Текст книги "Пасынок Вселенной. История гаденыша"
Автор книги: Дмитрий Слай
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
«Школа. Замкнутый мирок, сочетающий в себе все лучшее
от федерального трудового лагеря и птицефермы Третьего мира.
Просто чудо, что я выпустился никого не убив».
Декстер Морган.
Школа. Удивительное место. Тут в воздухе витают романтически-невнятные настроения и такие же эмоции. И запахи. Запахи неуверенности и бушующих гормонов. Закрытое пространство в котором концентрация дураков, считающих себя умными и понимающими все на свете, зашкаливает. Но им можно, потому что дети. Странное оправдание, но большинству оно кажется вполне логичным.
Как показывает опыт, дети устроены точно так же как взрослые – у них непрочные тела, так же идет кровь, и даже еще большая путаница в башке. Должно быть, во времена пещерные и более простые, дети отчетливо понимали свою хрупкость и смертность. А потому не высовывались. Но потом нагрянула цивилизация, взрослые окружили детей заботой и иллюзией абсолютной защищенности. А потом эти дети точно так же стали взрослыми, но как-то так у них не получилось расстаться с этой иллюзией. Никак не могут повзрослеть. Поэтому когда их лупят по башке, они отчего-то страшно удивляются, что такое вообще возможно. Им же в детстве обещали абсолютную защиту и бессмертие. Что-то у нас явно не так с воспитанием и мировоззрением.
Нас возили из приюта в школу на стареньком белом автобусе с криво прилаженной к стеклу табличкой, изображающей бегущих детей. Знак «Дети». Я ездил на этом автобусе несколько лет, но никто так и не поправил знак. Он символизировался в моем сознании с чем-то незыблемым и вечным. Дурацкий шаблон. У каждого, наверное, есть подобное воспоминание из детства – затертый плакат «Кисс» на стене со страшными рожами, потертости на письменном столе, дырка в обоях… криво весящий рулон туалетной бумаги. Что-то такое, что ты рассматриваешь часами и фантазируешь черт знает о чем.
Когда в школе учатся несколько детей из приюта – детей отличающихся от большинства обычных школьников – они неизбежно образуют некое подобие своего приютского братства. Эквивалент большой дружной семьи. В том смысле, что дома ты можешь издеваться над младшей сестренкой как тебе в голову взбредет, но если в школе кто-то посмеет на нее хотя бы косо посмотреть – ты моментально звереешь и бросаешься на защиту. Думаю, так было всегда и везде. Приютские дети сплачиваются, потому что считают себя беззащитными… Нет, не так. Потому что точно знают, что беззащитны. Потому что не могут позволить себе такой роскоши как обычные дети – жить в иллюзии совершенной неуязвимости, в мире, в котором что бы ни случилось, мама и папа тут же прибегут и все исправят. В мире в котором твой дом кажется тебе неприступной крепостью. Дети у которых нет дома смотрят на вещи намного реалистичнее. Обидеть, оскорбить, ударить приютского ребенка в обычной школе означает нарваться на неприятности. Ибо тут же набежит изрядная группа самозваных братьев и сестер и оперативно с тобой разберутся. Волчата, защищающие свою стаю. Замыленный образ, но ничего другого для сравнения придумать не получается.
Тут я, разумеется, тоже ухитрился выпендриться. Никогда не считал своих братьев и сестер по приюту братьями и сестрами. Никогда не отделял приютскую реальность от школьной. Видимо, потому что ни черта еще не умея полагать, все же полагал, что реальность все-таки бывает только одна. И почему здоровенный четырнадцатилетний папуас, нещадно лупивший меня в приюте, тут чуть что – сразу бежит на помощь и отгоняет от меня местных обидчиков?
Я не защищал своих приютских сожителей, равно как не ждал защиты от них. Пока был в младших классах, я вполне отчетливо сформировал собственную манеру поведения, которая, я так думаю, выводила из себя всех психологов – и школьного, и приютского – в равной степени. Черт, я бы не удивился, если бы узнал, что они обсуждали друг с другом мою искрометную персону.
Тогда, разумеется, я ни о чем таком не думал. Спустя достаточно недолгое время ожесточенной борьбы со стереотипами взрослых, мне удалось-таки убедить одноклассников в том, что меня не стоит задевать, цеплять и как-то беспокоить. Разумеется, меня считали хулиганом. И разумеется пытались исправить. Но я-то был не просто хулиганом. Откровенно считая всех людей вокруг посторонними, а следовательно, потенциально опасными, я никому особенно не доверял. Тем более, что моя методика выживания вполне себе работала, а почему так делать нельзя ни один психолог мне объяснить так и не сумел.
Обычные дети. Трусливые плюшевые жирные мальчики. Закормленные бабушками, зацелованные мамами. Развращенные неуклюжими периодическими попытками отцов сотворить из них «настоящего мужчину». Сейчас вот вспоминаю об этом и думается: «Какой бред». Чтобы воспитать мужчину, надо сперва самому быть мужчиной. А если твоего отпрыска воспитывает любвеобильная бабушка и такая же мама, которые хотят, конечно, чтобы из маленький рос сильным, смелым, настоящим мужчиной… но при этом оставался зайкой и котиком… Лет до сорока, желательно. Нужно быть реально мужчиной, чтобы пробиться через такую линию Мажино. Только вот как через нее пробиться, если ты сам вырос в таких же условиях и тебя воспитывали точно так же. Зайка и котик. Папики с пузиками…
Мы были волчатами. А я еще и волчонком-одиночкой. Я стремился все понять сам, смотрел по сторонам и делал выводы. И очень скоро сообразил, что проще один раз отлупить такого вот маменькиного сыночка, чем ждать, когда он что-то там поймет при помощи все тех же психологов и прочих педагогов. А то что меня за это накажут… Ну, у каждого образа жизни свои издержки.
Как мне представляется, система воспитания детей всегда была примитивна и убога, как дудка. То есть, существуют целые теории, написаны научные труды и, наверное, толпа всевозможных умников разрабатывает некие методики для непонятно чего… Педагогика – это не наука, ребята. Педагогика – это искусство. И, как и во всяком другом искусстве талант тут дан немногим. Но, как и во всяком искусстве, наличествует целая толпа тех, кому талант не дан, но они скорее сдохнут, чем это признают. Хорошую книгу способны написать немногие. Единицы способны снять хорошее кино. Джаггер как-то сказал: «Пока мое лицо изображено на первой странице журнала, мне плевать, что про меня пишут на семнадцатой». Но ведь остальные страницы тоже чем-то заполнены. На них тоже о чем-то идет речь. Толпы критиков и ведов (ну, в смысле искусствоведов, литературоведов и прочих – тех, кто что-то там ведает). И, если педагогический талант, как и всякий талант, – явление единичное, то откуда же это стадо школьных «учителей»? Откуда это море методологий, распоряжений, указаний от департаментов и сводов по которым следует всех учить и воспитывать? Правильно, это все от них – от «ведов».
Кто-то сказал, что одна из основных целей воспитания состоит в том, чтобы объяснить ребенку причинно-следственную связь. Ну, в том смысле, что если ты нашкодничал – тебя накажут, а если сделал что-то хорошее – получишь награду. Примитивно, убого и не имеет никакого отношения к реальности. Для меня основная линия педагогики всегда состояла в том, что меня пытались убедить в отвратимости наказания. Детей пугают. Пугают постоянно. «Вот будешь себя плохо вести, и тогда…» Что – тогда? В каждом микрообществе свои страхи. Причем проблема взрослых состоит, скорее всего, даже не в том, что они никогда не исполняют свои угрозы (иначе откуда бы дети узнали, что взрослые врут и сами бы этому учились?), а в том, что все придуманные взрослыми страхи для детей совсем не страшные. И дети додумывают сами. А уж что они там додумают…
Так вот, в моем микрообществе таким самым последним страхом была «шестерка». Шестой интернат для трудных подростков. Про него ходили совершенно жуткие слухи и некоторые воспитатели или школьные преподаватели пугали особо рьяных из нас (меня в особенности) именно «шестеркой». Что вот мол станешь себя плохо вести – отправим тебя в «шестерку». Но что они в этом понимали? По ночам, после отбоя, когда гасили свет в комнатах, мы рассказывали друг другу намного более жуткие выдуманные истории про «шестерку» испытывая при этом и ужас и восторг одновременно. Ну, кто не рассказывал страшные истории по ночам? И про то, что в «шестерке» тебя могут на всю ночь приковать наручниками в подвале полном крыс в темноте. И про то, что там сажают на несколько дней или даже недель в карцер – жуткую комнату без окон обитую изнутри железом. И про то, что по ночам там ходят призраки забитых надзирателями мальчишек.
Я во все это не особенно верил, очевидно, раньше других разгадав, что взрослые постоянно врут, постоянно грозятся, но почти никогда не исполняют своих угроз. Поэтому самые страшные истории про «шестерку» придумал именно я. Мне было лет двенадцать, когда я порадовал пацанов историей про то, что в «шестерке» ставят медицинские опыты над подростками и разбирают их на органы. Эх, если б я знал…
Но это все было позже. А в школе поначалу я, в общем-то, успевал весьма неплохо. У меня даже были любимые предметы и некоторые из преподавателей меня хвалили. И у меня даже были друзья. К сожалению.
Почему к сожалению? Потому что, с одной стороны, мне же нужно было с кем-то общаться. А с другой… Не знаю. Я всегда смотрел на всех – и на тех, кто считался моими друзьями, и на взрослых, которые мне нравились, и на тех, кто мне не нравился – как будто… со стороны, что ли. Отстраненно. Я не мог полностью отдаться какой-то эмоции или чувству. Согласитесь, странно для ребенка. Я как-то слишком отчетливо видел некоторые вещи и замечал то, чего не замечали другие. Трусость, вранье, неуверенность. И особенно ярко я такое замечал, когда человек пытался это скрыть до последней степени, спрятать в самый глубокий и темный сундук самообмана. Говорят, счастье в неведении. Так вот, я ведал. Наверное, так. И наверное именно поэтому у меня не было настоящих друзей.
Когда я впервые прочел Конан Дойля, я, вы не поверите, посочувствовал Шерлоку Холмсу. Когда ты видишь людей насквозь, наверное, очень трудно найти друзей. Чего не хватало великому сыщику, на мой нынешний взгляд, так это понимания психологии человека. Ибо искать в человеческих поступках логику зачастую попросту бессмысленно.
Школьные годы чудесные. Наверное, это правда. В том числе и для меня. Я учился, набирался своего странного опыта. Чего мне не хватало? А чего не хватает всякому подростку? Хотя, нет, не так. Обычному подростку не хватает уверенности в себе, не хватает опыта. Что касается опыта, я был таким же как все. Но было еще одно…
Дело в том, что мы живем в обществе в котором почти не существует прямых линий. Если ты хочешь быть богатым, нельзя сказать об этом напрямую – обвинят в жадности, меркантильности, корысти и прочей непонятно почему считающейся неправильной ерунде, и, что самое главное – ты сам себя будешь таким чувствовать. Воспитание. Если тебе не нравится человек, нельзя говорить ему об этом напрямую. Нельзя сказать дураку, что он дурак. Невежливо. Если тебе нравится женщина, ни в коем случае нельзя ей говорить, что она привлекает тебя сексуально. Про секс говорить вообще нехорошо… остается, тогда, правда, вопрос – откуда мы все вообще взялись? Если кто-то тебе нахамил, нельзя просто дать ему в морду. Большинство людей не умеют напрямую отказывать даже в ответ на самую идиотскую просьбу. Ни о чем нельзя говорить напрямую. Никогда. Так устроен этот мир. Я не знаю почему – знаю только, что для большинства людей это все вполне естественно или привычно. Может быть, это не дает развалиться нашей цивилизации, привносит в нее некое подобие мира… Но если цена за это – превратиться в трусливого слабака с шорами на глазах, мало того – признать, что это правильно… Один из пациентов доктора Хауза – ну, тот, что в него стрелял, – сказал, что люди стараются быть милыми и добрыми, потому что осознают собственное несовершенство. Может быть. А может быть, они это делают просто из страха утратить иллюзию совершенного мира?
А еще я был красавчиком, я уже говорил. И это делало мое положение и лучше и хуже одновременно. Лучше – потому что буквально всем я поначалу нравился, все стремились оказаться со мной рядом, помочь, научить. Хуже – по той же причине. Вы когда-нибудь наблюдали, как ведет себя вполне нормальный мужик в обществе красивого – не симпатичного, а именно красивого пацана? С женщинами все понятно, но мужчина… Он как будто становится в чем-то женщиной. Ну, в том смысле, что в нем включается… я бы назвал это отцовским инстинктом (если такой вообще существует). Он стремится сразу и научить, и помочь, и защитить – все одновременно и в одном стакане. И это при том, что во всем этом нет ничего гомосексуального или бойлаверского, и с ориентацией у этого мужчины все в порядке. А при моем характере… В общем, если меня кто-то невзлюбил, это было весьма сильное чувство.
3«Добрым словом и пистолетом можно добиться много большего, чем просто добрым словом».
Альберто Капоне
С чего все началось? Почему-то принято считать, что у всего существует своя отправная точка. Лао Цзы вон сказал, что путешествие длиной в тысячу ли начинается с маленького шага. Для путешествия, может, и правильно. Но путешествие начинается ведь не столько с этого, сколько с намерения отправиться в путешествие, с причин по которым этот самый первый шаг был сделан. И не всегда путешествие доходит до конца, правда? Я не верю в однозначность первотолчка. Для всякого действия существует несколько причин. Но как событие…
Для меня все началось с того жирного урода. Сколько мне было? Лет восемь? Ему, по-моему, четырнадцать. Забавно – никак не могу вспомнить его имя. По логике психиатрии, я должен был запомнить его как имя мамы, которой я никогда не знал. Да и кому какая разница как его там звали? Жирный урод и все тут. Жирный урод был жирный и уродливый. От него воняло. Толстую физиономию густо усыпали прыщи. Задница в обхвате превышала все возможные представления об анатомическом балансе и элементарном чувстве равновесия. Он носил американские клубные куртки и безразмерные джинсы. Постоянно что-то жрал и мне вечно казалось, что у него изо рта летят крошки или брызги. Урод, короче. Его явно мало кто любил, да и он, наверное, никого особенно не любил. Но меня за что-то возненавидел. Не знаю за что. Разве жирным четырнадцатилетним уродам нужна причина? Может, за мою смазливую физиономию. Хотя, вряд ли. А может, я сказал что-нибудь не то (я ж за языком не следил и не слежу) – сказал, а потом позабыл, как и всякий нормальный ребенок. А он запомнил.
Короче, он меня не любил и постоянно по мере сил старался осложнить мне жизнь. Толкнуть на лестнице, ткнуть физиономией в стену, подставить ногу на бегу, попытаться при всех сдернуть штаны. Нормальные подростковые развлечения. Со временем он очень сильно стал для меня выделяться из толпы. От него воняло, он был отвратный и он меня доставал. Но мне было восемь – он был раза в два выше ростом и раза в четыре тяжелее. Что я мог сделать? Нет, я не то чтобы терпел все его выходки, я пытался отвечать, огрызался… за что, разумеется, получал еще больше. Правда, каким-то невнятным пониманием до меня доходило, что причинить мне настоящий вред он не может – просто потому что, во-первых, сам еще ребенок, а во-вторых, потому что трус. Но, как говорится, для любого труса может наступить его день. Что бы это ни означало.
В школе был отгороженный задний двор – туда выходили двери подсобок и пожарный выход. Малолетки туда, в общем-то, не ходили, нам было незачем, а старшеклассники бегали тайком курить, устраивали ночные посиделки со спиртным и все такое прочее. Стандартная подростковая среда обитания.
Как я оказался на этом заднем дворе в тот день? Кажется, мы просто бегали с пацанами и я увлекся. Старшеклассники нас постоянно оттуда гоняли – вряд ли опасались, что мы настучим на то что они курят, просто ограждали свою среду обитания. Но я вот увлекся. При этом, как и всякий нормальный восьмилетний пацан бежал я в одну сторону, а смотрел совершенно в другую. Синдром блондинки за рулем. И совершенно ничего плохого не замышляя, даже не осознавая где нахожусь, с разбегу, со всего маху влетел в мягкое, вонючее, обтянутое клубной тканью и отвратительно крякнувшее.
Он попятился, не смог удержать равновесие и плюхнулся задницей на асфальт. Все, кто был во дворе, разумеется, заржали. Даже я, сообразив что произошло, заржал – очень уж комично он смотрелся сидящим на асфальте, беспомощно растопырив жирные ляжки между которыми свисало брюхо. Мультяшка.
Сейчас, конечно, я могу понять, что ему, в силу его комплекции и внешности и так приходилось несладко, над ним и так постоянно смеялись и издевались ровесники, девчонки терпеть не могли, а родители, наверное, пытались убедить в каком-нибудь лживом идиотизме про широкую кость и про то, что все еще похудеет, или что вообще ничего во всем этом страшного нет. Наверное, ему можно было бы и посочувствовать. Но сочувствие – не мой конек. Да и какое сочувствие может быть у восьмилетнего пацана по отношению к издевающемуся над ним здоровенного оболтуса?
В общем, я на него налетел, он рухнул, все заржали. Но потом я посмотрел на него и перестал ржать. Увидел в его глазах… Наверное, тогда я впервые понял как это выглядит. Ненависть, боль и отчаяние. Он сейчас видел не меня – с такой ненавистью, болью и отчаянием он глядел на самого себя, на свою мерзость и несуразность, на все… Видимо, даже у самой последней падлы все-таки есть ранимая душа и каждая падла хочет, чтобы ее любили. Хоть чуть-чуть. Правда, непонятно за что. Все это я прочел в его взгляде. Так что смотрел он, все-таки, на меня. На глазах были слезы, в глазах – совершенно безумная ярость.
Поднимался он с трудом и это тоже выглядело смешно, но для меня еще, почему-то, и печально. Я тогда еще не знал и слова-то такого – эволюция, – но мне вдруг подумалось, что если бы он умер во младенчестве или вообще не рождался, всем было бы легче. Особенно ему самому. Но, в итоге, он поднялся, заорал что-то невразумительное срывающимся фальцетом и бросился на меня.
Первым ударом меня отбросило метра на два. Я должен был бы потерять сознание. Но не потерял. С трудом поднялся на ноги. Меня пошатывало. Но бунтарский дух взял верх над здравым смыслом. Я поднял руку и показал ему средний палец. Старшеклассники, бросившиеся, было, нас разнимать, снова заржали. Позже я осмыслил этот момент и понял, что, оказывается, даже получив по морде можно выйти из драки победителем. Хотя, все-таки иногда выйти нельзя. Потому что трупы, в итоге, не ходят.
Потом, правда, я повернулся к нему спиной, а это уже было ошибкой. Но не судите строго, мне было всего восемь лет – откуда мне было знать, что нельзя поворачиваться спиной к дурному зверю? Я не видел как он бросился ко мне, но слышал гневный вопль кого-то из старшеклассников, требовавший от толстого упыря оставить меня в покое. Но упырь, разумеется, уже ничего не слышал и не соображал. Я едва успел обернуться, чтобы увидеть как он хватает меня за плечи и швыряет о стену. Разумеется, он совершенно не умел драться – иначе я бы не встал уже после первого удара. А тут я даже не упал, только приложился к стене лопатками и затылком. Несильно. Тогда он схватил меня и принялся душить. Неуклюже, нелепо, но действенно. С визгом, с дикой яростью в глазах, с соплей, торчащей из ноздри. Бедный урод. Теперь я бы его пожалел. Но тогда не было возможности – я задыхался.
Насилие. Природа состоит из насилия. Благодаря насилию работает эволюция. Слабейшие идут на корм сильнейшим, освобождают им жизненное пространство, сваливая к чертовой матери в разряд питательной среды. Следуя этой логике, страх перед насилием нашей цивилизации говорит о том, что каким-то диким способом, вопреки эволюции, слабейшие в человеческом виде победили сильнейших. Люди интересные существа – лажанули самого Бога. Но я, как выяснилось, не был слабаком.
Сквозь мутную пелену перед глазами я видел бегущих к нам старшеклассников, и почему-то для меня стало очень важным успеть что-то сделать до того как они меня спасут. И я сделал. Не знаю откуда силы взялись. Прижался всем телом к стене, нашел опору и со всей силой которая была засветил ему ногой в пах. Пах у него был высоко, удар вышел сильный. Он заорал, отпустил меня и снова свалился. На этот раз на бок, обхватив руками отбитое. Старшеклассники аж остановились от неожиданности. И зря.
Дверь в подсобку почти всегда была открыта. Ее запирали только на ночь, а днем, чтобы не возиться с ключами, распахивали настежь и подпирали, чтобы не закрывалась, какой-то ржавой железякой. И, пока старшеклассники там обмирали от удивления, я спокойно, не спеша, извлек эту железяку, так же не спеша приблизился к поверженному врагу и прицелившись, отчетливо, опустил железку ему на череп.
Раздался жуткий хруст, Кровь брызнула из носа, изо рта, даже из ушей и глаз, по-моему. Он перестал извиваться и скулить и затих. Тут уж старшеклассники снялись с ручника, подбежали и принялись оттаскивать меня от бездыханного тела. Но я больше и не собирался его бить. Я спокойно вывернулся от чьего-то странно неуверенного захвата – кажется, я напугал всех кто был во дворе и они теперь явно не знали как на меня реагировать – отбросил мое ржавое оружие возмездия, и спокойно пошел со двора прочь. Сразу в школу и к кабинету директора.
Если кто-нибудь меня спросит что я тогда почувствовал, я скажу, что он идиот. Ну что можно почувствовать в такой ситуации – когда тот, кто тебя доставал, кто тебя постоянно унижал, кого ты ненавидел оказывается повержен твоей рукой? Красиво – повержен твоей рукой. И ногой. И это при том, что он явно намного сильнее тебя и ты его боялся, наверное.
Ни черта я не почувствовал, короче говоря.
Какие были последствия? Подсобку с этого момента держали закрытой и школьников стали методично гонять со двора. Странно, что это было первым последствием моего поступка, которое я отметил.
Что еще? Насколько я знаю, он выжил. У него оказалась трещина в черепе, сломан нос, выбито несколько зубов, пришлось накладывать несколько швов. Ну и сотрясение, само собой. И как я ухитрился такого натворить?
Что было со мной? Знаете, в таких ситуациях (а я думаю, такое все-таки в каком бы то ни было виде где-то еще да случается, и вряд ли я настолько уникален), как мне кажется, происходит следующее. Сбегается толпа взрослых и ответственных. Сперва они шокированы случившимся. Потом начинают тревожиться за свои ответственные задницы. А потом начинают допросы. Именно допросы. Они сажают тебя в кабинете директора на отдельно стоящий стул и на этот раз, помимо психолога, для разнообразия присутствует еще целая толпа всяческих соучастников педагогического процесса – сам директор, преподаватели, специально по такому случаю вызванный представитель приюта. Набор и функциональные возможности этих лиц зависят от многих обстоятельств. И они начинают допрос, задавая совершенно идиотские вопросы. Нет, ну в самом деле, какой нормальный восьмилетний ребенок способен ответить зачем он сделал то, что сделал я? Откуда я знаю? Это было несколько часов назад, я помню что сделал, помню как, но зачем… Пожимание плечами – универсальная детская блокировка тупости взрослых. Разве я был способен не то что воспроизвести, а хотя бы запомнить и опознать свои эмоции? И взрослые начинают подсказывать тебе ответы наводящими вопросами. Они сами этого не осознают, но они пытаются спроецировать свое взрослое мышление и при помощи этого объяснить мои детские мотивы. Он меня обидел? Вы что, идиоты? Нет, он меня порадовал, когда месяцами надо мной измывался, а в итоге надавал по морде и принялся душить. Он меня разозлил? Еще лучше. Все в таком духе. И, наконец, главное – хотел ли я его убить? Вот это уже интересно. Если бы они не спросили, я бы задумался об этом намного позже. Или, как знать, может, не задумался бы вовсе. Если честно, в тот момент, когда я бил его по яйцам, я не хотел ничего, кроме как освободиться. Но потом, когда подхватил железяку… Не знаю. Честно – до сих пор не знаю ответа на этот вопрос. Наверное, я просто совсем иначе отношусь к вопросам жизни и смерти, чем большинство людей, не почитая их как нечто исключительное и священное. Как мне представляется, теория о святости любой человеческой жизни содержит в себе изрядную долю трусости цивилизованного человека.
Нет, ну правда же. Людей убивать нельзя, само собой. Животных можно – даже ради развлечения, – а человека – ни-ни. Но зачем тогда люди убивают друг друга? Это плохо, это нарушения закона и морали. Ясно. Но какую мораль нарушают солдаты на войне? А, да, забыл – они сражаются за родину, за свободу, за идеалы. То есть, если ты придумал достаточно моральное оправдание аморальному поступку… Хотя, может, моя логика все-таки логика не совсем здорового психически человека.
В общем, те разбирательства, которые устроили мне после моего поступка, включая приезд полиции и страшные угрозы всеми казнями египетскими, возымели достаточно интересный эффект. А именно – я понял своими совсем еще куриными детскими мозгами, что можно манипулировать взрослыми как хочешь, если достаточно их напугать. Во всяком случае, до определенного момента.
Это было странное времяпрепровождение в кабинете директора. Они боялись последствий моего поступка – я нет. Они ужасались тому, что я сделал – я даже не знал что такое ужасаться. Взрослые такие идиоты. И главное – я каким-то своим уже тогда начавшим формироваться звериным чутьем вдруг понял, что они совершенно не знают как теперь со мной быть и как ко мне относиться. Ведь дети не могут творить зло – они ж, блин, все по определению ангелы. И тут такое… О ужас-ужас!
Короче говоря, меня пугали, а я не боялся. Но, поскольку слегка все-таки ошалел от произошедшего (ну а чего вы хотите, мне было всего восемь), то, очевидно, выглядел достаточно напуганным, чтобы они смогли-таки убедить себя в том, что им удалось меня напугать.
Потом, разумеется, были визиты к психологу. И к психологу. И к психологу. И психолог, очевидно, был очень недоволен нашими беседами, потому что лицо его всегда было либо мрачным, либо непроницаемым.
Он спрашивал меня хочу ли я еще кого-нибудь поколотить.
Я отвечал, что да. Иногда. И он мрачнел. Но простите, разве бывают восьмилетние пацаны (равно как и взрослые люди), которым вообще никогда не хочется кого-то поколотить? Хулигана в школе (а, да, забыл – я сам хулиган), злобного начальника, хамоватого соседа? Почему не колотят? Из вежливости или страха? Или это почти одно и то же?
Он спрашивал, раскаиваюсь ли я в своем поступке.
Я, вообще-то, совершенно не раскаивался, но дети понимают, чего от них хотят взрослые гораздо чаще, чем этим самым взрослым кажется. Поэтому я говорил… Наверное, я уже тогда проявлял некий актерский талант. Сказать просто «Да, раскаиваюсь» было бы неискренне, и даже тупой психолог из детского дома это бы понял. Поэтому я пожимал плечами, прятал взгляд – все как надо (хотя, я понятия не имел как надо) – и говорил, что не знаю раскаиваюсь или нет, но сейчас я бы, наверное, уже так не поступил.
Он спрашивал меня почему я не хочу, чтобы меня усыновили.
Нет, он что, в самом деле психолог, или диплом купил на блошином рынке? Откуда мне знать почему я не хочу? Но я отвечал (достаточно честно), что мне не нравятся приемные родители. Что мне это кажется враньем – называть их папой и мамой, – потому что они не мои папа и мама. Или я уже тогда чувствовал?.. Да нет, полная чушь.
Он спрашивал есть ли у меня друзья.
Я отвечал, что есть. Нет, ну а у кого в восемь лет нет тех, кого можно назвать друзьями, а через пару лет даже не вспомнить их имен?
Он спрашивал, спрашивал и спрашивал. А я изо всех сил старался говорить именно то, чего он, наверное, хотел услышать.
Но он явно был мной недоволен. И очевидно, что меня в тот момент начали уже совершенно отчетливо воспринимать как психа. Другой вопрос, что я был психом на грани (как и всякий восьмилетний ребенок, между прочим), так что поставить мне однозначный диагноз и сбагрить в психушку не представлялось возможным.
Так шло время, жизнь продолжалась, я вел себя, в общем-то как вполне вписывающийся в рамки хулиган, никого больше не пытался убить. И взрослые, очевидно, решили, что я повзрослел, изменился и все такое.
На самом деле, я просто научился смотреть по сторонам, анализировать и делать свои выводы. Научился говорить то, что от меня ждали услышать и, по большей части, не попадаться на своих хулиганствах. Еще немного, и я научился бы манипулировать людьми. Но произошло непредвиденное. Я влюбился. Хотя, это случилось уже позже.