355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мережковский » В тихом омуте » Текст книги (страница 9)
В тихом омуте
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:02

Текст книги "В тихом омуте"


Автор книги: Дмитрий Мережковский


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Дьявольским соблазном или детской шалостью показался бы ему боевой клич анархиста Бакунина: «Разрушать значит созидать». Для Вл. Соловьева как раз наоборот: созидать значит разрушать. Все что угодно, только не разрушать!

Не разрушать и не созидать, а сохранять и поддерживать, подпирать валящееся здание, чинить и замазывать трещины – таков его глубочайший инстинкт. Да будет то, чего не было, – этого ни за что не скажет он, а говорит: да будет снова то, что было. Былое надежно; будущее страшно. Страх будущего – «антихристов страх». «Через двести – триста лет какая будет жизнь на земле!» – воркуют чеховские герои. «Через двести – триста лет монголы завоюют Европу, начнется всемирная резня, придет антихрист, и наступит конец мира, – каркает Вл. Соловьев. – Хорошо-хорошо, а быть худу!»

Остановить, запрудить всемирный поток разрушения – такова его заветная цель. Вот для чего нужно ему возрождение, т. е. все-таки утверждение старой церковности, старой государственности, старой нравственности, старого быта, причем возрождение, обновление тут значит не замена старого новым, а лишь новый вид, перелицовка старого. Он – консерватор в высшем смысле этого слова, может быть, вообще единственный консерватор в современной, революционной России и как всякий консерватор – либерал, но отнюдь не революционер. Стихия революционная чужда ему навеки и безнадежно, если не как человеку-деятелю, то как философу-созерцателю. Непрерывность вместо прерыва, преобразование вместо переворота, эволюция вместо революции – такова его метафизическая сущность. А последняя и единственная революция для него – переворот уже не исторический, а космический – кончина мира.

Царь, пророк, священник – в этих трех членах «теократии» пытается он восстановить, реставрировать три исполинские развалины средневековья: вселенскую монархию – предел самодержавия, вселенскую Церковь – предел православия, вселенскую догматику – предел схоластики, схоластики опять-таки в высшем смысле этого слова, ибо средневековая схоластика и есть не что иное, как величайшая, хотя и бесплодная попытка всеобъемлющего религиозно-философского синтеза. Да, исполинская реставрация исполинских развалин, напоминающая волшебное и мимолетное зодчество из пурпура и золота, которое иногда возникает в облаках под лучами заходящего солнца.

Лучи заходящего солнца, лампадный свет вечерний любил он больше, чем дневной и утренний. Свете тихий, святыя славы… Пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний… – вот возвратный напев, Leit-motiv всей соловьевской симфонии.

Сознательно борется он с московским славянофильством, этим русским продолжением Византии; но недаром он потомок старозаветного рода священников, сын русского историка: лицо сына, это столь не похожее на современные лица, иконописное лицо древнерусского или византийского святого, как будто вынырнуло из той древности, которую так усердно изучал отец; яблочко от яблони недалеко падает. Как будто благочестивая, московско-византийская старина перед тем, чтобы отойти в вечность, пожелала воплотиться в современном человеческом образе, и притом не где-нибудь в затишье монашеской кельи, в темных глубинах простонародья, а на кипящей и сверкающей поверхности жизни, среди той именно «безбожной» интеллигенции, которая с наибольшей яркостью отрекается от этой старины. В последний раз былое противопоставило себя настоящему и будущему, показало себя живое – живым: смотрите, вот кто я. Так иногда сквозь грозовые тучи заходящее солнце кидает последний луч.

* * *

Гностицизм и прагматизм, созерцательность и действенность – два вечно сталкивающиеся и борющиеся потока религиозной стихии. Хотя в последнем пределе религиозное созерцание и религиозное действие сливаются в одно, но до этого слияния предстоит им исчерпать все мыслимые противоречия. Уклон гностический, созерцательный есть по преимуществу уклон всего исторического и в особенности восточного христианства. Новому религиозному движению, которое, начавшись в западном христианстве, по всей вероятности, выйдет рано или поздно за пределы христианства, свойствен противоположный уклон – прагматический, действенный. Главное утверждение современного религиозного прагматизма заключается в том, что существо догмата иррационально, с человеческим разумом несоизмеримо, что оно открывается не разуму, а воле, не ведению, а деланию. Не что-то знать, а чего-то хотеть и что-то делать нужно для того, чтобы постигнуть существо догмата. Догмат есть указание не на то, как надо мыслить о Боге, а на то, как надо жить в Боге.[23]23
  С философским и психологическим обоснованием религиозного прагматизма русский читатель может подробнее ознакомиться по замечательной книге Вильяма Джемса (William Jems) «О религиозном опыте». – Примеч. авт.


[Закрыть]
Таким образом устраняется в прагматизме главный источник средневековой и современной схоластики – неразрешимый спор разума и веры, знания и откровения, философии и религии. По движению католических «модернистов» (от Ньюмана до Леруа и Луази) можно судить о том, до какой степени современный религиозный прагматизм (философская основа модернизма) по отношению к историческому христианству революционен. В такой же мере гностицизм если не реакционен, то консервативен. В лучшем случае гностицизм есть начало религиозной реформации; прагматизм – начало религиозной революции. Римская церковь со свойственной ей чуткостью догадалась об этом и в знаменитой папской энциклике о модернистах совершенно точно определила прагматизм как начало, угрожающее церкви опаснейшей из всех революций.

Вл. Соловьев – гностик, может быть, последний великий гностик всего христианства. Разумеется, и он утверждает религиозную действенность, прагматизм, что, впрочем, неизбежно для всякой христианской философии. Но у Вл. Соловьева созерцание первоначальное действия; богоделание вытекает у него из богопознания, а не богопознание из богоделания, как у прагматиков. Для него сущность догмата открывается не воле сначала и потом разуму, а наоборот, сначала разуму, потом воле. Он – рационалист, как всякий гностик. Не Божественное воление, а Божественное ведение для него религия прежде всего.

Но это именно преобладание гнозиса обращает его к прошлому, отдаляет от настоящего и будущего, от самого жизненного движения нового христианства, или, может быть, того, что за христианством, – от революционного прагматизма. Гностицизм и есть начало соловьевской реставрации, искусственного воскрешения старины в теократических грезах о вселенском самодержавии и вселенском православии под верховным водительством вселенской догматики – или схоластики, ибо гностицизм, в противоположность прагматизму, утверждает главный источник схоластики – неразрешимый спор человеческого разума и Божественного откровения.

Католические модернисты, сами того не желая, в силу революционной диалектики, которая заключена в прагматизме, оказались революционерами. Вл. Соловьев, может быть, тоже сам того не желая, в силу реакционной или, по крайней мере, консервативной диалектики, заключенной в гностицизме, оказался если не реакционером, то консерватором.

Не только революция, но и реформация не могли бы вспыхнуть от соловьевского гнозиса, как самый плохенький пожар от самого великолепного, вечернего зарева. Реальное действие соловьевской критики на церковь поразительно ничтожно: критика эта для православия, как жало пчелы для гиппопотамовой кожи: православие, можно сказать, и не почесалось. Л. Толстого все-таки отлучили от церкви. Вл. Соловьева не отлучали и не благословляли, а просто не заметили, как не заметили Чаадаева, Гоголя, Хомякова, Конст. Леонтьева, Достоевского.

Воистину страшно это церковное одиночество великого учителя церкви.

«Мы жили тогда в одном из переулков Арбата, – вспоминает сестра. – Окна приходились низко над землей. Пасха была поздняя, окна выставлены; вхожу в столовую и вижу: окно настежь, брат сидит на нем спиной к комнате, спустив ноги за окно на тротуар, и христосуется с грязным, пьяным нищим. А кругом собрались извозчики, и смеялись, и восклицали умиленно: „Ну, что же это за барин за такой задушевный! Что это за Владимир Сергеевич!“»

У него множество внешних светских друзей, или так называемых «приятелей», но внутреннего религиозного общения – ни с кем. Некому сказать: Христос воскрес – кроме уличного нищего. Он сам в церкви как этот нищий. Потому-то, может быть, он «почти никогда не ходил в церковь».

«Громил безверие верующих, прославлял неверующих – тех беззаконников, которые, попирая законы человеческие, блюдут законы Бога», – вспоминает сестра одну из его публичных лекций и приводит отзывы слушателей:

«– Пророк! Пророк! Горел весь сам, как говорил; так и жег каждым словом. А лицо-то, что за красота! Да за одним таким лицом и голосом пойдешь на край света.

– Что он, с ума сошел? Хорош верующий! За атеистов и всех подобных заступается… Против правительства, против законного порядка… Юродствует, оригинальничает, популярности среди этих красных ищет… Чересчур смел, надо бы ему рот закрыть…

И закрыли».

Или сам закрыл – онемел.

И среди этой немоты порою жуткий смех:

«Отчего говорят чернильница, а не песочница? Отчего говорят роза, а не пион?»

«Тяжела работа Господня!» – говорил он, умирая, и просил, чтобы ему не давали впадать в беспамятство, потому что «нужно молиться за евреев», может быть, и за тех «безбожников», которые, не зная имени Господа, совершают «тяжелую работу Господню».

Тут уже другое, не явное, а тайное лицо его; не прошлое, а будущее, не реставрация, а революция, ибо что же, как не революция, это утверждение, будто бы Христос не в церкви, среди верующих, а в миру, среди безбожников. Одно такое утверждение не грозит ли разрушить всю систему отвлеченного гнозиса, как землетрясение разрушило свод Святой Софии?

Но об этой революции говорит уже не философ десятью томами, а немыми знаками немой пророк.

Будем надеяться, что тайну вещей немоты его разгадает когда-нибудь более внимательная критика, а пока согласимся, что если Вл. Соловьев действительно предтеча Новой Церкви, то не тем, что он говорил и жил, как мудрец, а тем, что молчал и «умер, как безумец».

 
Все безмолвный, все печальный,
Как безумец, умер он.
 

Вот за что мы любим его, вот чем он близок нам, во всяком случае, ближе, чем остроумный и красноречивый философ, – этот безумный и безмолвный пророк.

ХРИСТИАНСТВО И КЕСАРИАНСТВО

Христианство – от Христа, кесарианство – от кесаря. Со времени императора Константина, когда впервые кесарю воздали Божие, христианство подменилось кесарианством.

Как трудно отличить в настоящее время одно от другого – увидели мы воочию на миссионерском съезде.

Религиозная сущность кесарианства заключается в утверждении, что Христос, глава церкви невидимый, бессилен защитить ее мечом духовным и что сделать это может только видимый глава, кесарь, мечом железным – государственным насилием. Утверждение это и провозглашено на съезде с небывалою доселе в русской церкви обнаженностью.

Не предел ли такой обнаженности, невинного, почти «святого» бесстыдства – sancta simplicitas – хотя бы в этих словах «Русского знамени»,[24]24
  «Русское знамя» – ежедневная черносотенная газета, орган «Союза русского народа», выходила с 1905 по 1917 г. в Петербурге.


[Закрыть]
которые звучат послушным отголоском съезда: «Государство ограждало церковь от всяких на нее покушений. 17 же апреля это ограждение православия признало излишним. Церковь, к великому ужасу верующих, поставлена не выше жидовского талмуда, мусульманства и язычества. Результаты сказались быстро: как только государство перестало ограждать достоинство православной церкви – жиды, мусульмане, язычники, протестанты и католики ополчились на нее». Ополчились и одолели.

«Как только государство перестало ограждать церковь» – значит, как только государство отняло помочи, на которых вело церковь, так она пала, подобно расслабленному. Другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь. – Ведите меня куда угодно, только поддерживайте, а то я упаду и уже не встану, – отвечает будто бы церковь. Кажется, нельзя себе представить более откровенного и кощунственного признания в том, что «паралич церкви» желателен, что христианство и есть кесарианство.

«Колокол»[25]25
  «Колокол» – выходившая в Петербурге с 1905 по 1916 г. церковная, политическая и литературная газета.


[Закрыть]
уверяет, что наша «левая печать не преминула разгласить о тех раздорах, какие якобы происходят на миссионерском съезде, причем обер-прокурора св. синода и высокопреосвященного Антония стараются выставить чуть ли не солидарным с пресловутою думскою комиссией, желающей низвести православную церковь на степень магометанства и еврейства».

Вот что называется валить с больной головы на здоровую: не левая, а правая печать с «Русским знаменем» во главе, как мы это сейчас видели из приведенной цитаты, утверждает, что законом 17 апреля православие «низводится на степень магометанства и еврейства». Обер-прокурор и митрополит Антоний, заявив себя сторонниками этого закона, тем самым, по мнению опять-таки не левой, а правой печати, заявили желание «низвести православие на степень магометанства и еврейства». Нет, шила в мешке не утаишь: сколько бы «Колокол» ни замазывал, зияющий раскол действительно совершился, – положение съезда оказалось революционным, разумеется, в смысле обратной, «черной революции».

«Колокол» отлично понимает, что никакие законы о веротерпимости, никакие слова «о мире и любви» не могут помешать действительному «торжеству православия» и что в бараний рог свернуть в России можно кого угодно, при каких угодно законах, была бы на то воля вышняя. Все это «Колокол» понимает. Но в том-то и дело, что он – реалист, а остальные участники съезда – романтики. «Золотая середина не ко времени, – восклицает „Русское знамя“, – не к тому боевому напряженному времени, которое мы переживаем, не к тому времени, когда душный воздух нашей государственной жизни полон электричества и далекие зарницы напоминают о грозе». Не значит ли это – «долой реакцию, да здравствует революция»?

И «Русское знамя» уже мечтает о вожде этой революции, великом государственном деятеле, который «освободил бы связанного в клетке русского орла и дал бы ему вновь расправить могучие крылья на вольном просторе».

Это ли не романтика? Если довести ее до конца, то получится не более не менее как «новый Цезарь». Кесарианство в религии, цезаризм в политике – таковы два крыла надвигающейся «грозы».

Ну конечно, не так страшен черт, как его малюют: религиозная революция в России, хотя бы обратная, «черная», пока одинаково невообразима как для друзей, так и для врагов русского правительства. Не следует, однако, забывать, что именно в нашей, столь фантастической действительности иногда и невообразимое становится действительным. Кажется, это уже отчасти происходит на киевском съезде, хотя бы в принятом ходатайстве о принудительном отчуждении польских земель в Западном крае ad majorem Dei Gloriam,[26]26
  К вящей славе Божией (лат.).


[Закрыть]
с крестными ходами и колокольным звоном, как именно и сказано в постановлении съезда; наряду с экспроприацией земель рекомендуются «возможно частые богослужения со звоном и торжественные крестные ходы». Пусть это бред, но не пробует ли осуществиться в этом бреду неимоверная мечта?

В заключение съезда председатель, архиепископ Антоний Волынский, заявил, что церковный собор возможен только при «восстановлении патриаршества»: самодержавие, которое, отменив патриаршество, обезглавило церковь, имеет будто бы не только право, но и призвание возглавить ее снова. Вот и другая сторона той же мечты: будущий патриарх Никон, русский папа, не есть ли единовременно и русский цезарь, тот таинственный избранник, который, по предвещанию «Русского знамени», блеснет как молния из надвинувшейся «грозы» и «освободит связанного в клетке орла»?

Повторяю, не только левым, но и правым, сохранившим остаток трезвости, все это кажется каким-то привидением, встающим из гроба при свете дня, которое должно, конечно, рассеяться от одной скептической улыбки, от одного напоминания о законе 17 апреля. Вот для чего и нужен этот закон: чтобы сделать навсегда невозможным явление таких романтических призраков. Недаром же киевский митрополит Флавиан написал следующее «прекрасное изречение»: «Свобода совести есть краеугольный камень всякого цивилизованного общества». Это, впрочем, с одной стороны, а с другой: знаменитый канонист, проф. Павлов, «твердо стоя на исторической почве, заявляет»: «С чисто церковной точки зрения нет и не может быть веротерпимости».

Где же правда? Простое ли это столкновение двух политических партий или неразрешимая антиномия двух религиозных истин?

«Женщина говорит Ему: Господи! Вижу, что Ты пророк.

Отцы наши поклонялись на этой горе, а вы говорите, что место, где должно поклоняться, находится в Иерусалиме.

Иисус говорит ей: поверь Мне, что наступает время, когда и не на горе сей, и не в Иерусалиме будут поклоняться Отцу, но в Духе и Истине».

Ибо нет иного свидетельства об истине, как свободное признание духа, всякое же насильственное ограждение истины, а следовательно, и «государственное ограждение церкви», есть ложь. Для того и пришел Христос, чтобы ниспровергнуть эту ложь и освободить религиозную совесть человечества последней свободой. «Если Сын освободит нас, то истинно свободны будете». Слово это понятно лишь в узком личном смысле – христианской «свободы от греха», но не имеет ли оно и более широкого, пока еще в христианстве не раскрытого, смысла общественного?

О, конечно, перед этой свободой Христовой, то, что сейчас разумеется под «веротерпимостью», «свободой совести», – все равно что бледная полоска зари перед «солнцем, сияющим в силе своей». Но это все-таки заря того самого солнца: в человеческой правде о свободе совести заключено предчувствие той самой правды, которой учил Христос, за которую Он и был распят, ибо действительно Он распят был за «свободу совести» в этом предельном высшем смысле. И доныне во всяком насилии над религиозной свободой повторяется распятие Христа.

Да, свобода совести есть краеугольный камень не «цивилизованного общества», как неточно выразился митрополит Флавиан, а общества христианского или, вернее, Христова – истинной Церкви.

Но все это опять-таки с одной стороны, а с другой – «нет и не может быть веротерпимости». Именно здесь, в свободе Христовой, как правде не только личной, но и общественной, христианство не исполнило завета Христа: свобода подменялась насилием, церковь – государством, христианство – кесарианством. Здесь между Христом и христианством прошла какая-то бездонная трещина, которую очень легко прикрыть словами о «мире и любви», но только что «дело доходит до дела», трещина вновь зияет, бездонная.

Как будто все христианские инквизиторы не знали, что такое «мир и любовь». Знали, да еще как. Но любовь – любовью, а костры – кострами. Торквемада, говорят, был «кротчайший из людей на земле». И мухи не обидел бы. А еретиков жег. Ради чего? Да вот именно ради любви: предавал тела «огню временному», чтобы спасти души от вечного огня. Эта-то «кесарианская», но уже, конечно, не христианская, не Христова мысль о принудительном спасении и есть главная мысль всех инквизиций, в том числе и нашей русской. Войти в эту психологию мы, «дети века сего», не умеем. Но в том-то и дело, что тут столкновения как бы двух вихрей в смерче, двух несоизмеримых религиозных психологий, может быть, даже двух «заветов», двух «откровений». Тут или – или. Если Торквемада – слуга Божий, то мы – защитники веротерпимости, слуги дьявола.

«С чисто церковной точки зрения», почему о. Иоанн Кронштадтский, всенародно молящийся о смерти Л. Толстого, менее прав, чем епископ Лев Катанский, который собственной епитрахилью, как веревкой, связал Илиодора-волхва и возвел на костер?

Недавно в суде слушалось дело по обвинению одного церковного старосты в том, что он не допустил в церковь на свадьбу еврея, заявив, что «лица иудейского вероисповедания в православную церковь не допускаются». Судья приговорил старосту к аресту на две недели. «Русское знамя» приводит по этому поводу одиннадцатое правило Трулльского вселенского собора:

«Никто из числящихся в священном чине или мирян не должен есть опресноков у иудеев, или входить с ними в содружество, или принимать от них лекарство, или мыться с ними в бане. Если кто отважится сие делать, то если он клирик, да будет извержен, а если мирянин, да будет отлучен» (Деяния Вселен. соб., т. VI).

«Правило это каноническое, – справедливо замечает „Русское знамя“, – и должно исполняться под угрозой наложенной в нем кары. Мог ли церковный староста пустить в православный храм жида, когда по канону положено отлучение от церкви тем, кто входит с жидами в содружество или даже просто моется с ними в бане? А городской судья арестует церковного старосту за исполнение канонов церкви».

«Вчера мы привели правило Трулльского вселенского собора, – продолжает газета, – правило, запрещающее под страхом отлучения от церкви получать лекарства православным от лиц иудейского племени. Оказывается, в Петербурге существуют следующие содержатели аптек: Ушер Гиндес, Хоптон-Гирш Сортан, Леви Залькиндсон, Зельман Розенбаум, Гирш Ниссель Мейсель. Разрешение торговать в столице лекарствами иудеям есть не только нарушение канонов православной церкви, но и полное пренебрежение ими – неслыханное надругательство над православною церковью», – опять-таки вполне справедливо заключает «Русское знамя».

Ну, так вот, не угодно ли: указом от 17 апреля отменяется ли правило вселенских соборов, неотмененное, неотменимое, потому что отменить его нельзя иначе, как на новом вселенском соборе, который невозможен после разделения церквей?

Что же делать? С одной стороны – закон государственный, воля человеческая, с другой – воля Божия. Не ясно ли, что воля человеческая должна подчиниться воле Божьей, признать, что опять-таки «с чисто церковной точки зрения веротерпимости нет и быть не может»?

Да и какая же тут веротерпимость, когда чуть ли не все христианское человечество должно быть отлучено от церкви, ибо кто же нынче, кроме жалкой горсти изуверов, не «моется в бане с евреями», если не в прямом, то в переносном смысле? Чтобы прекратить эту баню, нужно испепелить всю культуру дотла.

А ведь нет никакого сомнения, что правило о бане метафизически связано с молитвой о. Иоанна Кронштадтского о смерти Л. Толстого и с епитрахилью Льва Катанского. Все это – крепко сцепленные кольца одной кольчуги; выньте кольцо – кольчуга рассыплется. Тут опять-таки: или – или. Нужно все принять или все отвергнуть. Tertium non datur.[27]27
  Третье не дано (лат.).


[Закрыть]
Моется ли кто в бане с евреями или провозглашает веротерпимость – в обоих случаях происходит одинаковое «надругательство над церковью».

«Вы приводите церковные каноны и постановления. Но куда же вы поставили Христа Господа?» – воскликнул на съезде один священник, протоиерей Холмской епархии о. Кач, чье имя заслуживает вечной памяти за этот мужественный вопрос. «Куда же вы поставили Христа Господа?» – значит: где же в христианстве Христос?

Святые не слышат этого вопроса, а мытари и грешники слышат; святые не видят, а мытари и грешники видят, что нет Христа ни в молитве о. Иоанна Кронштадтского о смерти Л. Толстого, ни в епитрахили, как веревке палача; святые не знают, а мытари и грешники знают, что запрещение мыться в бане с евреями, так же, как и все вообще «христианское» омерзение к «жидам», вытекает не из Евангелия, а из того же еврейства, только вывернутого наизнанку, т. е. из подлинного «жидовства»; ибо воистину нет «жида» подлиннее, чем «ожидовелый христианин». Святые не знают, кто отменил запрещение мыться с евреями; а мытари и грешники знают, что это сделал сам Христос. В каких церквах? На каких соборах? Не в церквах и не на соборах, не на горе сей и не в Иерусалиме, а в Духе и Истине того вселенского просвещения, о котором сказано: Свет Христов просвещает всех – и которое есть преддверие истинной Церкви Христовой.

Вот почему те, кто, участвуя в этом просвещении, провозглашают свободу совести, хотя иногда и не знают имени Христа, все-таки служат Христу.

А кто эту свободу отрицает, хотя и исповедует Христа на словах, на деле его распинает.

Мы готовы согласиться с «Русским знаменем», что быть «грозе», ибо ответить на вопрос: «Куда же вы поставили Христа Господа?» – могут лишь голоса Божиих громов. Да, быть «грозе». Только во имя чего?

 
О, Русь! в предвиденье высоком
Ты мыслью гордой занята,
Каким же хочешь быть Востоком —
Востоком Ксеркса иль Христа?[28]28
  Соловьев В. С. Ex Oriente Lux. 1890


[Закрыть]

 

В огне предстоящей грозы и должен решиться выбор между Ксерксом и Христом, между кесарианством и христианством.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю