355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Бак » Сто поэтов начала столетия » Текст книги (страница 8)
Сто поэтов начала столетия
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:20

Текст книги "Сто поэтов начала столетия"


Автор книги: Дмитрий Бак


Жанры:

   

Языкознание

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Владимир Гандельсман
или
«Я этим текстом выйду на угол…»

Стихи Владимира Гандельсмана узнаются почти мгновенно, он говорит словно бы шепотом, обращаясь если не к себе самому, то к кому-то очень близкому, то есть предельно близко расположенному в пространстве, чтобы расслышать шепот. При этом слова как будто бы сопровождаются легким кивком, рассчитанным на понимание не всех, но посвященных, стоящих рядом, видящих то же, что и сам стихотворец. Что же видит он и как видит? Укрупненные в полумраке предметы – как в детстве, когда после упорных попыток удается, наконец, забраться в какой-нибудь недоступный чердак заброшенного дома. Или – тоже в нежном возрасте – когда вдруг выключат освещение и посреди электрического искусственного дня вдруг наступает ночь – настоящая, та, что царит за окнами. Предметы увеличиваются в размере, между ними пропадают зазоры, и наоборот, возникают пустоты в том, что при дневном свете кажется монолитным и плотным. И еще – со всех сторон обступает особенная темная тишина, так что, кроме шепота, любое говорение кажется громким и даже опасным, способным разрушить хрупкую (и – увы! – временную) зоркость.

 
Я более люблю
всего, когда врасплох
из ничего ловлю
сознания всполох.
 
 
Оттуда, где привык
не быть из ничего, –
краеугольный сдвиг
в земное существо, –
 
 
я более люблю
вещественную весть
его, чем жизнь саму.
он лучшее, что есть.
 
 
А ночи не страшись
и утра не проси,
рукою дотянись
и лампу погаси.
 

«Сознания всполох», момент прозрения (состояние, названное в Джойсовом «Портрете художника» эпифанией) – для Гандельсмана важнее, чем само «содержание» наблюдения, конкретная окраска эмоции. Мгновенное озарение возможно по любому, даже самому незначительному поводу, Гандельсман его лелеет и пестует, недаром в одной из его опубликованных записных книжек содержится наблюдение о том, что «поэзия Мандельштама освоила речь, опережающую разум». Оставляя в стороне параллели, отметим, что уж к самому Гандельсману этот принцип имеет прямое отношение. Чтобы очередной раз впасть в состояние инсайта, необходимо избавиться от избытка сознания, изжить какое бы то ни было умение логически рассуждать и задаваться вопросами о подлинных пропорциях вещей за пределами круга, очерченного сладостным визионерским заблуждением.

 
В георгина лепестки уставясь,
шелк китайский на краю газона,
слабоумия столбняк и завязь,
выпадение из жизни звона,
 
 
это вроде западанья клавиш,
музыки обрыв, когда педалью
звук нажатый замирает, вкладыш
в книгу безуханного с печалью,
 
 
дребезги стекла с периферии
зрения бутылочного, трепет
лески или марли малярия –
бабочки внутри лимонный лепет,
 
 
вдоль каникул нытиком скитайся,
вдруг цветком забудься нежно-тускло,
как воспоминанья шелк китайский
узко ускользая, ольза, уско
 

Что же в сознании поэта располагается до разума, «опереженного» речью? Чаще всего – состояние эмпатии, слияния с природой как таковой и отдельными предметами – в частности. Слишком уж «речь опережает разум», остается только

 
Расширяясь теченьем реки, точно криком каким,
точно криком утратив себя до реки, испещренной стволами,
я письмом становлюсь, растворяясь своей вопреки
оболочке, еще говорящей стихами.
 
 
Уходя шебуршаньем в пески, точно рыба, виски
зарывая в песчаное дно, замирающим слухом…
Как лишиться мне смысла и стать только телом реки,
только телом, просвеченным – в силу безмыслия – духом…
 

Доминирует в таких стихах безграничное чувство восторга, интонация гимна и оды (о, как я привязан к Земле, как печально привязан!..)[1]1
  Ср. название недавнего сборника – «Ода одуванчику».


[Закрыть]
, которая странно выглядит в соседстве с «безмыслием». Упоение совершенной сложностью мира то и дело переходит в самоупоение, в наслаждение собственным даром в простом видеть усложненное (а зачастую – придуманное). При этом как капли воды похожими становятся десятки стихотворений: «На что мой взгляд ни упадет, / то станет в мир впечатлено…». Да и какая, в конце концов, разница, чем спровоцирован очередной инсайт – полетом птицы или разворачиванием завтрака? Вот эпифания о полете птицы, вполне удачная:

 
Птица копится и цельно
вдруг летит собой полна
крыльями членораздельно
чертит на небе она
облаков немые светни
поднимающийся зной
тело ясности соседней
пролетает надо мной
в нежном воздухе доверья
в голубом его цеху
в птицу слепленные перья
держат взгляд мой наверху
 

А вот – инсайт на тему завтрака, гораздо более прихотливый («Разворачивание завтрака»):

 
Я завтрак разверну
между вторым и третьим
в метафору, задев струну,
от парты тянущуюся к соцветьям
 
 
на подоконнике, пахнет
паштетом шпротным
иль докторской (я вспомню гнет
учебы с ужасом животным:
 
 
куриный почерк и нажим,
перо раздваивается, и капля
сбегает в пропись – недвижим,
сидишь, – не так ли
 
 
и ты корпел, и ручку грыз,
и в горле комкалась обида,
товарищ капсюлей и гильз
и друг карбида?)…
 

Чем отвлеченней ситуация наблюдения за речью поперед мысли, тем интенсивнее упоение, доходящее до пика в случае уже почти пародийной рифмовки момента философского наблюдения не за птицей либо за разворачиванием завтрака, но – за бытием вещи как таковой, любой, вещи вообще:

 
Обступим вещь как инобытие.
Кто ты, недышащая?
Твое темье,
твое темье, меня колышущее…
 

Здесь обаятельная укрупненность наивного созерцания вещей в детском одиноком полусумраке оборачивается надуманными беседами с самим собою: тут уж как ни старайся оказаться поближе – магического шепота кудесника не расслышишь! Порою эта преизбыточная мелочность доморощенного философствования самим же поэтом признается как путь в тупик, не в направлении к реальности, но прочь от нее:

 
Разве поверхность почище, но тот же подбой,
та же истерика поезда, я не слепой,
лучше не быть совершенно, чем быть не с тобой.
Жизнь – это крах философии. Самой. Любой.
 

Тема школьного завтрака возникла в наших рассуждениях вовсе не случайно: «остраненное» видение полнее всего присутствует именно в детском сознании, еще не ведающем «взрослых» вопросов. Стартовое усилие во многих стихотворениях Гандельсмана часто эквивалентно именно припоминанию о «детском» состоянии сознания – даже в тех случаях, когда прямо ни о каком воспоминании не говорится. Впрочем, есть у поэта цикл «Школьный вальс», содержащий именно такие подростковые воспоминания о ярких событиях «среднего и старшего школьного возраста».

Подобные «школьные» стихотворения, написанные с точки зрения повзрослевшего человека, – вовсе не новость, они имеются у очень разных поэтов: Тарковского, Бродского, Павловой. В цикле Гандельсмана немало отрадных частных наблюдений, но очень уж часто они связаны с пубертатными открытиями («С девочками двумя пойдем / за гаражи и снимем / трусики: с тоненьким петушком / я постою на синем», или «Зажатие в углу Беловой, дыханье рыбное ее…», или «О, Юдина полуобнятость, / уйдешь, тебя недораздев», или «Сношений первых воплощенный / друг-Рябинкова / так прыгает на неученый, / небестолкова…»). Дело тут не в настойчивости темы, а в том, что, по большому счету, безоговорочное преобладание самого состояния прозрения-озарения над каким бы то ни было внятным его осмыслением, содержательным наполнением нередко грозит обернуться прямой инфантильностью, тщательно взращенной искусственной экзальтацией. И тогда станет вдруг понятно, чего же до боли не хватает в этих, внешне мастеровитых, стихах. Ведь прямо же говорится в гандельсмановской «Косноязычной балладе»:

 
Я этим текстом выйду на угол,
потом пойду вдали по улице, –
так я отвечу на тоски укол,
но ничего не отразится на моем лице.
 

Все-таки очень бы хотелось, чтобы такая сложная и сама по себе небессмысленная словесная конструкция, как «выход текстом» на угол улицы, не была лишь самодостаточным риторическим приемом. И сопровождалась бы хоть каким-нибудь жестом, необщим выражением лица.

Библиография

Тихое пальто. СПб.: Пушкинский фонд, 2000. 64 с.

Чередования. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2000.

Одиночество в Покипси // Волга. 2000. № 1.

Материя стиха // Октябрь. 2000. № 8.

Сиделка на ночь // Знамя. 2000. № 12.

Стихи // Звезда. 2001. № 7.

Голоса // Арион. 2002. № 1.

Стихи // Звезда. 2002. № 7.

Новые стихи // Октябрь. 2002. № 8.

Стихи // Звезда. 2002. № 11.

Поэтическая тетрадь // Новый журнал. 2002. № 227.

Новые рифмы. СПб.: Пушкинский фонд, 2003. 80 с.

Поэт и чернь // Октябрь. 2003. № 1.

Стихи // Урал. 2003. № 2.

Школьный вальс. СПб.: Пушкинский фонд, 2004. 48 с.

Из книги «Школьный вальс» // Звезда. 2004. № 3.

Поэтическая тетрадь // Новый журнал. 2004. № 237.

Обратная лодка. СПб.: Петербург – XXI век, 2005. 286 с.

Осень полковника // Интерпоэзия. 2005. № 3.

Стихи // Звезда. 2005. № 4.

Стихи // Звезда. 2005. № 7.

Сон памяти друга // Октябрь. 2005. № 11.

Поэтическая тетрадь // Новый журнал. 2005. № 239.

Стихи // Новый журнал. 2005. № 241.

Стихи номера // Критическая масса. 2006. № 2.

Посвящение // Интерпоэзия. 2006. № 5.

Стихи // Звезда. 2006. № 6.

Стихи // Новый журнал. 2006. № 245.

Стихи // Крещатик. 2007. № 3.

Птицы // Октябрь. 2007. № 3.

Стихи // Новый журнал. 2007. № 248.

Портретная галерея в стихах и переводах. СПб.: Пушкинский фонд, 2008. 96 с.

Статуэтки // Волга. 2008. № 4 (417).

Патритриптих // Интерпоэзия. 2009. № 1.

Цитата // Интерпоэзия. 2009. № 1.

Пересказ монолога // Знамя. 2009. № 2.

Точка засыпания // Новая Юность. 2009. № 2 (89).

За тем окном // Дети Ра. 2009. № 4 (54).

Чудный сбой // Новый мир. 2009. № 24.

Стихотворения // Новый берег. 2009. № 24.

Стихи // Новый журнал. 2009. № 256.

Каменный остров. Нью-Йорк, 2009.

Цирковой артист // Знамя. 2010. № 4.

Жизнь моего соседа // Октябрь. 2010. № 5.

Ладейный эндшпиль. СПб.: Пушкинский фонд, 2010.

Ода одуванчику. М.: Русский Гулливер, 2010.

Читающий расписание. СПб.: Пушкинский фонд, 2012.

Видение. СПб.: Пушкинский фонд, 2012.

Сергей Гандлевский
или
«…ты не поверишь: все сбылось»

Сергей Гандлевский на протяжении вот уже очень долгого времени пишет и публикует стихи очень редко и скупо: одно-два стихотворения в год, иногда – чуть больше, однако это не меняет общего впечатления крайней взыскательности к собственной работе. Поэт словно принял добровольный обет привлекать внимание читателя только по самым важным, непроходным поводам. Стихотворения как будто бы занимают заранее подготовленные для них страницы в некой единой и единственной универсальной тетради. Причем сам факт наличия подобной «тетради» в сознании поэта и его внимательных читателей делает невозможным появление все новых сборников, как это происходит у других современных стихотворцев, включая иногда самых влиятельных и крупных.

Гандлевский придерживается в стихах тех немногих важнейших принципов, которые были им сформулированы еще на рубеже восьмидесятых и девяностых годов прошлого века. Из них самый, пожалуй, существенный получил в одном из эссе Гандлевского наименование «критического сентиментализма». Поэт всегда выясняет отношения с собственным прошлым, помнит из этого прошлого огромную массу деталей. Однако его задача состоит в том, чтобы из этих деталей отобрать именно те, что ведут от жизни к судьбе, имели и имеют краеугольное значение не только для давно отошедшего за горизонт прошлого, но и для сегодняшней, продолжающейся здесь и сейчас жизни. Так вот, «критический сентиментализм», в понимании Сергея Гандлевского, означает попытку избежать в отношении к прошлому двух крайностей: «волевой» и «иронической». Обе эти реакции предполагают отстранение от прошлого, дистанцирование от него – либо на основе мужественного отрицания прежних заблуждений, либо под предлогом саркастического высмеивания комических и гротескных сторон себя прежнего и былого времени в масштабах своего поколения. «Критический сентиментализм» означает невозможность резких переакцентировок: как бы ни менялась жизнь, все, что происходит, случается раз и навсегда. Ушедшее оживляет и придает смысл сегодняшнему, как, например, «любовь к родному пепелищу». То, что некогда было твердым убеждением, остается таковым навсегда, даже когда его принято уже считать заблуждением молодости. У человека нет и не может быть иных, кроме однажды обретенных, родителей, иного детства, иной страны молодости, кроме тех, которые выпали на долю, – даже если той страны нынче нет на политических картах, а родителей нет в живых…

 
Мама чашки убирает со стола,
Папа слушает Бетховена с утра,
«Ножи-ножницы», – доносится в окно,
И на улице становится темно.
Раздается ультиматум «марш в кровать!»
 

Сущностные события прошлого, имеющие продолжение в настоящем, могут скрываться в самых обыденных мелочах, важно их правильно отобрать, просеять сквозь сито памяти. Это непросто, прежде всего, потому, что в моменты интуитивных проникновений в ушедшую жизнь в ней видится не избранное, а абсолютно все:

 
всё разом – вещи в коридоре
отъезд и сборы впопыхах
шесть вялых роз и крематорий
и предсказание в стихах
другие сборы путь неблизок
себя в трюмо а у трюмо
засохший яблока огрызок
се одиночество само…
 

Знаменитая по прежним стихам Гандлевского, фирменная его изысканная точность деталей, напоминающее об акмеистической поэтике полное совпадение слов и обозначаемых ими вещей и событий – все это в данном случае способно сыграть злую шутку. Припоминание и описание буквально всего в прошлом может породить тягостную тотальность; не в его власти помочь извлечению ясной, по-мандельштамовски «кристаллической» ноты-эмоции, от подобного воспоминания впору лишь отмахнуться:

 
обоев клетку голубую
и обязательный хрусталь
семейных праздников любую
подробность каждую деталь
включая освещенье комнат
и мебель тумбочку комод
и лыжи за комодом – вспомнит
проснувшийся и вновь заснет
 

Воспоминание, его, как сказано почти два столетия тому назад, тягостно разворачивающийся в ночи длинный свиток – магистральная тема Гандлевского. Причем в стихах последнего десятилетия (по крайней мере, опубликованных) это напряженное раздумье-припоминание почти напрочь вытесняет все иные возможные способы лирического освоения жизни.

 
Очкарику наконец
овчарку дарит отец.
На радостях двух слов
связать не может малец.
………………………
Почему они оба – я?
Что общего с мужиком,
кривым от житья-бытья,
у мальчика со щенком?
 

Модальность соотношения прошлого и настоящего у Гандлевского – величина переменная. Один из вариантов – несоответствие былых ожиданий и наличной реальности:

 
Мне нравится смотреть, как я бреду,
Чужой, сутулый, в прошлом многопьющий,
Когда меня средь рощи на ходу
Бросает в вечный сон грядущий.
………………………………………………
И сам с собой минут на пять вась-вась
Я медленно разглядываю осень.
Как засран лес, как жизнь не удалась.
Как жалко леса, а ее – не очень.
 

Порою несоответствие дней нынешнего и минувшего заостряется у Гандлевского до предела, доходит до точки кипения, и это – рискнем предположить – очень сильные, но не самые запоминающиеся строки поэта. Конечно, все лучшее – в прошлом, там молодость, там живы родители, там первые радости любви:

 
Синий осенний свет – я в нем знаю толк как никто.
Песенки спетой куплет, обещанный бес в ребро.
Казалось бы, отдал бы все, лишь бы снова ждать у метро
Женщину 23-х лет в длинном черном пальто.
 

Но все же гораздо более «гандлевскими» являются случаи, когда воспоминание о прошлом не просуществовало целые десятилетия незыблемым, но изменилось, а теперь, по прошествии времени, оно должно возникнуть вновь, преодолевая период забвения и отчуждения, а то и отрицания:

 
Мама маршевую музыку любила.
Веселя бесчувственных родных,
………………………………
Моя мама умерла девятого
мая, когда всюду день-деньской
надрывают сердце «аты-баты» –
коллективный катарсис такой.
 
 
Мама, крепко спи под марши мая!
Отщепенец, маменькин сынок,
самого себя не понимая,
мысленно берет под козырек.
 

Казенные бравурные мелодии, связанные с временами пионеров и комсомольцев, набили оскомину, режут слух, но эти (как сказано в другом стихотворении Гандлевского) «спичечные марши» по прошествии лет вызывают в памяти не праздничные парады, а проблески воспоминаний о матери, потому-то диссидент-отщепенец, «самого себя не понимая», делает стойку «на караул».

Еще более таинственными являются случаи полного соответствия былых желаний и наличных реалий. Здесь уже речь не о нетленности первой любви и не о необходимости преодоления высокомерия по отношению к собственному прошлому и к самому себе в этом прошлом. На первый план выходит другое: отдельные наши интуитивные предощущения либо сознательно выстроенные «планы на жизнь» с самого начала оказываются воплощенными, не нуждаются ни в воскрешении, ни в переосмыслении. В пору отрочества Сергея Гандлевского принято было поощрять мечты о профессиях космонавта или полярника. А вот писателем – слабо захотеть вырасти?! Мальчик Сережа, например, пожелал стать как раз таки поэтом – и вот вам, нате-пожалуйста:

 
Первый снег, как в замедленной съемке,
На Сокольники падал, пока,
Сквозь очки озирая потемки,
Возвращался юннат из кружка.
……………………………………
И юннат был мечтательным малым –
Слава, праздность, любовь и т. п.
Он сказал себе: «Что как тебе
Стать писателем?» Вот он и стал им.
 

Чудо отождествления времен у Гандевского лишено пафоса, пророческого подтекста, прямой связи с нравственными либо эстетическими категорическими императивами. Здесь вообще нет никакой императивности, неизбежности: на то оно и чудо, чтобы случаться по темной воле провиденциального случая и длиться долго-долго, в масштабах одной отдельно взятой человеческой жизни – всегда.

 
Ни сика, ни бура, ни сочинская пуля –
иная, лучшая мне грезилась игра
средь пляжной немочи короткого июля.
Эй, Клязьма, оглянись, поворотись, Пахра!
Исчадье трепетное пекла пубертата
ничком на толпами истоптанной траве
уже навряд ли я, кто здесь лежал когда-то
с либидо и обидой в голове.
Твердил внеклассное, не заданное на дом,
мечтал и поутру, и отходя ко сну
вертеть туда-сюда – то передом, то задом
одну красавицу, красавицу одну.
Вот, думал, вырасту, заделаюсь поэтом –
мерзавцем форменным в цилиндре и плаще,
вздохну о кисло-сладком лете этом,
хлебну того-сего – и вообще.
Потом дрались в кустах, еще пускали змея,
и реки детские катились на авось.
Но, знать, меж дачных баб, урча, слонялась фея –
ты не поверишь: все сбылось.
 

Здесь чудо отождествления времен явлено в материи весьма низкой, неизысканной, воплощено в страданиях молодого «пубертата», и это очень важно для поэтики Гандлевского. Дух веет, где хочет, стихи растут из известных всем неблагообразных сред – этим нельзя управлять, невозможно подвергать анализу. Всего только и необходимо – тщательно и честно воспроизвести главное из прошлых дней, запавшее в память, вопреки позднейшим прозрениям и разочарованиям, в соответствии с эстетическим ракурсом критического сентиментализма. Именно этим на протяжении многих лет и занимается русский лирик Сергей Гандлевский.

Библиография

Два стихотворения // Знамя. 2000. № 1.

Два стихотворения // Знамя. 2000. № 9.

Порядок слов: стихи, повесть, пьеса, эссе. Екатеринбург: У-Фактория, 2000. 431 с.

Два стихотворения // Знамя. 2001. № 12.

Двадцать девять стихотворений. Новосибирск: Артель «Напрасный труд», 2001.

Найти охотника: Стихотворения. Рецензии. Эссе. СПб.: Пушкинский фонд, 2002. 218 с.

Два стихотворения // Знамя. 2004. № 1.

Синий свет: Стихи // Новый мир. 2005. № 6.

Два стихотворения // Знамя. 2006. № 1.

Четыре стихотворения // Знамя. 2007. № 1.

«Ни сика, ни бура, ни сочинская пуля…» // Знамя. 2007. № 5.

«О-да-се-вич?» – переспросил привратник…» // Знамя. 2007. № 7.

«Очкарику наконец…» // Звезда. 2007. № 12.

Некоторые стихотворения: новые и избранные. СПб.: Пушкинский фонд, 2008. 48 с.

Опыты в стихах. М.: Захаров, 2008. 160 с.

Два стихотворения // Знамя. 2009. № 1.

Стихотворения. М.: Астрель, Corpus, 2012.

Марианна Гейде
или
«Ночью коридор становится вдвое длинней…»

Необходимо сказать сразу и с последней прямотой: Марианне Гейде подвластно в словесном ремесле очень многое – мало кому иному доступное. В ее стихах – один и тот же, с полуслова узнаваемый строгий и мощный порыв за пределы обыденного видения, прочь от привычных контуров самоощущения и восприятия внешней стороны вещей. Провидеть мир до себя и без себя, присвоить зыбкую интуицию чувства, освобожденного от персонального носителя, звука – самого по себе, никаким материальным предметом не исторгнутого и ничьим ухом не уловленного.

 
как прелый виноград, не смогший стать вином,
как блеклый мусор, недозревший в почву,
как – кто как виноград, не смогший стать вином?
кто – блеклый мусор, недозревший в почву?
Я? Нет. Мы? Нет. Какие-то они?
Их нет, и нас, меня – всё нет,
есть прелый виноград, не смогший стать вином,
есть блеклый мусор, недозревший в почву,
и несравненны, и неповторимы,
как слово, сказанное мимо
ушей, как бы вода, ушедшая
из походя разбитого кувшина.
так – правда честно выживших вещей,
так несравнен и так неповторим
от стынущей воды отходит дым,
и смотрит вверх,
и задыхается в чужую спину.
 

Слово, сказанное «мимо ушей» и не вымолвленное ничьими устами, – к чему оно? Что чувствует тот, кто внимает именно таким – темным и внятным одновременно – словам? На этот вопрос нет и не может быть ясного ответа. Точнее говоря, никто не может дать ответа, не услышав вопрос, а стихотворение Гейде почти всегда начинается в той точке, в которой невозможна сама постановка вопроса. Все в мире – так, вопреки тому, что возможны двунадесять объяснений происходящего с разных точек зрения, на уровне обыденного сознания имеющих разные градусы обоснованности, а на деле – лишенные как причинных предпосылок, так и рационально объяснимых знаков воздействия на реальность.

Основной парадокс риторики авторской речи в стихах Гейде – существование рядом друг с другом на равных правах двух противоположных интонаций. С одной стороны, интуиции о бытийственной подоплеке всех окружающих нас событий носят вполне бытовой, нейтрально констатирующий характер, однако с другой – они подкреплены пророческим, мирозиждущим избытком осведомленности, обнаруживают силу откровения, повествующего о первоначальном акте творения, многократно воспроизведенном впоследствии, вплоть до момента начала речи:

 
кто сворачивает пласты не добытых никем пород,
не названных никем насекомых кто за крылья берет
и отпускает, не оставив клейма, –
кто видит город, когда его погребает тьма.
погрузим ладони в дегтярную жирную грязь –
и там маленькая анаконда, что спит
в подушечках пальцев, не изменит свой вид,
как крот, прорывая свой лаз, чувствует лбом и спиной
свое направление, как птица, пляшущая ни для кого,
чертит невозвратность движения своего
каждой следующей весной…
 

Способность наблюдать неявное приводит к уравниванию двух реальностей: «мозговая игра» в сознании повествователя уравнивается с ходом дел вне этого сознания, причем все оказывается сопоставимым со всем, помимо реальных масштабов явлений:

 
пойло злое золотое,
вот и зарево пустое
между ребрами дрожит,
небо просит о постое,
небо голое оболом раскатало
на полнеба шишковидную луну,
в воду звездочки сигают,
хрен поймаешь хоть одну.
под крыльцом кольцом согнулись
или выгнулись дугой
беспороднейшие псы,
чешут голову ногой
или, ноздри раздувая,
гонят зайца головного
по коробке черепной:
бедный заяц головной.
 
 
У причала покачали голыми боками
лодочки, привязанные на ночь рыбаками,
точно чалые лошадки,
скоро утро, и отчалят,
а пока
что тебе снится, лодка Таня,
что тебе снится, лодка Наташа,
в час, когда на свете нет вообще ничего,
кроме воды и песка.
 

О чем идет речь в финале стихотворения, о пароходах (лодках) либо о человеках Тане и Наташе, установить совершенно невозможно, тем более что метафорическое олицетворение неодушевленных предметов здесь доведено до предела двусмысленности, подчеркнутой легко узнаваемой «ленинградской» аллюзией («что тебе снится…») на иной «пароходный» текст, гораздо более буквальный и брутально-однозначный. Именно таким образом «монтажный принцип» распространяется на явления, изначально не связанные друг с другом; в процессе вхождения в поэтический текст слова и обозначаемые ими понятия начинают играть новыми гранями, обнаруживать ранее неявные ассоциативные связи.

Что ж, Марианне Гейде вполне по силам увлечь имеющего силу увлечься. И все бы здорово, если б не было в ее текстах на каждом шагу столько явной и скрытой апологетической энергии: восстановить в исконных правах метафизику, обозначить аксиомы и субстанции, с первого восклицания проникнуть in medias res!

Казалось бы, и в самом деле: кто придумал, что метафизика апеллирует к инстанциям весьма абстрактным, для обычного человека почти неуловимым? Вот Кант в предисловии к «Критике чистого разума» (которую принято считать головоломно неясной для простого читателя) настаивает на том, что его книга абсолютно понятна и доступна каждому, поскольку трактует о предметах очевидных для всех: «Я имею дело только с самим разумом и чистым мышлением, за обстоятельным знанием которых мне незачем ходить далеко, так как я нахожу разум во мне самом».

Сложное не значит отвлеченное, наиболее сложно то, что дано каждому, но обычно проходит незамеченным именно из-за очевидности.

Гейде действует в стихах на грани дозволенного – не потому, что некто (или Некто) положил предел поэтической свободе, но по причине прямо противоположной: есть непреодолимые крепостные стены стихотворной естественности, спонтанности, прости господи, «глуповатости», если уж на то дело пошло!

Возьмем впечатляющую книгу Марианны Гейде 2005 года «Время опыления вещей». Уже в первых стихотворениях здесь чересчур демонстративны ритмические, а иногда и лексические созвучия зачинов стихотворений с текстами слишком известными своею принадлежностью поэту, много сделавшему для развития поэтической метафизики как раз таки совершенно спонтанной, лишенной навязчивой рефлексии. Пойдем по порядку: Во тьме несыгранных любвей / Проснулась долгая немота у Гейде явно вызывает в памяти: Да обретут мои уста / Первоначальную немоту нашего поэта. Начало следующего стихотворения: Бессонницей – шапкой бобровою / Надежно накрыло меня – отсылает к Я вздрагиваю от холода / Мне хочется онеметь! (наличие в претексте логаэдических ритмических пауз-стяжений сходства не отменяет). В поисках параллелей к следующему стихотворению сборника: И синью и сладью нелюбом / Питать зарешеченный взгляд / Когда по морям белогубым / Уходит пространства фрегат… – можно цитировать практически любой фрагмент из знаменитого цикла «Восьмистишия», например: Когда, уничтожив набросок, / Ты держишь прилежно в уме…

Впрочем, мера нерефлективной естественности поэтического текста в сборнике «Время опыления вещей» оказывается по большей части соблюдена, стихотворения еще не превращены автором в сплошную инструкцию по их применению, как это нередко случается в позднейших вещах. Более того, в упомянутом сборнике налицо еще один дополнительный прием, повышающий градус «поэзии жизни» в ее противостоянии искусственной и головной «поэзии поэзии». Дело в том, что многие стыки между отдельными стихотворениями книги «Время опыления…» выполнены по правилам венка сонетов, в котором последняя строка каждого сонета становится первой строкой следующего. Например, финальные строки: И верили, что, утекая, / Вода возвращается в дом – соотносимы с началом следующего стихотворения: Ночною порою я слушаю шум / Воды и молчит мой ум…

А вот другую книгу Гейде «Слизни Гарроты» даже привычное наличие совершенных текстов не спасает от демонстративной умозрительности, достигающей апогея в разделе «Автокомментарии». Здесь небезынтересные, но чрезмерно гелертерские пояснения к поэтическим текстам напрочь перечеркивают значение последних. Все, дальше ехать некуда: богатая традиция русской метафизической лирики последних двух столетий переходит в собственную противоположность, руководства по эксплуатации стихотворений перевешивают стихотворения как таковые. Поминутные ссылки на Беркли, Хайдеггера и Гуссерля только усугубляют дело: беспрестанно на ум приходят слова о профессиональных обязанностях сапожника и пирожника. Образцы подобной мертвеющей на глазах псевдолирики, что греха таить, имеются в современной русской поэзии в робком, но крепнущем изобилии, они заразительны – так нелегко (пока еще не поздно!) и так необходимо вырваться из-под их влияния, тем более что метастазы покамест не проникли в саму поэтическую ткань. Ведь если забыть о существовании авторских отточенных и одновременно тяжеловесно-неловких растолкований, то сами по себе тексты вполне еще сохраняют первородную силу:

 
кто сворачивает пласты не добытых никем пород,
не названных никем насекомых кто за крылья берет
и отпускает, не оставив клейма, –
кто видит город, когда его погребает тьма…
 

Не правда ли, почтенный читатель?

Библиография

Листки // Арион. 2003. № 3.

«Кто сворачивает пласты не добытых никем пород…» // НЛО. 2003. № 62.

Коралловые колонии // Новый мир. 2004. № 3.

Время опыления вещей. М.: ОГИ, 2005.

Стихи номера // Критическая масса. 2005. № 2.

Стихотворения // Новая Юность. 2005. № 3(72).

Солнечноротый ангел // Октябрь. 2005. № 5.

Слизни Гарроты: Стихи с автокомментариями. М.: АРГО-РИСК, 2006.

Утро выкатило шар // Октябрь. 2006. № 10.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю