Текст книги "Сбоник короткой прозы Дмитрия Санина"
Автор книги: Дмитрий Санин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Залепищев, цинично щурясь и по–крысиному задрав верхнюю губу, смотрел на старую дверь, недавно покрашенную простой масляной краской. Да, к его счастью, Иванова – не миллионная цыпа… Пока… Глаза Ивановой наполнятся благодарными слезами, и он поднимет её в уютный благоустроенный мир, мир успешных джентльменов…
Замок громко щёлкнул.
– Толя?! – Иванова обрадованно улыбалась своими гладкими полными губами. И вовсе не насмешливо, как обычно, а приветливо, слегка удивлённо и даже немного растроганно. – Заходи, Толя…
– Здравствуй, Катя. – Залепищев удивился себе – раньше он немел в присутствии Ивановой. А теперь был спокоен и деловит. Он с трудом просунул огромный букет в узкую дверь. – Это тебе.
Глаза у отступившей назад Ивановой стали совсем удивлёнными. Её огромные карие глаза на тонком лице, и бархатные и блестящие одновременно, всегда такие загадочные и красивые… Она ахнула, восхищаясь громадным букетом, немного растерянно засуетилась, осторожно подхватила розы и понесла в ванную, а Залепищев любовался её осиной талией, ладно обтянутой лёгким летним платьем, и чёрным блеском длинных вьющихся волос, усмирённых и направленных массивной белой заколкой; и тонкими изящными лодыжками, восхитительно заканчивающими идеальные гладкие ровные ноги – лодыжками такими изящными, будто бы она не босиком по прихожей шлёпала, а на высоких тонких шпильках. Она смутилась, да!!!
Через минуту Иванова вернулась, глаза её сияли, она тихо и загадочно улыбалась. Залепищев с ходу взял быка за рога:
– Катя, будь моей ж…
Иванова стремительно протянула свой тонкий пальчик, и шутя зажала Залепищеву губы:
– Толечка, солнышко, не произноси поспешных слов с порога!
От этого невинного, игривого прикосновения у неопытного Залепищева закружилась голова. Он оторопело замолчал, и от его губ, до которых дотронулся её пальчик, по телу потекло медвяное томление. А загадочные глаза Ивановой блестели в сумерках прихожей, словно бы извиняясь. Она живо взяла оцепеневшего от счастья Залепищева за руку, и отвела в комнату, усадив на мягкий диван, а сама легко села в кресло напротив.
– Толечка… – она тараторила что–то беззаботное, дружелюбно улыбаясь, но Залепищев ничего не слышал. В голове его шумело, щёки постепенно раскалялись. Он рассматривал комнатку Ивановой – давно не ремонтированную, без кондиционера, с дешёвой мебелью тридцатилетней давности, но трогательно–чистенькую, с обязательными ковром на стене, книгами в застеклённых полках, плюшевыми игрушками по углам и детскими фотографиями на стенах. Медвяное томление поднималось в нём, захлёстывая его целиком, и текли непрерывной чередой головокружительные мысли. Он никогда здесь не был – и вот он здесь! Он, взрослый мужчина, пришёл к женщине – и как всё оказалось просто и естественно! За какие–то три минуты он услышал от неё слов раз в сто больше, чем за все десять лет в школе… Ключ мудрого отчима открыл дверь в большую жизнь! Да, истинно сказано, что удел красивых женщин – принадлежать богатым, ибо они нуждаются в богатстве для своей красоты, а богатые нуждаются в красивых женщинах, и спрос находит предложение с обеих сторон… Это даже удачно, что она немного б/у – тем дешевле обойдётся, и конкурентов на неё нет. Он поднимет её со дна, очистит, немного в неё вложится – и она засияет! И ещё несколько минут – и… Он смотрел на грудь Ивановой, и никак не мог оторваться. Эта прекрасная грудь, обтянутая лёгкой тканью, ничем не поддерживаемая, совершенной формы – и смуглая кожа предгорий, нежно светящаяся в скромном разрезе простенького платья… О, она может позволить себе быть скромной! Самая красивая и самая большая грудь в микрорайоне. А ведь это он, Залепищев, первым открыл красоту этой девчонки – ещё в шестом классе, когда у неё ничего такого в помине не было… Он был по уши влюблён, и она иногда на него смотрела… А потом она расцвела, распустились они – и налетели со всех сторон наглые чужие охотники на готовенькое, развратили юный цветок и всё кончилось… Она гуляла с ними! Залепищев их часто встречал, с деланным безразличием отводя обожжённые ревностью глаза – и любовь, растоптанная бесцеремонными копытами чужаков, вскоре засохла и угасла.
«Не засохла!!! Не угасла!!!» – в нагрудном кармане билась могучая сила. Он уже решил, что делать. С предложением он пока решил повременить, на пару часиков: сначала он воспарит с Ивановой к вершинам мужской состоятельности – как все, а потом уже, после всего, спокойно с ней обо всём договорится. Плевать на деньги – один раз как все можно! Денег ещё хватит – зато он будет говорить уже как мужчина!
Залепищев торопливо выхватил бумажник, трясущимися от возбуждения пальцами демонстративно достал все восемь с половиной тысяч, и бросил на журнальный столик пятьсот евро (без сдачи не было). Он хотел сказать «Я тут немного приподнялся, и делаю теперь девять штук евров в месяц» – неторопливо, спокойно, с железобетонной уверенностью – но вместо этого прохрипел:
– Разденься… я… давай… – он сглотнул конец фразы.
– Толя… – Иванова ошеломлённо уставилась на купюру. Казалось, она не верила.
Слишком щедро?!
– Ты что – дурак?! – округлившиеся глаза Ивановой смотрели испуганно и как–то болезненно. Она часто–часто моргала, и красивое загорелое лицо её вдруг стало пепельно–серым.
Мало или много?! Или ломается? Проклятье!.. Смешавшийся Залепищев решил действовать наверняка. На карте стояло ни много, ни мало, а его мужская честь.
– Красивые женщины должны принадлежать богатым! В этом справедливость. Тебе дают стошку за ночь – вот тебе… штука. Ты этого достойна…
Он щедро, не глядя, швырнул на столик ещё пятьсот, рухнул на колени и в сладостной медвяной истоме потянулся к её гладким, матово светящимся золотистым коленкам.
И тут прилетела обжигающая звонкая пощёчина слева, со звуком лопнувшего мяча, от которой занемело лицо. И следом страшный гулкий удар в правое ухо – это Иванова, молотящая наотмашь, не глядя, промахнулась левой рукой и попала чуть дальше. Залепищев ахнул от боли в повреждённой барабанной перепонке и потерял равновесие. Иванова, тем временем, стремительно отскочила за кресло, с отвращением и ужасом глядя на барахтающегося на четвереньках Залепищева.
– Ах ты… мразь! Гад! Подонок толстожопый!!!
Господи, сколько оскорбительной злобы и ненависти было в её словах, вылетающих словно выстрелы в лицо… Как это было обидно слышать – от неё! Как это чудовищно и омерзительно контрастировало с тем счастьем, что представлялось ему всего несколько минут назад! Ах, всё пошло не так…
Смертельно оскорблённый в лучших чувствах, Залепищев почувствовал, что сейчас потеряет Иванову навсегда – и не будет уже с ней идти от машины рука об руку, на зависть всему двору – если немедленно не исправит положение и не объяснится до конца.
– Как будто я ничего не знаю! Ты же спишь за деньги – с Сергеевым, с Улумбаевым, и с прочими! Они мне всё рассказывали! – Залепищева обуревал праведный гнев обделённого; стоя на коленях, он дотянулся и крепко ухватил отчаянно вырывающуюся Иванову за запястья. – Дурочка моя ненаглядная! – (Да!!! Он решился это сказать!!! Да! Какое всепрощающее блаженство!!!) – А я чем хуже?! Я же ничем не хуже!!! Почему мне нельзя?! Я же хочу благородно… – Залепищев говорил громким срывающимся трагическим полушёпотом, его душила кипящая смесь обиды, эротической страсти и страсти возвышенной. А тут ещё взыграла в нём патриархальная добропорядочность, спавшая до того где–то в глубинах. Добропорядочность настойчиво призывала показать крепкую руку хозяина, силой восстановив мир и порядок в отношениях с неразумной будущей женой – для простоты и общего блага…
А Иванова бешено вырывалась и кричала, так что звенели плафоны на люстре:
– А ну, руки!!! Пусти!!! Пусти, подонок!!!
В совершенно потемневших больших глазах её сверкали слёзы, побледневшие губы расплылись. Она всё кричала и не давала слова вставить, и Залепищев сильно встряхивал её, пытался поцеловать – словно искусственное дыхание гибнущей любви делал. Желание бить он уже сумел превозмочь волевым усилием, и теперь лишь ласково бормотал:
– Дурочка ты моя… выслушай же… да выслушай же, наконец, и ты всё поймёшь!!!
Но злая судьба сыграла с ним очередную несправедливость: в комнату ворвался младший брат Ивановой, Витька. Он был младше на три года, легче и меньше – но, не раздумывая, бросился на Залепищева и стал бить кулаками по голове – умело, зло и довольно больно. Залепищев с силой оттолкнул Витьку, и пока тот с грохотом поднимался среди упавших стульев, выставил перед собой ещё одну купюру, вроде щита:
– На!!! – прохрипел Залепищев. – Это тебе, дуралей! Только за то, чтобы твоя сестра спокойно выслушала меня!!!
Витька на мгновение уставился на купюру, как бычок–однолеток на красную тряпку – и с удвоенной яростью ринулся на Залепищева, опрокинув журнальный столик с деньгами:
– Ах ты, подонок!!!
– Успокойся… Да успокойся же… – рычал Залепищев, отталкивая, но Витька всё бросался и бил. – Я же знаю, что у вас и хлеб–то к чаю вечером не всегда есть! Что вы из себя тут изображаете?! Вам же нужны эти деньги! Тоже мне – заповедник нищебродской гордыни!
Залепищев мог поклясться, что ни на мгновенье не терял контроля – но каким–то непостижимым образом вдруг оказался сидящим на асфальте во дворе, возле парадной Ивановой. Лицо горело и болело со всех сторон, рот был залеплен какой–то кровавой массой. Залепищев сплюнул – это оказались мятые, все в крови купюры. Он зажал их в кулаке и, рыдая от огромного горя, не оборачиваясь, бросился вон со двора. Сзади с него по одной ссыпались розы, прицепившиеся крест–накрест шипами к джинсовке, но он этого не замечал.
В туалете при кафе горячей воды не было, из рукомойника текла ледяная тонкая струйка. К счастью, мыло имелось, и Залепищев попеременно то отмывал окровавленные купюры, то плескал пригоршни холодной воды в отбитое лицо. К его великой радости, купюры отмылись начисто, и совершенно не пострадали. Он отряхнул их и, бережно проложив туалетной бумагой, спрятал в бумажник. Оставались ещё перемазанные штаны и куртка, и поруганная честь. «Отвергнут… Отвергнут… Отвергнут…» – болезненно пульсировала шишка на затылке, и Залепищев, приведя себя в мало–мальски приличный вид, горестно побрёл, куда глаза глядят. Мечтая о дуэли, он машинально спустился в метро, и шёл по перрону, мимо проносящихся с воем поездов. Потом куда–то бездумно ехал в оглушительно грохочущем вагоне, выходил, переходил… Ему мерещилось, что все встречные всё знают, всё понимают и издевательски ухмыляются.
На душе было свинцово–тоскливо: он потерял такое близкое счастье. И его жестоко унизили… «Подонок» – какое мерзкое, противное, всеразрушающее слово…
«А если это правда?! Если я и вправду подонок?!» – Залепищев остановился и стал в замешательстве ощупывать лицо, словно ослепший. Мимо с грохотом нёсся очередной серо–голубой поезд.
Как всякий глубоко порядочный человек, Залепищев трепетно относился к мнению окружающих. «Неужели я был неправ? Неужели моя философия блага богатства может быть где–то не совсем верна, и я чем–то действительно их обидел? Неужели я допустил ошибку, поверив?.. Нет, это чудовищно…» Он в ужасе, крепко стиснул голову. Откуда–то в мозгу всплыло: «…до того оброс шерстью, что верил всяким гадостям о любимой девушке»… Неужели он… Неужели она…
Перед ним словно открылась пропасть, в которую страшно было шагнуть – как под проносящийся поезд.
«Я – подонок?.. Нет. Нет! Этого не может быть! Я хочу добра людям, высокого уровня жизни; ведь богатство умножает блага общества! Я хочу посвятить свою жизнь процветанию общества, качать финансовую кровь по венам этой страны… Значит, я хороший! Хороший!»
И, повинуясь инстинкту самосохранения, он отпрыгнул от страшной пропасти…
И тогда из нагрудного кармана снова пришла, разлилась по телу уверенным теплом спасительная Сила. «Подонок – это просто ругательство, обзывалка», – сказала Сила под нарастающий рёв нового поезда. – «Это брань, а экономикс не признаёт бранных слов. Это абсолютно антинаучный термин – а раз так, то всего этого не существует в природе. А раз не существует – то это просто ложь, и ты можешь быть абсолютно спокоен! Твоя философия правильна: тебе нужно великое процветающее общество, а им нужны великие потрясения…»
Залепищев с надеждой и облегчением вздохнул.
Фу ты! Ну конечно! Как он сразу не сообразил? Мучил только себя бессмысленным самокопанием… Он поднял просветлевшие глаза, с удовлетворением щёлкнул влажными пальцами – перед лицом, словно собирался крикнуть «Эврика!» – и, преувеличенно–радостный, беззаботно пошёл прочь.
«А судьи, судьи–то кто?!» – саркастически вопрошал сам к себе воспрянувший Залепищев, в восторге на ходу всплескивая руками и хлопая по округлым бёдрам. – «Они же сами ни на грош в это не верили, они просто хотели сорвать на тебе злобу! Они – озлобленные, глубоко порочные люди – сестра–путана и братец, тоже будущий сутенёр. Вот они от злобы и наговорили тебе гадостей!»
Они…
Они…
Ох, ёлки–палки! Залепищев даже засмеялся от облечения – во весь голос, нарочито громко – словно заглушая что–то внутри себя, и кто–то из несущихся мимо пассажиров обернулся.
ОХ, ЁЛКИ–ПАЛКИ, ДА ОНИ ЖЕ ПРОСТО ЗАВИДОВАЛИ!!! Всё оказалось так просто и понятно! Да, он столкнулся с самой обыкновенной злобной завистью!
И Залепищев тут же в это поверил – и в душе его воцарилось спокойствие.
«Это классовая зависть», – с наслаждением от простоты решения размышлял он, широко шагая вверх по наклонному переходу между станциями. «Они завидуют богатым – и потому ненавидят нас. Вот и всё». Как всё оказалось просто…
Впереди вспыхнула драка, и прямо на Залепищева больно толкнули какого–то интеллигентного кавказского паренька. Тот испуганно пискнул «Извыните!», подхватил падающие очки в роговой оправе, и проворно скрылся за спиной Залепищева, оставив запах приличной туалетной воды – а толкнувшие его жлобы, противные, в одинаковых кепках, с тусклыми глупыми глазами и низкими выпуклыми лбами – очевидно скинхеды – оглушительно–злобно кричали сорванными голосами ему вслед что–то обидное – чтобы не смел тут торговать, убирался в свои горы, и тому подобное. А потом вдруг яростно взвыли и рванулись следом, расталкивая прохожих – видимо, храбрый кавказец показал им какой–то обидный жест. Залепищев поспешно отскочил в сторону, и они пролетели мимо, бешено и сосредоточенно молотя ножищами, как жуткие дикие звери.
«Тоже завидуют», – философски анализировал происходящее Залепищев, упиваясь могуществом своего интеллекта. – «Завидуют богатому приличному парню с Кавказа, который в их родном городе стал культурнее их – вот и ненавидят… Расовая ненависть и классовая ненависть – как всё просто…» Он с симпатией улыбнулся какому–то встречному кавказцу, опасливо остановившемуся при виде скинхедов.
Тут Залепищев впервые обратил внимание, что в груди его ощущается странный холод и пустота. Он привычным жестом дотронулся до кармана – и обомлел:
БУМАЖНИК ИСЧЕЗ!
Он рывком стащил куртку. Дрожащими руками ощупал карманы – пусто! И в брюки он тоже не провалился… И мобильника не было… Тогда Залепищев стремительно развернулся и, рыская над полом, как потерявшая след гончая, ринулся назад. Он уже понимал, что его элементарно одурачили. Но, быть может, он просто выронил бумажник и никто ещё не успел подобрать?!
Через полчаса Залепищев сидел в отделе милиции, до потолка провонявшем застоявшимся табачным дымом, и торопливо, без утайки, в точных деталях рассказывал свою историю.
Слёзы уже высохли, и вой давно затих в успокоившемся горле – осталась только тоска, достойная Иова. Ограбленный, избитый, поруганный, он ощущал себя ничтожнее валяющегося окурка – никчемный, никому не нужный, выброшенный в этом жестоком мире на обочину, неспособный даже позвонить отчиму. Его грела лишь вера – в железную мощь закона и государства, в торжество правосудия.
Залепищев рассказывал про подарок, про Иванову, про деньги, и про «ссору с неработающим младшим братом Ивановой» (он старался говорить казённым языком, как в криминальной хронике). Ему было очевидно, что только Иванова и её брат, зная, что он имеет при себе крупную сумму, могли наслать на него «заказную кражу».
– Раскрыть такое простое преступление, – пояснил он, – по горячим следам труда не составит…
Он ждал. Он – честный гражданин, он готов делать всё: сотрудничать, опознавать, участвовать в задержании…
– Слушай, Залепищев, – огромный прокуренный рыжеусый капитан, принимавший заявление, поморщился; его серые цепкие глаза тускло блестели, как лезвие давно находящегося в службе ножа. Капитан смотрел исподлобья, сердито жуя незажжённую сигарету, от которой едко шибало дешёвым табаком. – Если б я собственными ушами не слышал… в лицо сказал бы любому, что таких феерических идиотов не бывает! – он раздражённо захлопнул тяжёлой красной ладонью мятую картонную папку с заявлениями.
«И этот тоже завидует!» – в смятении понял Залепищев. – «За что же?! За что на меня такие страшные испытания?!!»
И тогда Залепищев сделал то, что единственно оставалось в его незавидном положении.
Он вдруг неудержимо стал завидовать – самому себе, каким он был два часа назад; тому не знающему преград, недостижимому счастливцу.
И сразу же следом, автоматически, возненавидел объект зависти. Как и положено по теории.
Не помогли ему ни деньги, которые отчим, напуганный душевным состоянием пасынка, в тот же вечер снова дал ему; равно как не помогли ни лечение, ни финансовая карьера, ни достигнутый успех. Зависть и ненависть к себе так и душили Залепищева всю оставшуюся жизнь, с виду вполне благополучную и преуспевающую.
– – – – – – -
Ложь–60.
– Мама, ты – проститутка! – сообщил восьмилетний Колька и отпихнул тарелку. Он ненавидел гороховый суп.
На кухне наступила тишина. Потом с грохотом упала кастрюля – это мама уронила.
– Так… – отец спокойно отложил ложку. – Ты, Николай, конечно, ещё не знаешь, что это такое. Но выдрать тебя придётся – просто, чтобы научился думать впредь, что родителям говоришь.
Он встал и потянулся к ремню. Отец у Кольки военный, ремень у него всегда поблизости. Пока он только грозил – но сейчас, похоже, был настроен серьёзно.
– Мальчик в школе набрался слов, сам не понимает, – лепетала мама, хватая огромного отца за руки, закрывая Кольку собой. – Ну, Вася, ну перестань…
– Пусть башкой учится думать! – делал грозные глаза отец, пытаясь прорваться к Кольке. – Пусти!
Верный признак неправоты, между прочим – когда на слова отвечают силой…
– Я знаю, что такое проститутка, – неожиданно громко и отчётливо сказал Колька из–за спины матери. Он стоял, скрестив руки на груди. – Я всё знаю. Проститутка – это нехорошая, аморальная женщина, которая занимается сексом за деньги. Так вот, наша мама – проститутка.
Родители замерли. У мамы на лице проступили веснушки.
– Коленька, глупый, что ты такое говоришь…
– Я не глупый. Я всё про вас знаю – хоть вы и пытались меня обмануть. Вы мне всё время лгали. Лгали, лгали, лгали… – Колька говорил ясно и отчётливо, как будто щелбаны раздавал. Именно так и должна звучать правда. – Лгали про деда Мороза. Лгали, что Вольфа отдали в дом для престарелых собак. А ведь Вольфа убили – «усыпили», как вы выражаетесь! Лгали, когда говорили, что детей приносит аист. На самом деле дети рождаются от секса; а сексом занимаются голые проститутки, – он с ненавистью выделил слово «проститутки», – за деньги. Отец тебе за секс отдаёт зарплату – потому что ты проститутка.
Мама стояла, ничего не понимая.
– Коля…
– Так… – решительно отодвинул её отец.
Колька попятился.
– И про тебя всё знаю! – смело крикнул он в лицо отцу, стоя на пороге и готовый дать стрекача. – Ты – никакой не защитник Родины, а каратель! Я всё знаю про твои командировки… Хороша семейка! Я–то вас любил! Я–то верил, что вы – лучшие на свете, а вы – лгали!.. Ненавижу!!!
Отец вдруг отбросил ремень. Он сжал руки в кулаки, огромные и красные. Потом разжал ладони, торопливо присел, ища глазами Колькины глаза, попытался ухватить его за руки, но Колька отскочил:
– Не смей трогать, в суд подам!
– Да кто тебе такой чепухи наговорил?!
– Дядя Альфред! И ничего это не чепуха – а правда! – голос Кольки сипел от ненависти. – Он нас учит честности! Он порядочный человек, всю правду о жизни рассказывает, ничего не таит – не то, что вы со своей ложью! Он ещё многому обещал научить. У него много конфет и жевачек; ему их не жалко – не то, что вам! И фильмы про голых обещал мне показать – он честный, не ханжа, он не прячет кассеты с голыми в шкафу, как вы!
– Альфред Вениаминович?.. – переспросила бледная мама.
Тут карие глаза отца стали бешеными, он бросился на Кольку. Колька пулей вылетел с кухни и спрятался в комнате. Он затаился под столом и, задыхаясь, ждал расправы. Дядя Альфред учит ребят, что страдать за правду – благо…
Но отец прогрохотал мимо Колькиной комнаты. Страшно хлопнула входная дверь, полетели лохмотья побелки с потолка.
Разоблачённая мама всхлипывала на кухне. А Колька сидел под столом. Он не плакал, нет – он уже большой. Ему просто было страшно и мерзко, его бил озноб – как жить дальше? Отец – каратель, мать – проститутка. Перед людьми – стыдно, жизнь – навсегда сломана. Навсегда. Уйти из дома?.. Взять потихоньку хлеба, воды и уйти жить в подвал. Или к дяде Альфреду, он не бросит. Он – самый лучший человек во дворе и на свете, учит пацанов играть в футбол, учит добру, учит честности и справедливости. И к Кольке он относится лучше всех. Кольке очень захотелось к дяде Альфреду – посмотреть, наконец, его коллекцию футбольных вымпелов и кубков; давно уже домой приглашает…
Колька сильно вздрогнул – где–то далеко на улице били стёкла, кто–то истошно выл. Какой страшный, несовершенный мир! Кругом ложь, зло и насилие. И лишь один в нём честный и добрый человек – дядя Альфред из седьмого подъезда, который обожает возиться с мальчишками, обучая их футболу.
Вскоре вернулся отец; стал шуметь водой, шипя от злости, полез на кухне в аптечку. Потом долго успокаивал маму. Когда он вошёл к Кольке в комнату – грозный, огромный, тяжело скрипя паркетом, сопя и фыркая, как опасный дикий зверь – Колька сжался в комочек. Он испуганно выглядывал в щель из–под стола. Кулаки отца были забинтованы, рукава закатаны по локоть, лицо – каменное. «Сейчас будет карать» – с тоскливым ужасом подумал Колька. Он представил себе, что отец стреляет в него из автомата, как в кино про эсэсовцев. На улице вдруг взвыла сирена «скорой», и Колька решил, что это уже едут за ним.
Но отец всего лишь закряхтел, сел рядом со столом на пол и стал спокойно говорить с Колькой. Долго они говорили – как мужчина с мужчиной. И всё разъяснилось. Ложь рассеялась – и белая ложь, и чёрная ложь; вернулись любовь и мир. Отец, конечно, немного слукавил, не до конца всё рассказал – но Колька потом был благодарен ему за это. Всему своё время.
Да, а «дядю Альфреда» посадили, как из больницы выписался – он ведь и к другим мальчикам пытался клеиться; всё всплыло.
Хорошо, что Колька такой непосредственный, не затаил в себе. Хорошо, что у Кольки отец есть.
Жаль, не было такого отца у диссидентов–шестидесятников – их ведь точно так же обрабатывали.
– – – – – -
Быдловедица.
«Спасите!!!»
По вагону метро, от сидения к сидению, каталась со звоном пивная бутылка. Бутылке было тоскливо, одиноко и страшно. Она плакала. Она погибала. И никому до этого не было дела – в почти пустом вагоне…
«Спасите меня, люди!!!» – отчаянно звала бутылка.
Жизнь у бутылки хрупкая – задень её ботинком, беззащитную, стоящую на проходе среди тысяч идущих мимо ног – и она полетит, и стукнется о мраморную колонну или гранитную ступеньку, только осколки брызнут. И всё – конец. И никто не пожалеет погибшую бедняжку, только будут злобно ругаться, поскользнувшись на стёклах–коньках… Мало, что смерть – но какая позорная смерть: заслужить проклятия, стать омерзительным мусором, кощунством посреди торжественной чистоты метро…
Поезд наддал скорости, вагон накренился в повороте, и бутылка покатилась, ускоряясь, вдоль по вагону – прямо и неотвратимо на острый железный угол сидения, всё быстрее и быстрее. Бутылка роняла частые крупные слёзы, она подпрыгивала и отчаянно звенела, надеясь, что кто–нибудь из пяти пассажиров вагона вытянет ногу, задержит, спасёт… Она ещё надеялась.
«Люди, люди! Не будьте равнодушными, спасите!!!»
Старик в потёртом пальто и пенсионерских ботах дремал, опершись подбородком о стариковскую палку. Ах, если бы он только её заметил! Из всех пассажиров по–настоящему надеяться можно было только на него… «Дедушка! У тебя крошечная пенсия! Возьми меня, сдай! Дедушка!!!» Но старик не открыл глаз. Пьяный парень рядом с ним крепко спал, открыв рот, почти завалившись боком на сидение – на этого надежды никакой… Ещё неподалёку сидел аккуратный, подтянутый молодой человек… Но увы – он был погружён в чтение дорогого журнала, не видя и не слыша происходящей трагедии. А напротив двое длинноволосых, с проткнутыми серьгами лицами, неприлично оглушительно хохотали – им и вовсе не было никакого дела до пустой пивной бутылки. Бутылка пролетела мимо их всех – и вот она, железная стойка. Всё, конец. Коротка оказалась её жизнь: отлили на заводе, сверкнуло беззаботное счастье детства, звонко смеялись сёстры–выпускницы, и впереди ждало неведомое взрослое будущее, стучали колёса товарного вагона, мелькали города… Что, думалось тогда, принесёт она людям? Лекарство? Лимонад? Вино? Быть может, её поставят в сервант, в коллекцию, будут любить и ценить… Или, выпив, наполнят домашней наливочкой, и заживёт она долгой жизнью при рачительной хозяйке… Но судьба оказалась проще: в неё впрыснули дешёвое пиво из концентрата, торопливо запихнули в тёмный разболтанный грузовичок, швырнули под прилавок, за полчаса продали, равнодушно и бесчувственно высосали, и незаметно поставили на пол в вагоне («А чо? А все ставят… Ничо я не мусорю – бомжи подберут…») И вот жизнь бессмысленно заканчивается позором и гибелью – об железную стойку под скамейкой, загадив опасными осколками вагон…
Поезд дёрнулся, тормозя перед станцией, бутылку развернуло, и она по касательной проехалась под сидениями, звонко тормозя. Неужели обошлось?! Поезд встал, бутылка медленно выкатилась на середину прохода. Уф…
– «Политехническая», – объявил Голос, и двери открылись.
– Пока, брателло! – спохватился длинноволосый. Он сильно хлопнул гогочущего приятеля по ладони и помчался к дверям. Не глядя под ноги, прямиком на бутылку. Высокий, резкий, грубый, в тяжёлых армейских берцах – сейчас он её заденет, она вылетит в открытые двери, пролетит метров пять навесом, и разобьётся вдребезги о каменные плиты пола.
– Пока, гы–гы–гы! – заорал ему вслед Второй Жлоб.
«Осторожно, двери закрываются», – предупредил корректный Голос. – «Следующая станция – «Академическая»".
Бутылка зажмурилась. Вот он приближается, тяжёлый ботинок! Сейчас будет удар…
Но оба ботинка тяжело протопали рядом, не задев, и спасительно грохнули двери, закрываясь. Поезд тронулся, и бутылка, описав дугу, плавно закатилась под ноги дремлющего старика. Ох! Какая это была немыслимая удача! В это было трудно поверить…
– Дедушка! – звонко позвала бутылка. Она была готова целовать эти старенькие пенсионерские боты. – Дедушка! Я здесь, здесь!!! Возьми меня, сдай… И доброе дело сделаешь, и денежку получишь.
Старик тяжело вздохнул, приоткрыл на секунду глаза, переставил палку поудобнее. Нет, ни за что не будет он собирать бутылки… Нет. Бутылка ясно расслышала его печальные мысли, ей вдруг стало почему–то стыдно…
Вагон заложил поворот, бутылка вновь потеряла равновесие, покатилась… Неужели об железный угол?! Но поезд выровнялся, и она неимоверным усилием задержалась возле Подтянутого.
– Молодой человек! – приятно улыбнулась ему бутылка, нервно переведя дух. – Вы такой умный и аккуратный! Я по Вашим ухоженным ботинкам и выглаженным брюкам вижу… Поднимите меня, пожалуйста, и донесите до урны. Будьте любезны… И мир станет немного чище – ведь Вы так любите чистоту, порядок и аккуратность…
Подтянутый, поджав губы, оторвался от журнала. Он возмущённо скользнул взглядом по бутылке, неприязненно покосился на развалившегося пьянчугу. От пьяного тяжело разило смешанным букетом; преобладала водочная струя.
«Быдло», – брезгливо определил Подтянутый. Мысли его были кристально ясны, аккуратны и отчётливы – бутылка их прекрасно слышала; вот только не поняла загадочного слова «быдло»… Между тем Подтянутый скривился: его стройная система взглядов на жизнь снова подтвердились. – «Тупое быдло. Мешать напитки, напиться, как свинья, и бросить под ноги людям бутылку… Ну и людишки… Безнадёжно испорченный генофонд. Ничто их не переделает, только массовые расстрелы…»
Подтянутый заметил старика в стареньком пальто, и губы его стали тоньше бумаги: неспособный следить за собой – стопроцентное быдло, недостойное жалости…
Бутылка удивлённо слушала. Стоит ли говорить, что Жлоб напротив тоже оказался безнадёжным быдлом, не лучше пьянчуги!.. – «Тоже мне, гермафродит – бабские волосы и пирсинг. Выродок. Никакого чувства собственного достоинства, никакой дисциплины… Развращённость и безответственность, животное… С таким быдлом мы никогда не будем жить нормально. Только стрелять! Стрелять без жалости – всех вырожденцев, всех алкашей – может, лет через сто нам и удастся вывести породу нормальных людей… Как англичане – перевешали всё быдло, и теперь счастливы».
Впрочем, Подтянутый легко справился с накатившим раздражением. Мужчина должен контролировать эмоции…
Вагон качнуло, и бутылка, совершенно растерянная от услышанного, обмирая от страха, вдруг оказалась возле Жлоба. К скучающему лицу Жлоба клеилась привычная ухмылочка, ясно выражающая его жизненную позицию.
– Молодой человек, – нервно прокашлявшись, робея, попросила его бутылка. – Пожалуйста, только не разбейте меня ненароком… А лучше – донесите до урны… Пожалуйста…
Противная ухмылочка Жлоба стала ещё противнее. Глаза его саркастически прищурились – на бутылку, на пьянчугу…
«Быдло…», – необычайно ядовито подумал он, и бутылка отшатнулась от потока ехидной злобы в мыслях Жлоба. – «Какое же кругом тупое быдло! Напиться, как свинья, и бросить под ноги людям бутылку. Всё, всё загажено. Семьдесят лет климов чугункиных… Когда в этой стране будет нормальная жизнь?!»
Он перевёл иронический взгляд на Подтянутого. – «А этот? Такое же быдло, неспособное на самовыражение, неспособное быть свободным. Типичный конформист – косой проборчик, с детства слушался мамочку, а теперь преданно лижет у Начальства и голосует за План Путина… Ишь, сидит с равнодушным лицом, ни до чего ему нет дела… «Бойтесь равнодушных…» Раб феодального режима…»








