Текст книги "Александр Гитович"
Автор книги: Дмитрий Хренков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Гитович. У вас было, если память мне не изменяет, так:
И на гулких дугах мостов,
И на Волковом старом поле,
Где могу я плакать на воле
В чаще новых твоих крестов.
Это же – хорошо! Зачем вам понадобилось исправлять?
Ахматова. Где это вы видели кресты на братских могилах?
Я смотрю на Гитовича и вижу, как меняются краски на его заросшем щетиной лице: лукавую улыбку стирает то ли смущение, то ли восторг.
Гитович. До гробовой доски не додумался бы… В самом деле, было не очень точно.
Ахматова. Я и поправила… Давно, лет шесть назад. Теперь – «Над безмолвием братских могил».
Гитович. Мне хотелось бы увидеть всю строфу.
Ахматова протягивает ему машинописную страницу.
Еще одна встреча.
Я должен был сделать для «Литературной газеты» беседу с Ахматовой. Советуюсь с Гитовичем. Заранее обдумали вопросы. Идем к Ахматовой.
– Он хочет написать про наш спор насчет «Онегина», – без всякого вступления и совсем не по «сценарию» начинает Гитович.
– Что за кавалерийский наскок, – отшучивается Ахматова. – Не забывайте, что я – старуха.
Гитович выключается из разговора, но ненадолго.
– Знаешь, вот эта печка – самая патриотическая, – обращается он ко мне, а говорит, видимо, только для Ахматовой. – Она свалилась на американца, который пришел терзать Анну Андреевну.
Анна Андреевна смеется вместе с нами.
– Это было ужасно… Я ведь плохо слышу, но, наверное, был страшный грохот.
Время идет, а я не знаю, как приступить к делу. В голове вертятся две ахматовские строки, которые припомнил, готовясь к интервью. Я произношу их:
«Онегина» воздушная громада
Как облако стояла предо мной.
– Это облако, по убеждению Анны Андреевны, – замечает Гитович, – является только раз и только одному поэту.
– Вы опять за свое, – прерывает Ахматова. – Зачем возвращаться к тому, что уже давно ясно?
– Не очень. – Гитович явно хочет поработать на меня, но хитрит столь очевидно, что мне приходится вмешаться. Я тоже не по «сценарию» задаю Анне Андреевне вопрос о том, что она думает о жанре поэмы: ведь раздаются голоса, что он устарел…
– А напечатают? Разве это всем интересно?
Я вижу, что вопросы чисто риторические. Просто Анна Андреевна собирается с мыслями.
– Александр Ильич говорил вам о «доброжелателях», которые всячески советовали мне не заканчивать «Поэму без героя»? Предостерегали: конфуза бы не потерпеть. Я понимала их заблуждения.
Анна Андреевна говорит о том, что Пушкин нашел для «Евгения Онегина» особую 14-строчную строфу, особую интонацию. Счастливо найденная форма способствовала успеху «Онегина». Казалось бы, она должна была укорениться в русской поэзии.
– А вышел «Евгений Онегин» и за собой опустил шлагбаум. – Анна Андреевна поднимает и опускает пухлую кисть. – Кто ни пытался воспользоваться пушкинской «разработкой», все терпели неудачи. Даже Лермонтов, не говоря уже о Баратынском. Даже, позднее, Блок в «Возмездии». А Некрасов понял, что нужны новые пути. Тогда появился «Мороз, Красный нос». И Блок нашел новую форму для «Двенадцати», когда на улицах революционного Петрограда услышал новые ритмы, новые слова…
– Овладеть формой – радость дилетантов, ремесленников, – не унимается Гитович. – Расковать ее – значит приобрести призрачную свободу.
– Ну, кто же принимает в расчет ремесленников!
– Но, признайтесь, вы против традиций?
Гитович начинает развивать свою мысль о том, что талант таланту – рознь. Малый талант всегда хочет чем-то выделиться, чем-то отличиться, то есть быть с самого начала непохожим. Большой – об этом просто не думает. Он не боится подражания по той простой причине, что он вообще ничего не боится. Черты преемственности у гениальных поэтов видны так отчетливо потому, что они этой преемственности не скрывали.
– Баратынский написал: «Когда тебя, Мицкевич вдохновенный, я застаю у Байроновых ног». Он просто ничего не понял, и его призыв «восстань» не был услышан. Мицкевич остался великим поэтом, а Баратынский…
– Обожаю Баратынского.
– Я ведь тоже не против него. Только к нему нужна иная мерка.
– Баратынский хотел пробудить в Мицкевиче гордость, помочь ему, – терпеливо объясняет Анна Андреевна.
– Гордость – великое дело! Маяковский был очень гордым человеком. Но к Пушкину пришел покаянно. Сделал это всенародно и не потерял при этом чувства собственного достоинства. Не покаявшись на людях, он, видимо, не мог бы уважать себя как поэта.
– Александр Ильич, вы не думаете о социальных корнях. Маяковский протягивал руку Пушкину, что-то преодолевая в себе.
– Я помню ваши стихи, посвященные Маяковскому, – перебивает Гитович и не без иронии замечает: – Почти через два десятилетия после того, как Маяковский стал знаменитым, вы предрекли его блистательную судьбу: «И еще не слышанное имя молнией влетело в душный зал».
– Мне приятно, что вы запомнили мои стихи, – ледяным тоном благодарит Ахматова.
Как-то я рассказал Гитовичу: Анна Андреевна показала мне только что присланный ей номер башкирской комсомольской газеты «Ленинец». На ее литературной странице была напечатана удивительная фотография: береста со стихами. Под снимком подпись:
«Тираж этой книги – один экземпляр. И „отпечатана“ она не на бумаге, а на березовой коре. Семь страниц, связанных простой веревкой, заполнены стихами Анны Ахматовой.
Переписаны стихи в трудное для человека время. Чернил достать не удалось, а бумаги не было. Может быть, эти стихи помогли человеку выжить? Счастлива судьба поэта, чья лира так поддерживает людей».
– Знаешь, – заметил после долгого молчания Гитович, – даже трудно представить, как много Ахматова делает для умножения славы нашей советской поэзии. И не только как поэт. Как гражданин. Кто только не пытался соблазнить ее – русские эмигранты, американский дядюшка!..
– «Мне голос был. Он звал утешно…» Это ты имеешь в виду?
– И это. И другие стихи, такие же прозрачные:
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.
И после небольшого молчания:
– Я все собираюсь написать о том, чем дорога мне Ахматова. Не только о поэзии. О гражданственности ее.
Как-то, уходя от Ахматовой, я зашел к Гитовичам.
– Мы только что говорили о Цветаевой. По-моему, Анна Андреевна относится к ней странно. Мне сдается: даже не любит.
– Ты думаешь? – саркастически улыбается Гитович. – А ты видел, как королева относится к фрейлинам?
Я пожал плечами.
– Сильва, – зовет Гитович жену. – А ну, покажи-ка ему письма Цветаевой. Вот, читай, и поймешь, какие были отношения, – и протянул два машинописных листа.
На первом копия письма от 26 апреля 1921 года:
«Ах, как я Вас люблю и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас и как высоко от Вас! – Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала! – Журналы – статью – смеюсь! – Небесный пожар!
Вы мой самый любимый поэт, я когда-то – лет шесть тому назад – видела Вас во сне, – Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьяновую, с серебром, – „Словеса золотые“, – какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее – обратно!) – и – проснувшись – я знала, что Вы ее напишете».
Второе письмо более позднее. Цветаева, еще не хлебнувшая лиха в эмиграции, звала Ахматову за границу:
«…езжайте смело… Напишите мне тотчас же, когда – одна или с семьей – решение или мечта. Знайте, что буду встречать Вас на вокзале…»
Но и на этот раз Анна Андреевна «равнодушно и спокойно» «замкнула слух». Она осталась в родной России, чтобы делить с ней горести, радости, чтобы внести свой вклад в советскую поэзию.
Эта позиция Ахматовой сыграла немаловажную роль в зарождении и укреплении дружбы Гитовича с Анной Андреевной.
А. Гитович и А. Ахматова в поселке Комарово.
Человек резкий, умеющий «рубить сплеча правду-матку», Гитович добрел, когда говорили хорошее о его друзьях, хвалили их стихи. И сам очень любил читать вслух написанное ими.
Давние дружеские отношения связывали Гитовича с Михаилом Светловым. «Мы с тобой подмастерья из одного цеха», – говорил Светлов. Разница в возрасте между ними была небольшой. Оба ценили друг друга, хотя при встречах чаще спорили и изощрялись в «розыгрышах».
В последние годы они встречались редко, но в каждый свой приезд в Ленинград Михаил Аркадьевич, забросив чемодан в «Европейскую», поселялся у Гитовичей. Тогда ночь, день, утро – все сливалось в одно непрерывное застолье, где главной гостьей была Поэзия. Сколько знаменитых светловских шуток, которые с быстротой молнии распространялись по стране, рождалось за этим столом в состязаниях двух острословов!
Светлов считал, что шутка – лучшее лекарство для Гитовича. А в последние годы Александр Ильич все чаще и все серьезнее хворал. Он не любил болеть, не привык отлеживаться в постели, но, случалось, вынужден был покориться требованиям врачей – лечь в больницу, откуда при первой возможности убегал. Об этом и пишет Светлов: «Твоя воля напоминает мой бюджет. Даже когда есть, то быстро иссякает».
Как-то я рассказал Гитовичу о своей встрече со Светловым. Михаил Аркадьевич был уже тяжко болен, знал это, но по-прежнему сохранял то чуть ироническое отношение к себе, к своим хворостям, что, как мне кажется, позволяло ему вышучивать и всех, с кем ему приходилось общаться. Я говорил о том, что обидно видеть: такой большой поэт производит впечатление неухоженности, костюм на нем мятый, сорочка неглаженая, а сейчас, когда он так болен, ему, мол, особенно нужны забота, уход, внимание.
– Ему это было нужно и тридцать лет назад, – заметил Гитович. – Только как понимать это «нужно»? Нужно кому – Светлову или тем, кто мечтает создать ему уют и красивую жизнь? Убежден – вторым больше. Кто будет возражать против свежей рубашки и хорошего костюма? У Миши так мало времени, что он об этом попросту не думает. Он стал классиком, но остался, как был, бессребреником. Если бы мне удалось написать «Гренаду», я согласился бы всю жизнь проходить в опорках. – И тут же начинал читать стихи Светлова:
Нет! Жизнь моя не стала ржавой,
Не оскудело бытие…
Поэзия – моя держава,
Я вечный подданный ее!
Каждый раз, когда мы встречались в Москве, Светлов в свою очередь неизменно спрашивал о Гитовиче. Однажды, отвечая на вопрос Михаила Аркадьевича о том, что поделывает Гитович, я сказал односложно «переводит», но сказал это так, что можно было понять «переводит» как «бездельничает».
– Попомни мое слово, старик. Саня всех нас обманет. Он – почти по Маяковскому: бороду пощиплет, попишет стихи. Накопит столько, что у всех у нас глаза от зависти выцветут.
Когда я передал этот разговор Гитовичу, он хитро улыбнулся.
На клочке бумаги Гитович записал:
«О М. А. Светлове нельзя говорить: исключительно одаренный, необычайно талантливый и т. д. Так можно было бы сказать о некоторых других советских поэтах. Если угодно знать мое мнение: Светлов есть уникальное явление в нашей поэзии, и этой уникальности стоит позавидовать.
М. А. Светлов никогда не являлся профессиональным поэтом в том смысле и значении, как это сформулировал бы Пушкин. Даже лучшие стихи Светлова иногда просто поразительны по несовершенству отдельных строк. И тем не менее мы находились, находимся и будем находиться под властью этого, отнюдь не нарочитого несовершенства…
Сердце Светлова – есть сердце святого времени нашей Революции».
Эти строчки были написаны еще при жизни Светлова.
– Светловская поэзия для меня – как та женщина, которую, полюбив однажды, разлюбить уже не в состоянии, – говаривал Гитович.
Гитович безгранично любил своих литературных друзей. Он знал их стихи, поддерживал их, когда помощь была необходима, но при этом он никогда не был снисходительным. Наоборот, по закону дружбы он сохранял за собой право сказать о стихах самые резкие слова, если, по его мнению, они того заслуживали. Он был непримирим к своим литературным недругам, часто даже неправ, но стихи их оценивал объективно.
Как-то в его присутствии неодобрительно отозвались об одном крупном поэте, который в последние годы чересчур торопился печатать свои стихи. Говоривший явно рассчитывал на поддержку Гитовича, но тут же публично был высечен. Гитович возмущался:
– Как можно так говорить о поэте, написавшем…
И мы слушали стихи этого поэта, действительно отличные.
– Знаешь, – сказал мне Гитович, – мы научились судить беспощадно. Но беспощадность никогда не была единственной мерой чувств. Нужно учиться взыскательности.
Взыскательность его к себе была выше всякой меры. Недаром после его смерти в ящике письменного стола была найдена целая книга ненапечатанных стихов. Да каких! Всякий, кто прочтет только его «Дорогу света», поймет, каким большим поэтом был ее автор.
В этой книге много посвящений к стихам – художникам А. Галенцу и Б. Семенову, литературоведу Л. Мкртчяну, С. Кара-Дэмуру, фронтовому другу Киму Демину и многим другим. Поэт умел дорожить дружбой, сохранять ей верность, если те, кому он дарил свою привязанность, не изменяли главному – Поэзии и Отечеству.
Рукопожатие через тысячу лет
До сих пор еще распространено мнение, будто хороший переводчик может «вытянуть», «спасти» плохие стихи. Глубокое заблуждение! Мертворожденное дитя никогда не увидит солнечного света. Ремесленная поделка, переведенная даже самым талантливым переводчиком, в лучшем случае будет искусно замаскирована под поэзию. Только «божество и вдохновенье», горевшие в одном сердце, способны высечь искру в другом – в сердце переводчика.
Я не берусь судить о точности переводов Александра Гитовича стихотворений восточных поэтов. Для этого необходимо знать переведенные им стихи не в подстрочнике, а в подлинниках. И все-таки, когда читаешь эти переводы, не сомневаешься, что перед тобой – превосходная работа мастера.
Мне кажется, переводы Гитовича – столь большая и важная страница и в его творческой биографии, и в нашей литературе в целом, что она, бесспорно, заслуживает отдельного специального исследования. Я же коснусь этой темы лишь вскользь; без нее литературный портрет поэта будет неполным.
Гитович познакомил нас с великими восточными поэтами и прежде всего с лучшими представителями классической китайской поэзии, и сделал это столь блистательно, что мы совершенно не замечаем, что беседуем с Ли Бо или Ду Фу через посредника, – наше общение с ними естественно и непринужденно.
Больше того, мы перестаем замечать, вернее, не хотим помнить, что перед нами – памятники литературы. Когда читаешь переводы Гитовича, боль, радость, горе, восторг, которыми жили люди более тысячи лет назад, воспринимаются нами как свои собственные. Барьеры времени не существуют. Но сохранен аромат времени.
Великое искусство поэтического перевода, видимо, в том и состоит, что, сохраняя национальные особенности поэта, приметы его времени, переводчик должен сблизить автора и читателя, чтобы они протянули друг другу руки.
Гитович любил повторять, что человек, занимающийся поэтическим переводом, приобретает больше, чем отдает. Он отдавал переводам все, что имел, часто жертвовал собственными стихами, которые оставались недописанными, но зато тысячи людей благодарны ему: он открыл им ранее неведомое.
«Переводчик – влюбленный человек, – заметил как-то Гитович, – ему ничего не жалко для того, чтобы предмет его любви был как можно лучше, чтобы цены ему не было. Все свои личные находки он бескорыстно и безвозмездно отдает поэту, которого любит и почитает больше, чем самого себя».
В театре любят повторять: режиссер должен умереть в актере. Наверное, это очень точно для театра, но во сто крат точнее для литературного обращения: настоящий переводчик умирает в каждой строчке переводимых им стихов. Он отдает ей талант свой, бессонные ночи, опыт души. Гитович не сомневался в этом:
В этом нет ни беды,
Ни секрета:
Прав мой критик,
Заметив опять,
Что восточные классики
Где-то
На меня
Продолжают влиять.
Дружба с ними
На общей дороге
Укрепляется
День ото дня,
Так что даже
Отдельные строки
Занимают они
У меня.
До войны Гитович занимался переводами только от случая к случаю. Но, оказавшись вместе с войсками Советской Армии в освобожденной Корее, он не мог не познакомиться с корейскими поэтами и сразу почувствовал себя первооткрывателем.
Особенно по сердцу Гитовичу пришелся эпический размах поэзии Те Ги Чена, его напряженная публицистичность. Поэт берет кисть («она – мой штык, она – мое оружье»), чтобы восславить завоеванную свободу. Кстати сказать, Те Ги Чен был добровольным переводчиком Гитовича и известного ленинградского литературоведа Б. Бурсова в их совместных поездках по только что освобожденной Корее, результатом которых явилась книга «Мы видели Корею».
А. Гитович в корейской деревне. 1947
Гитович пришел на землю Кореи вместе с советскими войсками. Здесь, на далеких сопках, на берегу океана, закончилась для него большая война. Многие его друзья-поэты уже давно возвратились в родной Ленинград, сменили военные гимнастерки на штатские пиджаки, а Гитович все еще бродил по переднему краю, все еще пристально всматривался в лица советских солдат, продолжавших воинский подвиг.
Об освободителях Кореи он рассказал прежде всего в стихах. Этих стихов немного, но они внесли дополнительные краски в его фронтовую поэзию. Среди них – превосходное стихотворение «Цвета Кореи».
Когда на пестром плоскогорье
Сияет лето,
Ты различишь в его просторе
Два ясных цвета.
Холмы и нивы, горные склоны и прибрежные леса дают Корее зеленый цвет. Бурные реки, кипящие пеной, одежда крестьян, мотыгами обрабатывающих землю, камни на могилах их предков – белые. А советские воины-освободители принесли на танках и крыльях своих самолетов третий цвет, издавна принадлежавший корейцам, – красный.
Прошедший в битве раскаленной
Огонь и воду,
Он белый цвет и цвет зеленый
Вернул народу.
В Корее Гитович в полной мере изведал счастье, которое знакомо было всем нашим воинам, участвовавшим в освободительных походах и в Европе, и на Востоке. Он с гордостью писал о том, как, встречая его, корейцы благодарили: «Несет Россия – Корень Жизни всем простым и угнетенным людям».
Поэт побывал во многих корейских городах, в отдаленных селах, встречался с сотнями людей и за праздничным, столом и в поле, и постепенно перед ним раскрылась душа народа, а это помогло ему приобщиться к духовной жизни его, познакомиться с искусством – живописью, танцами и, конечно, прежде всего с поэзией Кореи.
Вот тогда-то он вместе с Бурсовым решили написать книгу о Корее. Их поддержал Союз писателей. Советскому командованию были посланы соответствующие письма, и вскоре ленинградские литераторы получили в свое распоряжение автомобиль, чтобы начать новую поездку по стране, уже для сбора материалов.
Б. Бурсов и А. Гитович с корейскими друзьями. Корея, 1947
Когда материал был наконец собран, соавторы обратились к члену Военного Совета Т. Ф. Штыкову с просьбой разрешить им выехать в Ленинград.
– Почему бы вам не писать книгу о Корее в Корее? – резонно спросил Штыков.
Говорить о том, что литераторы истосковались по семьям, родному городу, о том, что они, наконец, мечтают о демобилизации (ведь война давно окончилась!), было бесполезно. И Бурсов сказал:
– Товарищ генерал, а знаете, что «Мертвые души» Гоголь писал в Риме?
Генерал секунду помолчал, потом рассмеялся и сказал:
– Ну, ладно, дадим вам двухмесячную командировку в Ленинград.
Командировка действительно была выписана, но писаря, видимо, оформили ее не так, как положено. Поэтому, когда по приезде в Ленинград Гитович и Бурсов явились к военному коменданту города, чтобы стать на учет и продовольственное снабжение, им было в этом отказано. Работа над книгой неожиданно осложнилась, ибо в 1946 году без карточек и продовольственных аттестатов прокормиться было крайне сложно. Но как бы там ни было, почти за два месяца книга была готова и сдана в журнал «Новый мир».
Гитович усиленно изучал корейскую поэзию. Те Ги Чен помогал ему. Так началась дружба ленинградского литератора с поэтами Кореи.
Гитович с увлечением переводил их стихи, многое сделал для того, чтобы сблизить обе поэзии – русскую и корейскую. Интерес к поэзии Кореи повлек за собой обращение к китайским поэтам. Китайской классической поэзии он и отдал жар своей души, свое поэтическое мастерство.
Про одного из представителей этой поэзии – Ван Вэя (701–761) современники говорили: у него «в стихах – картины, а в картинах – поэзия». Стихи его действительно были многоцветными, краски в них – как на древней миниатюре – не тускнеют от времени. Для поэта Цао Чжи (192–232) страданья соотечественников становились и его личным страданием, пыткой его сердца.
Родится
Слабый человек на свете,
Потом исчезнет,
Как роса на солнце.
Природа
Не дарует нам бессмертье:
Как тень и эхо —
Юность не вернется.
И я – не камень,
Не металла слиток,
Погибну я
Среди сердечных пыток.
В этих и других китайских классических поэтах Гитовича привлекали гуманизм, вера в человека, безграничная любовь к родной стране и ее народу.
Гитович не знал китайского языка, но он работал рука об руку с теми, кто делал подстрочники. «Работать надо с учеными, влюбленными в китайскую поэзию, – говорил он. – Впрочем, настоящий китаевед не может не быть влюбленным в поэзию: потому что в Китае поэт и ученый – синонимы». Следует заметить, что Гитовичу повезло: его советчиками и друзьями были такие специалисты древней китайской поэзии, как Г. О. Монзелер, Б. И. Панкратов, молодые ученые В. В. Петров, О. Л. Фишман, Е. А. Серебряков и др. Все это в сочетании с высокой интуицией и великолепной техникой позволяло ему добиваться того, что авторы, жившие в незапамятные времена, становились для нас живыми людьми.
«Если бы Вы ничего не сделали, кроме этих переводов, – писал Гитовичу 15 мая 1957 года Николай Заболоцкий, только что прочитав книгу избранной лирики Ли Бо, – и в этом случае Вашему имени была бы обеспечена почетная известность. Будем надеяться, что наши потомки воздадут должное поэтам-переводчикам, искусство которых нимало не уступает искусству оригинальной поэзии».
Это – свидетельство собрата по перу, тоже отдавшего переводам немало сил, мастерства и вдохновенья.
А вот что пишет профессор Н. Федоренко, не раз готовивший для поэта подстрочный перевод:
«Ваш перевод оставляет наилучшее впечатление. В нем настроение и атмосфера поэта и литератора. Это уже не перевод. Здесь творчество. Остается поэтому лишь изумляться близости к оригиналу, которую Вам удалось сохранить».
Мы уже знаем, что всю жизнь Гитович мечтал быть первопроходцем. Он хотел открывать перед читателем красоты Карелии и картины напряженнейших будней пустыни. Он активно разрабатывал военную тему и внес свою лепту в развитие лирики. В древней китайской поэзии он увидел такие драгоценные россыпи, что сделал работу над переводами главным делом своей жизни в последние годы. Как истинный художник, он не мог наслаждаться этими богатствами в одиночестве.
Русский читатель почти ничего не знал о первом великом поэте Китая Цюй Юане (340–278 до н. э.), творчестве Тао Цяня (365–427) и их прямых наследников – замечательного романтика Ли Бо (701–762), его друга – выдающегося лирика Ду Фу (712–770). Правда, первые переводы этих и некоторых других китайских поэтов были сделаны в 20-х годах нашего века Ю. К. Шуцким под редакцией академика В. М. Алексеева. Но они не стали достоянием широкого круга читателей. В большой и самобытный мир их поэзии ввел нас Гитович.
Две с половиной тысячи лет назад жил поэт Цюй Юань (340–278 до н. э.). Через все его произведения проходит тема трагической участи народа и государства, предаваемых бесчестными вельможами. Историк Сыма Цянь, живший сто лет спустя после смерти Цюй Юаня, писал:
«Цюй Юань сумел показать всю широту справедливости и добродетели, он описал все способы устранения смут в государстве. При этом он учел все до самого конца. Сочинения Цюй Юаня лаконичны, слова сокровенны, стремления чисты, деяния бескорыстны. Стихи его невелики по размеру, но говорится в них о вещах великих; он приводит близкие нам примеры, но в них можно усмотреть весьма глубокий смысл. Так как стремления Цюй Юаня чисты, то все вещи, о которых он говорит, благоухают. Так как деяния его были бескорыстны, то он предпочел смерть изгнанию. Его хотели втоптать в грязь, но он отряхнулся и вспорхнул над прахом, как мотылек. Никакая грязь не пристала к нему! Стремления, которые им руководили, в блеске своем могут соперничать с сиянием солнца и луны».
Гитович перевел немало стихов Цюй Юаня. К числу наиболее совершенных переводов относится перевод лучшего из 25 его произведений – «Лисао» («Скорбь»). Это – большая поэма, повествующая о переживаниях поэта, только что несправедливо отрешенного от должности и сосланного на юг. Однако содержание поэмы выходит далеко за рамки биографии одного человека. В ней с исчерпывающей полнотой поэт высказывает свой взгляд на современную ему действительность. Цюй Юань свой талант, свою мудрость хотел отдать людям, государству, чтобы видеть его «в полном процветанье», но —
Погрязло все
В стяжательстве махровом,
Где каждый
Черной злобой одержим.
Деспотизм власти тиранов, которым душа народа навек чужда, низкопоклонство претили поэту, он задыхался в атмосфере, где слово разума вызывало насмешку или негодование.
Скорблю —
Какие люди правят нами!
В какой ничтожный век
Живу сейчас!
И слезы
Закрываю я цветами,
А слезы
Все текут из старых глаз…
Цюй Юань пишет о крушении своих иллюзий и тем не менее не изменяет идеалам.
Гитович не сразу взялся за перевод поэмы. Стало известно, что издательство предложило перевести «Лисао» Ахматовой. Она начала работать над переводом.
Н. Т. Федоренко, сделавший подстрочник, недоумевал, почему медлят с переводом «Лисао».
Между тем объяснение было простое.
«Я, как Вы прекрасно понимаете, готов был бы идти для Анны Андреевны хоть в огонь и в воду, а не то чтобы уступить ей Лисао, – писал Гитович Н. Т. Федоренко. – Но Ваш перевод остался у меня, и я много раз возвращался к нему и размышлял над этой действительно потрясающей и гениальной поэмой.
И вот ведь как бывает: только переводя стихи Цао Чжи, самого прямого на мой взгляд, последователя Цюй Юаня, я нашел (для себя, конечно), как мне кажется, правильный и рифмованный путь для перевода Лисао. Я перевел поэму за четверо суток. Я не оговариваюсь: я подсчитал, что за это время я спал не больше десяти часов. Иначе я не мог…
Итак, когда я перевел Лисао и сжег свои корабли, я не мог, разумеется, и думать о том, чтобы опубликовать его без благословения Вашего и без благословения первого переводчика, потому что им была Ахматова. Я послал ей поэму. Телеграмму я получил сразу: „Благодарю за великого Лисао. Перевод выше любых похвал“».
С не меньшим воодушевлением Гитович работал над переводами Ли Бо. Этого поэта называли магом, волшебником. Он умел, как говорили современники, «взнуздать ветер» и мчаться в свободном полете во Вселенной. Земля была для него постелью, а одеялом – небо. Это был эпикуреец и мечтатель, изведавший в жизни, казалось, все, что может выпасть на долю человека: побывал на вершине славы и был приговорен к смертной казни, правда, потом замененной ссылкой. Ли Бо превыше всего ставил независимость. Однажды «в кабачке на базаре в Чанани» он дремал, когда император прислал ему приглашение на императорскую лодку. Ли Бо не соблазнила милость владыки. Он просил посыльного передать: «Я слуга вашему величеству, но когда пьян, я сам – небожитель».
Гитович переводил и Ду Фу, мечтавшего «такой построить дом», где всем людям было бы тепло («пусть я замерзну – лишь бы было так»).
Ду Фу, пишет Гитович в «Заметках переводчика»:
«никогда не обладал славой, какой обладал его старший друг Ли Бо, которому, так или иначе, слава помогала жить. Ду Фу, – он был моложе Ли Бо на 11 лет, – восхищался своим гениальным другом. О соперничестве между ними, казалось, не могло быть и речи. Так думали современники, так думали друзья этих двух поэтов. Так не думал только один человек в Китае: Ли Бо. Это явствует из его стихов к Ду Фу, иногда шутливых и слегка насмешливых. А если посоветоваться с его стихами, то совершенно отчетливо видно: Ли Бо знал, что его молодой друг не только равноценен ему по необычайной своей гениальности, но где-то Ду Фу более серьезен».
У старых китайцев, отметил академик Н. И. Конрад на обсуждении переводов Гитовича, была великолепная традиция: не отпускать своих поэтов в вечность, не дав им наименования. Ду Фу дали наименование – шэн, что значит мудрец…
Ду Фу писал о страданиях народа как о своих собственных. Его поэзия – поэзия самой высокой гражданственности. Он никогда не забывал о том, что во дворцах «вина и мяса слышен запах сытый, а на дороге – кости мертвецов». Он с гордостью причислял себя к тем, кто «глиняный старый кувшин берет» «в крестьянские грубые руки», совершенно недвусмысленно заявлял о своих социальных симпатиях.
Книга стихов Ду Фу в переводах Гитовича выдержала за короткое время три издания. С ее страниц звучит голос поэта, о котором невозможно сказать, что он «древний» – так современно звучат его стихи. Вот, например, «Песня о хлебе и шелковичных червях»: поэт огорчен, что всюду, куда ни бросишь взор, увидишь воинов в доспехах.
О, если б
Переплавить мы могли
Доспехи
На орудия труда,
Чтоб каждый дюйм
Заброшенной земли
Перепахать —
И было б так всегда!
Чтобы крестьянин
Сеял в добрый час
И шелководством
Занялся опять;
Чтоб мирным людям,
Как теперь у нас,
Не надо было
Слезы проливать;
Мужчины в поле
Выполняли б долг,
И пели женщины,
Мотая шелк.
Двадцать послевоенных лет отдал Гитович переводам древней китайской поэзии. Постепенно он выработал твердые принципы этой работы. Они основываются на опыте всего переводческого цеха, на традициях таких выдающихся мастеров, как С. Маршак, М. Лозинский, А. Ахматова, К. Чуковский, и многих других.
Гитович с предельной четкостью зафиксировал свои взгляды в записных книжках:
«Переводчик обязан видеть, и не только видеть, а и любить человека, стихи которого он переводит.
…Пока я с Байроном курил,
Пока я пил с Эдгаром По…
Переводчик должен пить с пьющим, курить с курящим. Если это не так, то нечего и говорить о художественном переводе.
Это не искусство, а промысел, – даже не ремесло, которое подлежит уважению.
В жизни они будут ехать в разных вагонах – для курящих и некурящих. Эдгар По – в шалмане, а переводчик ждет у входа».
И далее:
«Надо всегда помнить и как бы душевно ощущать, что поэт, ныне принадлежащий к числу древних классиков, был для своей эпохи глубоко современным поэтом. Сами стихи поэта для его эпохи были современными стихами. И перевод таких стихов должен быть, соответственно, современным. Величие подлинно классических поэтов в том и заключается, что их мысли и чувства непреходящи. Иногда они более нужны потомкам, чем современникам. В этом истинная правда перевода».
А коль скоро так, то время, разделяющее поэта и переводчика, нельзя уподобить пропасти. Но нужны мосты для одоления этого препятствия.