Текст книги "Воевода Дикого поля"
Автор книги: Дмитрий Агалаков
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
6
У Воротынских в тот день Григория приняли как родного. Пили в честь царя, Адашевых и Курбского. И в его, Григория Засекина, честь. Мария то ловила его взгляд, то, краснея, опускала глаза. Другие дочери – старшая Софья и младшая Катерина – смотрели на молодого воина с большим интересом, но уже знали верно: неспокойно сердечко их сестренки! Еще в начале вечера, едва увидев Марию, Григорий воспрянул духом, и горький осадок после встречи со Степаном Василевским сгинул, не оставив следа. Тем более что Воротынский был с ним по-отечески ласков – молодой князь ему и впрямь приглянулся! Но чем обходительнее был с ним царский вельможа, тем яснее звучали в памяти слова Степана: «Воротынский – один из самых богатых князей на земле Московской, а ты – беден… Он себе зятька из других искать будет!..»
– Надолго ли в Москву? – во время застолья, набравшись храбрости, спросила Мария.
В доме Воротынских младшим детям рта не затыкали, к тому же именно Марии, по всему было видно, отец дозволял многое.
Князь Воротынский кивком подтвердил вопрос дочери:
– Верно, Григорий, много ли тебе Алексей Федорович на отдых отпустил?
– Через три дня в Ливонию возвращаться, – ответил молодой князь. – Я ведь со своей тысячей прибыл, чтоб магистра по дороге не отбили. – Заметив, сколь поспешно опустила Мария взгляд и какими печальными стали ее глаза, вздохнул: – Тысяча моя князю Барбашину там нужнее: скоро новые баталии предстоят.
– Но ведь магистр-то в Москве уже! – требовательно воскликнула вдруг Софья, переглянувшись с юной молчуньей Катериной. – Отчего ж так несправедливо-то?
– Ишь, как ваш перстенек-то сверкает! – вторя ей, заметила жена Воротынского Елизавета. – Подарок за магистра – загляденье одно, право слово.
– Что верно, то верно – сверкает ярко, – согласился польщенный Григорий. – Да от царя-батюшки и перстенек из бересты сверкал бы. А что до магистра, – он взглянул на Софью, – так это ж я Вильгельма фон Фюрстенберга пленил, а у них нынче другой магистр. Еще один басурманин – Готгард фон Кетлер, союзник польский. С ним теперь разбираться надобно.
– Ах, Григорий Осипович, всех магистров ловить – жизни не хватит, – с грустью заметила Мария. – А всех басурман воевать – и ста жизней мало будет. Где же конец-то войне?
– На сей вопрос один только царь ответ знает, – важно ответил за молодого человека Михаил Воротынский.
– Прав ваш батюшка, Мария Михайловна, – кивнул Григорий. – Как нам скажут, там мы и должны поступать – на то мы и слуги царские.
– А вот перстень-то царский вы напрасно на правый, безымянный палец надели, – вновь вмешалась в беседу старшая Софья. – Этот палец для колечка обручального предназначен. А коли вы подарком за царскую службу его украсили – служить вам, значит, до конца дней своих!
– На все воля Божья, – сдержанно ответил Григорий.
Ужин подошел к концу – мясные и рыбные блюда сменили сладкие, но не показались они сладкими ни Григорию, ни Марии.
– Не знаю, увижу ли вас еще, Мария Михайловна, – когда после ужина выдалось им полминуты остаться наедине, сказал Григорий, – но знайте: я вас не забуду. Никогда не забуду!
– И я вас помнить буду, – ответила девушка. – Всегда… Как жалко, Григорий Осипович, что все так складывается, – торопливо проговорила она нетвердым голосом. – Ну да Господь милостив – убережет вас от врага! – В ее синих глазах уже блестели слезы. – А я молиться за вас буду. Прощайте, Григорий Осипович, и да хранит вас Бог!
Вот и все прощание. Набиваться в гости к Воротынским Засекин более не осмелился, да и со Степаном встречаться не стал. К тому же оказалось много хлопот с молодыми бойцами: тысяча новиков – уже не сотня! За всеми – глаз да глаз. Все должны были быть сыты, обуты и одеты, при оружии и тверезые, потому как тянуло зело молодых воинов на приключения. Тем более в столице – где и барышень было вдоволь, и вина горячего по корчмам да кабакам под хорошую закуску.
Ровно через три дня, строго по предписанию, вместе со своей тысячей Григорий выехал из Москвы по Можайской дороге на запад – в сторону Ливонии…
7
Спала, укрытая снегом, зимняя Москва. Не знала того, что рождается сейчас в Кремле. Какая скорлупа трескается уже тихо в натопленных хоромах царских и кто, показав хищный клюв, выглядывает из нее. Мерно трещали свечи в царской опочивальне – забыли потушить их. На столе лежали недоеденные яства, стояло много вина – горячего и фряжского, в кувшинах, бутылях и кубках. Заливал крепким зельем Иоанн свою беду – с новыми друзьями и без них – и заливал на славу! Оставив дворовую девку, с которой пытался забыть горе, в постели, нагой, царь сполз с ложа и подошел к зеркалу. Светлый худой силуэт выплывал из черноты в мутноватом стекле. Девка смотрела на государя из-за краешка одеяла – смотрела с любопытством и страхом, во все глаза, приоткрыв рот. Что-то будет, ох, будет! Поймав в зеркале взгляд дворовой, царь в гневе прищурил глаз.
– Закройся, дура! – окрикнул он ее.
Не поняв, что царь видит ее отражение, и оттого напугавшись еще больше, девка нырнула под одело.
– Тот-то, – бросил он. – И не дыши! Не дыши, удавлю…
Иоанн долго смотрелся в зеркало, разглядывая худое желтоватое лицо, по которому так и плыли золотисто-алые тени, черные глаза и брови, жидкую козлиную бороденку, худые, но сильные плечи, впалую грудь и выступающие ребра… Неожиданно взмахнул руками, заставив застыть их над головой. Теперь походил он на костистую птицу, что сделала первый взмах свой, желая взлететь. Затем стремительно опустил руки и вновь поднял их – и опять они застыли над его головой. Но руки, увы, не крылья… Так где же они, крыла его?! А ведь были, были! Чувствовал он их, когда любил и был любимым, искренне, без притворства, и когда друзьями себя окружал, в глаза их смотрел…
А теперь что?
Иоанн подошел к узкому окну, распахнул настежь. Холодный январский ветер ворвался в теплую спальню, ударил ледяным выдохом по пламени свечей, затушил половину.
– Отвращаюсь от вас, – не страшась холода, не чувствуя его, прошептал он. – Ото всех отвращаюсь! От жизни прежней, от сердца и души. Все новым станет, а потому бегите лучше, покуда живы!..
Отняли у него Анастасию – лишили одного крыла! Друзья, в верности клявшиеся, предали – еще одно крыло подбито. Ползать бы ему теперь всю оставшуюся жизнь – ан нет, не выйдет! Взрастит он новые крылья и взлетит – заново полетит! А они, эти крылья, прорастали уже за спиной его. По косточке, по перышку. Ангел, лица которого он не видел, сам ему их вручил! Первым его крылом станет гнев великий, а вторым – месть беспощадная! Так и полетит он на крылах новых! Бурю поднимет ими, ураган! И черный ветер над Москвой последует вслед за ним, царем русским, реющим над всей землей, черным шлейфом последует…
Иоанн не заметил, что неистово хлопает руками по воздуху, разгоняя подступающий холод, и хлопает все яростнее, ожесточеннее.
– Лечу! Лечу! – бешено смеясь, кричал он. – Черной птицей лечу, черной птицей! Смотри, дура, над Русью лечу, всех крылами накрою! Всех!
Он хохотал в голос, и смех его, уже вырвавшись на волю, летел над спящей, ночной, зимней Москвой. А под одеялом на царской постели тряслась и давилась слезами от страха дворовая девчонка, сбивчивым шепотом повторяя «Богородицу».
Новые приближенные царя сразу, наутро уже увидели в нем перемены: он и говорил, и смотрел теперь иначе, чем вчера.
Данила Захарьин-Юрьев хотел было чему-то поучить своего шурина, как это бывало прежде, когда царь мучился сомнениями, метался промеж чувствами недоверия и гнева, к коим волокли его свистуны и наушники, и проблесками случайной добродетели, знакомой ему по общению с Адашевем и Сильвестром. Но не тут-то было! Черная тень легла уже плотно, укрыла царя целиком, и он не нуждался более в советниках.
– Ты выйди из-за трона-то, когда с царем говоришь, – оборвал его Иоанн. – И встань передо мной, как холопу положено!
Данила вмиг сполз с древа, которое змеею уже привык обвивать, пулей вылетел пред царские очи и низко склонил голову.
– Кто я тебе, Данила? – грозно спросил Иоанн. – Кто я таков, что ты набрался наглости учить-поучать меня? Кто я таков всем вам – холопам моим?!
Умный и хитрый Захарьин-Юрьев тотчас скумекал, что к чему, поднял догадливые собачьи глаза на шурина.
– Ты – отец наш, истинный самодержец, помазанник Божий! Воистину так! И один только ты управляешь необъятной землею своею и нами, холопами твоими! Вижу я, вижу, Ванечка: открыл ты свои очи и зришь свободно на все свое царство!
– То-то же, Данила, – гнев милостиво оставил лицо Иоанна – нарочитая лесть пришлась впору. – Верно говоришь, открылись мои очи. И все свое царство вижу я отныне так, как и положено было видеть его ранее. И долго ждать себя в проявлении воли своей никого не заставлю! – Он вперился в лукавые глаза Данилы Романовича: – С тебя и начну, пожалуй… Не называй меня больше «Ванечкой», коли жить долго хочешь. А ты ведь, хитрец, сто лет прожить думаешь, верно?
Вздрогнул Захарьин-Юрьев от государева тона, каким сии слова были сказаны, и от ледяного взгляда его. Не шутил шурин. Не стращал понапрасну.
И уже вскоре Думе, а вслед за ней и Москве всей, стало ведомо: опала Адашева и Сильвестра малой мерой показалась царю, большего наказания он им желает! Весть понеслась дальше: и в Ливонию, в Дерпт, где воевода Алексей Федорович и без того лиха ожидал, и в Кирилло-Белозерский монастырь – к Сильвестру, отбывавшему царскую немилость в молитвах.
– Не хочу, точно тать, с ножом красться к тем, кто раньше служил мне, – поделился Иоанн со своими приближенными.
Как со старыми, вроде Захарьиных-Юрьевых и Алексея Басманова, так и с новоиспеченными: сыном последнего Федором, коего по просьбе отца приблизил к себе и назначил кравчим, другом Федора Василием Грязным – тоже совсем еще молодым, но удалым, что касалось кутежей и оргий, человеком, и родовитым князем Афанасием Вяземским.
Москва полнилась слухами, что близится суд над бывшими друзьями царевыми и членами Ближней думы, – о них и упоминать уже было страшно. Адашев, правда, подозревал, что его ударила только первая волна царского гнева, и теперь не без оснований ждал вторую.
«Разреши мне, великий государь, увидеться с тобой, – лично писал Иоанну Адашев. – Знаю, что винят меня в смерти царицы твоей Анастасии, но нет той вины на мне! Дозволь же явиться в Москву и самому открыться сердцем, как бывало прежде, оправдаться пред тобой, снять с себя наветы и обвинения!»
Когда писал эти строки, искренне верил, что они помогут: вызовет государь слугу своего в столицу, выслушает и – поймет, простит, накажет обвинителей.
Сильвестр же подобных надежд не лелеял. Он видел, что царь преобразился, и преображение это было страшным. Только вот о необратимости сего преображения он пока не знал. А и знал бы – не захотел бы поверить.
«Хочешь невинных во всех грехах обвинить? – с гневом диктовал он послание царю из Кирилло-Белозерского монастыря, и юный послушник, вооруженный пером, дрожал от ужаса, глядя на выводимые своей худенькой рукой строки. – Мало тебе того, что любящих тебя унизил и отверг? Добить желаешь? Так знай: приму, все приму от тебя!»
Иные впадают в безумие, а потом приходят в себя и устрашаются дел своих. Тут же все наоборот случилось. Безумным давно был государь, и «прозрение» его оказалось лишь вспышкой перед окончательным помрачением сознания. Не хотел этого понять Сильвестр, но судьба отпустила ему на то время.
Прознав, что обвиняемые просят у государя дозволения прибыть ко двору и самим замолвить за себя слово, главные судьи – Захарьины-Юрьевы, Басмановы и прочие – заговорили наперебой:
– Государь, на коленях просим тебя: не дозволяй им того! Точно ядовитые василиски оплетут они тебя, как и прежде, льстивыми речами усыпят сознание твое, сердце отравят ядом – заслушаешься ты их, окаянных! Честные обвинители – Беский и Сукин – уста сомкнут и сказать супротив не найдут уже силы! А еще и хуже того может случиться: одурманят Адашев и Сильвестр войска твои и народ твой, и мятеж поднимут! И ты знаешь, кого они приветят, кого напророчат на твое-то место! Давний умысел у них!
И оказал сей аргумент на царя решающее действие: приказал он вести суд над обвиняемыми заочно. Посему уже скоро в Думе – перед боярами, князьями и духовными иерархами – выступили с гневными речами «честные обвинители» Вассиан Беский и Мусаил Сукин. И фамилии-то были у них под стать речам их! Один обвинял Сильвестра, другой – Адашева. Достаточным оказалось для царя их обвинение, а аристократы и священники готовы были всему поверить, лишь бы государя не прогневать. А кто и не верил – все одно молчал…
«Отвращаюсь от вас, ото всех отвращаюсь! – слушая обвинителей, думал Иоанн, и глаза его горели темным жестоким огнем. – От жизни прежней, от сердца и души своей прежней отвращаюсь. Но берегитесь! Убежать не успеете ужо! В сетях вы моих!..»
А потом и царь речь свою держал. Поднялся, простер руку с перстнями над головами вельмож покорных, сжал кулак так, что косточки хрустнули и суставы побелели.
– Только ради спасения души моей приблизил я иерея Сильвестра, надеялся, что по сану своему и разуму станет сподвижником моим. Но о мирской власти мечтал он! Сдружился лицемер этот, обольстивший меня сладкоречием своим, с Адашевым – ради того лишь, чтобы управлять царством моим, меня же, как государя своего, презрев при том. Дух своевольства они вселили в бояр, города и волости раздали приспешникам своим, кого хотели, того в Думу сажали, все места заняли своими угодниками. Я же годы долгие был невольником на троне отеческом! Могу ли описать теперь пред вами стыд и унижения, кои претерпел от них? А коли я что супротив их воли делал, так Сильвестр меня, юношу, детскими страшилами пугал, вселяя в душу мою ужас. По святым местам ездить не давали, немцев карать запрещали! Но к сим беззакониям еще и измена присовокупилась: когда я страдал от тяжкой болезни, забыв верность и клятву, в упоении самовластия хотели, мимо сына моего, другого царя себе взять! Царицу мою Анастасию злословили, а князя Владимира Андреевича, напротив, нахваливали!
Никто и не вспомнил, пока царь говорил, что Алексей Адашев со слезами на глазах присягал сыну своего государя. Да и зачем, когда сам Иоанн забыл о том?! Одного остерегся царь: обвинить протопопа и окольничего в смерти царицы – не было тому достойных свидетельств, кроме наушничаний Захарьиных-Юрьевых. Однако сути это не меняло: царь принял обвинения. Дело было за приговором. И тут бояре, что ненавидели Адашева и Сильвестра, наперебой закричали: «Смерть изменникам! Опала и смерть!» А сторонники и без того уже опальных государевых слуг, опустив глаза, так и молчали, за жизни свои опасаясь.
«Смерть! Смерть! Смерть! – лаем носилось по думной зале. – Кара государева!»
Один лишь митрополит Макарий решился сказать слово в защиту ложно обвиненных мужей, с которыми он сам творил историю Руси, – высокий сан позволял.
– Государь, – промолвил первосвященник, – негоже так вот казнить людей, не по-христиански это! Надобно призвать их и выслушать – каждый имеет право на защиту! Ведь и Господь меряет души человеческие, кладя на весы все дела их – и добрые, и злые. Неужто в угоду одной чаше нам стоит забыть о другой?
Бояре, в первую очередь Воротынский, Курлятев и Шереметев, осмелев, поддержали митрополита, встали на защиту Адашева и Сильвестра. Но голосов злопыхателей и клеветников вышло не в пример больше.
«Презренные люди, осуждаемые таким великомудрым и милостивым государем, как наш Иоанн Васильевич, не смогут представить никакого законного оправдания, а токмо разве что оскорбительную ложь! – заявили они. – Их присутствие на суде опасно, а козни, на которые они способны, так и вовсе губительны! Спокойствие царя и отечества требуют немедленного приговора!»
И вердикт был вынесен: виновны!
Но царь Иоанн Васильевич еще не решался полностью расправить свои новые крылья – не пришло еще время. И потому Алексея Адашева велено было арестовать и переправить в Дерпт, где и поместить в темницу, а протопопа Сильвестра – перевести из Кирилло-Белозерского монастыря в далекий Соловецкий, мрачный и холодный.
Предупреждать о царевом решении протопопа Сильвестра смысла не имело – старик никуда бы не уехал, а вот к Адашеву в Ливонию помчались нарочные – нашлись смельчаки. На сутки они опередили государевых слуг.
– Бегите, Алексей Федорович, – уже через неделю, пролетев полторы тысячи верст, возвестил гонец. – Бегите в Ливонию или Польшу! Царь не просто гневится – гибели вашей ищет!
Но Алексей Адашев, побледнев только, поблагодарил гонца, отпустил его и стал ждать.
– Беги, Алексей, – посоветовал и Андрей Курбский. – Царь не в себе от смерти Анастасии. Ждали мы этого. Будут казни. Беги!
Но куда ему было бежать: к своим врагам-ливонцам, которых бил нещадно? Или к полякам? Ну, взяли бы они его, приняли. Может, и наградили бы. Но даже если так, не смог бы он! Не посмел бы. Это значило – перечеркнуть всю свою жизнь. Все, что он сделал ради Руси. Перечеркнуть жизнь всех потомков своих: нынешних – погубить, будущих – опозорить.
– Нет, Андрей, – сказал он Курбскому. – Честь – она дороже.
А спустя часы прибыли и гонцы государевы, передали князю Мстиславскому послание: Алексея Адашева арестовать, переправить в Дерпт и посадить под замок до следующих распоряжений из Москвы. Алексей Федорович принял своих тюремщиков смиренно. Отдал саблю, понимая: расстается с ней уже навсегда.
…Конный отряд человек в двести рысью направлялся из Эрмеса в Феллин. На полях таял снег, копыта лошадей глубоко уходили в подтаявшую землю, чавкали и хлюпали. Отряд возглавляли Данила Адашев и Григорий Засекин – это его пара сотен конных дворян сопровождали полководца. Был с ними и ординарец Данилы Петр Бортников.
– Пока снег не сошел, ливонца и дальше воевать будем, – кивнул своим офицерам Адашев. – По морозцу – они этого не любят! На Леапь пойдем, на Лоде, на Гапсаль, эти крепости стоят и нас дожидаются. Выкурим басурман! А потом и на запад – по Курляндии с саблями прогуляемся!
Григорий и Петр были веселы: мягкая зима, новые битвы, опасность, без которой и жизнь не мила, – все это будоражило молодую кровь, заставляло дышать глубоко и легко.
Из-за плотного соснового леса, мимо которого они ехали, показался небольшой конный отряд – человек в пятьдесят. Свои? Они, русские. На полминуты сбавив ход, приглядываясь, отряд поскакал к ним той же рысью.
– Из Феллина будут? – кинув взгляд на Григория, спросил Петр.
– Конные стрельцы, – откликнулся тот, – а там кто ж их знает. Все может быть.
Два отряда сблизились на опушке. Командир отряда, низкорослый и широкоплечий, похожий на медведя-маломерка, в парчовом кафтане и алой шапке, смотрел на них сурово и повелительно.
– Кто такие? – вопросил Адашев.
Тут только разглядел Григорий в одном из конников, сопровождавших командира небольшого отряда, ординарца князя Мстиславского. Глаза его бегали. А потом узнал и самогó командира – низкорослого, но глядевшего так, точно именно он и был хозяином всей Ливонии. Вспомнил Григорий, что видел этого дворянина в свите Алексея Басманова в Москве, по правую руку от боярина, в тот самый день, когда получил в награду от царя перстень.
– Данила Адашев? – спросил тот, глядя на их командира.
– Он самый, – кивнул полководец. – А вы кто?
– Скуратов-Бельский, – с усмешкой ответил медведь-маломерок. – Вот вам царская грамота, читайте! – И он протянул Даниле Федоровичу свиток.
Адашев принял грамоту. Григорий не сводил глаз и со свитка, и с лица своего командира. Он увидел, как побледнел Данила, стоило его глазам пронестись по строкам, как дрогнула вдруг рука ничего не боявшегося победителя татар и ливонцев.
– Арестовать? За что? – очень тихо проговорил он.
– Царь знает, за что, – усмехнулся Скуратов-Бельский. – Отдавай саблю, поедешь с нами!
Но Данила все еще не верил, что это и впрямь царский указ, а не дьявольская уловка. Среди конных дворян пошел шепоток. Рука Петра легла на эфес сабли. Григорий готов был сделать то же самое. Но Адашев опередил их – дал отмашку.
– Засекин, сам доведешь людей до Феллина, об обстановке на ливонской стороне доложишь князю Барбашину подробно.
– Исполню, – кивнул Григорий, хотя меньше всего ему хотелось думать сейчас о неспокойной Ливонии.
– Да неужто правда, что по цареву указу? – не выдержал Петр. – Напутали они, Данила Федорович, как есть напутали!
Адашев и его остановил движением руки:
– Не суетись, Петр! – Мысли его путались, взгляд так и тянулся в сторону, где осталась свобода.
– Данила Федорович, – не зная, что предпринять, вновь окликнул его Петр, – прочитайте ж еще раз! Может, ошибка?
– Кто таков? – окликнул Скуратов-Бельский беспокойного воина. – Отвечай!
– Ординарец, дворянин Петр Бортников.
Данила Адашев взглянул на Григория и Петра.
– Поеду с ними, – сказал он. – Так надо.
– И я с вами, Данила Федорович! – почти с вызовом заявил Петр.
– Ты останешься, – одернул его Данила. – Приказываю!
– Довольно приказывать! – разозлился государев посланец. – Ты, ординарец, как там тебя… Бортников, – обратился он к Петру, – сам напросился: с нами поедешь!
Адашев взглянул на своего тысяцкого, поймал его тревожный взгляд.
– Я уверен, Григорий: скоро все выяснится.
– Выяснится, выяснится, – ухмыльнулся Скуратов-Бельский. – А теперь – саблю! И ты… ординарец!
Данила молча вытащил боевой клинок, протянул. Тот, перехватив оружие за лезвие, передал его одному из помощников. Отдал свою саблю и Петр.
– Куда повезете? – только и спросил Данила.
– Куда надобно, туда и повезем, – ответил Скуратов-Бельский. – Кинжалы тоже – они вам больше не понадобятся. И нам спокойнее, – добавил он. – Кто знает, что у вас на уме? Дорога-то дальняя!..
Данила Адашев и его ординарец, не говоря ни слова, отдали и кинжалы.
– А теперь следуйте за нами! – бросил арестованным офицерам царский посланец. И тотчас приказал своим стрельцам: – Обступить обоих! Выйдут из строя, вас плетьми накажу! А коли вы в сторону подадитесь, – обернулся он к Адашеву и Бортникову, – самолично зарублю! Вперед! – дернул он за уздечку, ткнул шпорами высоко по лошадиным бокам – ноги-то были коротковаты. – Пошла! Пошла!
Так и остался Григорий Засекин с двумя сотнями своих бойцов на опушке весеннего леса, в таявшем снегу, провожать взглядом Данилу Адашева и Петра Бортникова. «Фамилию Адашевых при дворе громко не называй», – вспомнил он слова Степана Василевского. Напророчил точно.
– Ну и дела, – сказал кто-то за спиной Григория. – Ох, недобрые дела!..
Верно: недобрые, злые. Молчком и с тоской, больно сжимавшей сердце, провожал Засекин глазами своего командира…
…Для всей русской армии весть об аресте братьев Адашевых показалась поначалу неправдоподобной. Поверили лишь те, кто видели, как и старшего Адашева вывозили из Феллина со связанными руками. В Дерпт братьев доставили почти одновременно – в колодках, точно последних татей и душегубов. Вчерашние герои – гроза Ливонского ордена и покорители ее городов, защитники земли русской от казанцев, крымцев и турок, – в темнице ожидали итога судьбы своей.
Их злой судьбе подыграли политические события того же года, перекроившие карту Европы.
Готгард Кетлер, новый магистр ордена, понимая всю несостоятельность Ливонии в борьбе с таким мощным государством, как Московская Русь, в 1561 году официально распустил своих рыцарей. Он поступил точно так же, как поступил тридцать пять лет назад последний гроссмейстер Тевтонского ордена Альбрехт Гогенцоллерн, создав с помощью папы Римского на землях своего государства герцогство Пруссию. Воинственные тевтонцы угомонились вовремя, оставив за собой огромную территорию в центральной Европе. Правда, в отличие от Альбрехта Гогенцоллерна, всему ордену помочь так и не смог – только самому себе и самому близкому своему окружению.
С соизволения фон Кетлера львиная доля земель ордена отошла четырем европейским государствам: север Ливонии – шведам и датчанам, центр – Литве, юго-восток – Польше. И все это уже не в залог и не в протекторат, а на веки вечные. За столь щедрый подарок Кетлеру удалось выхлопотать себе небольшую часть уже бывшего ордена – Курляндию, на чьей земле он и воцарился. С герцогским титулом, утвержденным папой Римским и признанным императором Священной римской империи, и всеми династическими привилегиями.
Худшей мести для Москвы и придумать было невозможно! Ослабевший рыцарский орден исчез с политической карты Европы, но взамен Русь оказалась лицом к лицу сразу с несколькими могущественными врагами, которые уже готовы были с утроенной прытью ливонцев отстаивать их цели. А они были все те же: не допустить московитов к Северному морю для широкой торговли с Англией и другими отдаленными государствами, а также вернуть завоеванные русскими ливонские города. Московскому царству пришлось срочно готовиться к новой и долгой войне, а потому нужен был кто-то, на кого можно было свалить все нынешние и грядущие беды. Этим человеком и стал Алексей Адашев – бывший руководитель бывшей Ближней царевой думы, отвечавшей за внешнюю и внутреннюю политику страны.
– Знал я: пожалею однажды, что связался с ним! – возлегая на парчовых подушках, говорил похмельный Иоанн таким же похмельным прихлебателям и наушникам, едва продравшим после затянувшегося пира глаза. – Знал, что каяться буду. Все знал, но поделать ничего не мог по юности. Теперь же – другое дело!
Говорил он это, не скрывая радости, потому как чувствовал пока еще вину перед другом своим Алексеем Адашевым, однако размывала уже вину эту волна гнева: ошибки Ближней думы на «ливонском фронте» были очевидны. И потому расплата за них казалась желанной, уже готовой вылиться в кровавую месть.
Слугами, внимавшими царю, были люди его нового круга, весьма отличного от прежнего, – братья Захарьины-Юрьевы, отец и сын Басмановы. Последние по влиянию при дворе уже вовсю соперничали с Данилой и Никитой – к великому неудовольствию самих шурьев царевых. Но куда деваться? – полюбил их Иванушка. И жестокого хитреца Алексея Басманова, и сына его разгульного Федьку, бабника-сластолюбца да кравчего в придачу, что без зазрения совести подыскивал горевавшему царю-вдовцу девок молодых и вина подливал с избытком. Даже им, Захарьиным-Юрьевым, о таком напоре на царя не мечталось. Были тут и юнец Василий Грязной, собутыльник Федьки Басманова и соратник в его распутствах, и молодой князь Афанасий Вяземский, тоже дюже охочий до всяческих земных удовольствий.
– Повелеваю, – допив горячее вино из золотого кубка, грозно проговорил царь, – привезти Алешку Адашева в Москву – пришло время ответить за свои дела! Слышь, Федька? – прищурил он глаз на Басманова-младшего. – И плесни мне еще винца огненного – али забыл, что царев кравчий? А ты, Вася, – кивнул он Грязному, – писаря кликни. – Иоанн недобро усмехнулся: – Грозную грамоту диктовать буду.
…Когда в каземат, где держали самого главного русского пленника, открыли дверь, узник даже не пошевелился – сил не было ни смотреть, ни чувствовать, ни жить.
– Куда ж его везти, коль он отходит уже? – сказал кто-то. – Мы и за ворота Юрьева живым его не вытянем, не то что до Москвы! Как быть-то?
– Да так и скажем Степану Захаровичу: преставился, мол, подлец, и все тут.
Лишь теперь до сознания пленника дошло, кто эти люди и чего им от него надобно.
– Жив я, жив, – простонал он.
– Аль шепчет чего-то? – проговорил первый тюремщик.
– Кается, – с усмешкой отозвался второй, жаром факела опалив лицо пленника. – Может, водицы ему?
– Кликни прислугу, пущай принесут!
Пленный, лежавший на деревянных досках и соломенном тюфяке в холодном подземном каземате, с трудом разомкнул веки.
– Царю скажите, верен я ему был, – прошептал он. – Ни в чем не согрешил перед ним…
Это были последние слова Алексея Федоровича Адашева. В конце января 1561 года скончался в темнице Дерпта – русского города Юрьева – бывший царский окольничий и постельничий, хранитель Иоанновой печати, выдающийся государственный муж и реформатор, которым мог гордиться его так жадно искавший нового миропорядка век.
8
– Григорий Осипович! – Засекин почувствовал, что кто-то настойчиво теребит его за плечо. – Григорий Осипович! Проснитесь же, проснитесь!
Он открыл глаза, рывком сел на постели. Все ему мерещился ливонский меч лиходея Карла фон Штадена, так и норовивший ужалить. Как в ту ночь, когда он столкнулся с засадой немецких наемников.
Перед ним стоял ординарец Пантелей.
– Чего тебе? – сонно спросил Григорий.
– К вам гонец от князя Барбашина. Предписание: вскрыть немедленно!
– Зови!
Пантелей скрылся в дверях. Григорий стал натягивать сапоги. Его тысяча была расквартирована в небольшом замке в предместьях Дерпта, взятом в прошлом году. Были тут еще и казаки, и стрельцы. Одним словом, боевой гарнизон. Все ждали нового сбора войск – предстояло идти на запад. Сам Григорий жил в каменном доме богатенького ливонского бюргера, сбежавшего аккурат перед очередным наступлением русских.
Гонца Василия Ивановича Барбашина Засекин знал хорошо – то был княжеский ординарец по особо важным поручениям. Уже одно это заставило Григория внутренне собраться: несомненно, командир дворянской конницы готовит войска для битвы. Григорий принял свиток, сорвал печать. Пантелей поднес поближе масляный светильник.
– Смотри не подпали, не то… – предостерег ординарца командир, проглядывая первые строки.
Григорий не договорил. Новой баталии не намечалось. От него требовали другого.
«Приказываю тысяцкому князю Засекину с вверенными ему людьми неотлагательно проследовать в Дерпт и поступить в распоряжение…»
Вот тут Григорий и осекся.
– Свети же, не бойся! – прикрикнул он на Пантелея.
Тот с опаской вновь приблизил светильник, пламя томительно заколебалось, бросая неровный свет на бумагу.
Григорий перечитал послание еще раз, подпись стояла верная: «Князь Василий Барбашин». Взглянул вопросительно на гонца, но тот вряд ли что мог знать о столь важном поручении.
– Собирайся, – приказал ординарцу Григорий. – И сотенных позови – из первой сотни, третьей и пятой. Через час выходим. Передай князю, – обратился он к гонцу Барбашина, – все будет исполнено.
…Ночью с тремя сотнями бойцов – из самых проверенных, уже побывавших в сражениях, – он выехал в сторону Дерпта. К рассвету увидели стены города, которые с недавнего времени были Григорию ненавистны: слава русского оружия меркла на фоне чудовищной несправедливости по отношению к братьям Адашевым. Перед всадниками опустили мост, они въехали в ворота.
Григория провели в хорошо охраняемую снаружи залу и оставили там ждать. Прошло с четверть часа, когда двери наконец открылись – Григорий обернулся на шум. Вошедший, в дорогом кроваво-алом кафтане, уже закрывал за собой высокие резные створки. Как видно, он и гость должны были остаться наедине.




























