, а взглянули бы вы на одну девочку... делайте друг другу добро! Я люблю, господи, я так давно не любил и я так жажду теперь любить, все-все любить, всему, всякому делать добро. Это же жажда... ЛЮБЛЮ ВАС!!!

Спустя час его приговорили к расстрелу.

* * *

Наступила холодная, темная декабрьская ночь, мороз трещал в снегу и в воздухе, пробивал тела насквозь, а звезды сверкали ослепительно и спокойно.

Пятачок земли окруженный высокими стенами. Вот заскрипела в стене толстая и ржавая дверь. Вытолкали Ивана: он исхудал, оставшееся на нем белье болталось грязными, насквозь пропитанными кровью клочьями.

– К стене! – вздрагивая от ледяных игл, закричал кто-то, представляющийся в потемках черным облаком.

Иван, скрипя в снегу босыми ногами, подошел к стене и повернулся к своим палачам.

– Лицом к стене!

– Позвольте лицом к небу...

– А не один черт... давай ты кончай поскорее эту падаль! Целься и стреляй...

Иван был спокоен; спиной он чувствовал холод стены, а вот глазами хватался за свет звезд. И он поднял навстречу им руки и зашептал в душе молитву:

– Пролейся к земле радужными дождями, взойди колосьями, запой ветрами, о жизнь! О мире для всего сущего молю, о том чтобы ушла навсегда война... тут грянули тысячи громов и тело его разорвалось, а он все молил, протягивая к звездам руки, – Заполни своим светом всю землю. Дай им в сердца мира, чтобы возродилось все. А мне дай крылья, чтобы мог я увидеть и полюбить всю вселенную, все твое создание. Я жажду любить!

Звездный дождь промчался сквозь небо и взошла над краем стены яркая северная звезда.

19.09.97


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю