Текст книги "Сто поэтов начала столетия"
Автор книги: Дмитрий Бак
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Сергей Завьялов
или
«…(какая разница какими словами)…»
Сергей Завьялов долгие годы тихо и яростно продолжает кропотливую неутомимую работу со стихом, она сравнительно немногим видна и слышна, но действенна, поскольку его усилия всякий раз удваиваются, а точнее говоря – двоятся.
С одной стороны, в печати появляются новые тексты, не всегда похожие на стихи даже внешне: тут и вкрапления на разных языках, выглядящие порою как партитура симфонии, и архаичная шрифтовая графика, и полузабытые печатные гарнитуры.
Оборотная сторона этих публикаций не менее важна: стихи провоцируют не прямую читательскую реакцию «удовольствия от текста», но программируют старт собственных размышлений читателя, связанных с непосредственным содержанием стихов лишь косвенно – в целом и в общем. Собственно, описанная двойственность присуща любому авангардному художественному высказыванию, еще с тех времен, когда не успели войти в оборот оксюморонные обороты типа «классический авангард».
Завьялов, выстраивает свою собственную, ни с какими образцами не сходную поэтику, начиная со стихов довольно уже давних, еще сохранявших традиционный графический облик, внешне не слишком отмеченных уникальным своеобразием, ну разве что увеличенные интервалы между словами обозначают подспудное присутствие альтернативной просодии и мелодики стиха, наличие дополнительных смысловых интонационных пауз, ведущих за пределы силлаботоники по направлению к ритмике архаичного (простите за выражение –) квантитативного стихосложения:
На исходе советской эпохи слышишь
смолкла возня смертоносная
угрюмых владык
но что это более властное нас пеленает
в серый свой плащ
Да я не видел этих искусанных пальцев
лагерные гнойные раны
в детстве моем уже заросли
так кого ж обвинить мне в том
что кисти безвольно поникли и нет сил разучить
на втиснутом в бетонные стены
пианино «Красный Октябрь»
эту мелодию
На грани 90-х и 2000-х Завьялов идет проторенной дорогой архаизации стиха, которая в последние сто лет почти всегда одновременно означает и нечто противоположное – радикальную модернизацию. «Постарение»-обновление поэтики ведется по двум основным направлениям, причем оба связаны с вполне личными обстоятельствами: поиски мордовских (мокшанских и эрзянских) лингвистических, фольклорных и этнических обертонов в поэтике и актуализация античных мотивов в языке и просодии. Для ленинградца в третьем поколении, всегда с подчеркнутым вниманием относившегося к своему финно-угорскому происхождению да еще полтора десятилетия преподававшего латынь и греческий, все это более чем органично. Впрочем, это органика на грани фантастики, слишком резко контрастируют с привычными мотивными и ритмическими ожиданиями современного читателя стихов.
Целостность внешне простого речевого жеста в завьяловской системе координат расщепляется: бытовая речь, становясь поэтической, гарантированно проблематизируется, утрачивает предсказуемость и очевидность. Самый ясный довод в пользу динамичной непредсказуемости языка – присутствие в нем обертонов и начал, непосредственным восприятием не улавливаемых, а с точки зрения нынешнего, все и вся унифицирующего мира – вовсе несущественных. Современные антропологи, например, всерьез рассуждают о доле разных исторических видовых начал в генофонде современного homo sapiens’а. И что нам, вроде бы, до того, на какую долю мы неандертальцы? Однако светила говорят, что это существенно – приходится верить…
В целях выявления и полупрояснения подобных, внешне некрупных и дробных, находящихся за порогом непосредственного восприятия начал Завьялов использует два-три основных приема. Первый – актуализация инонациональной и инокультурной образности, которая, на поверку оказывается своей, автохтонной, как латентно присутствующие в фенотипе современного человека «неандертальские гены»:
Брат мой
занесенный снега
окоченевший мороз
будто лишенный воздух холод
такой чужой страна
мы встретиться
и ни язык родной
ни какой общий оборот речь
ничего уже
ни даже память
проигранное сражение
родной очаг
но что же тогда
так заставлять одна болезнь больное
биться сердце
(Мокшэрзянь кирьговонь грамматат)(Берестяные грамоты мордвы-эрзи и мордвы-мокши)
Другой прием завьяловской деавтоматизации стихописьма уже упоминался – графическое обозначение иных, архаичных и культурно дистанцированных типов просодии текста. Скажем, ритмика русского стиха принципиально не может (подобно древнегреческой и латинской) строиться на систематическом различении долгих и кратких слогов. Причина проста – отсутствие в языке долгих и кратких гласных. Сколько ни тяни в произношении слово «дом» («доооом!») – другое значение слова не возникнет. Кстати, во многих европейских языках подобные различия значений слов вполне возможны (английские sheep и ship, немецкие Staat и Stadt), хотя ритмические параметры английской и немецкой поэзии вполне соприродны русской метрике. Вот один из образчиков завьяловской работы с архаической просодией – со знаменательным и вполне объяснимым посвящением:
В. Кривулину
Звук
как мало чистого звука в наших стихах разве что
где-то на Поклонной горе пропевшая птица
автомобильный клаксон внизу на шоссе
солнце
Боже мой снова солнце
греет шубу слепит
зажмуришься –
красная пелена
не смотри на него зажмурься зажмурься
слушай
(«Весна на поклонной горе»)
Еще одна вариация завьяловского преодоления стиховой инерции работает уже не на стыке языков, национальных культурных традиций либо противостоящих друг другу разновременных просодий, но внутри русской поэтики и в пределах русского языка. Достаточно широко известны захватывающие переводческие эксперименты Михаила Гаспарова, обозначенные как «переводы с русского на русский» и самим академиком названные «литературным хулиганством». Возможна ведь некоторая модернизация переводов иноязычных стихов, которые каждое время прочитывает по-новому! Значит, можно представить себе разные подстрочники иностранных стихотворений – то стремящиеся сохранить архаику текста, почти последовательно вводящие слова и конструкции, понятные современному читателю. Гаспаров ставил вопрос о точности перевода и подводил нас к пониманию размытости самого стремления к этой самой точности. Для современного англоязычного читателя язык Шекспира безусловно архаичен, но для зрителей шекспировских пьес все было совсем по-другому, а значит в поле зрения автора «Гамлета» и «Отелло» вовсе не было никакой задачи архаизировать текст реплик своих персонажей. Как же тогда переводить точно?
Следующий логический пункт подобных рассуждений предсказуемо парадоксален.
Если в случае переводных стихов почти невыполнимая установка на точность выглядит все же манящей и провоцирующей на все новые и новые версии перевода классических текстов, то как быть с русской классикой? Здесь ведь невозможны подстрочники, канонический текст незыблем, несмотря на независимо от воли отдельно взятого читателя изменившиеся исходные параметры восприятия. Слово «пустынный» для большинства носителей русского языка утратило значение «одинокий», восходящее к церковнославянским текстам. А что тогда происходит со строкой Свободы сеятель пустынный? Возможно ли ее – нет, не перевести, а просто прочитать и понять точно, без невольного ассоциирования с песчаным пейзажем пустыни?
Путь к адекватности и точности восприятия классических поэтических текстов, по Завьялову, только один – эти тексты необходимо перевести на «язык» семантических денотатов, то есть объектов реальности, стоящих за словами и существующими помимо конкретных слов – с их двусмысленной динамичностью значений. Что получается? А вот что:
какая небывалая метель
обрушилась на нас в эту ночь
казалось что окна
до половины залеплены снегом
ты зажгла свечу на столе
и столбик ее пламени
отбрасывал на потолок
причудливые тени
как продолжение
твоих длинных пальцев
как колыхание
твоих распущенных волос
ты умеешь
так трогательно раздеваться:
два легких удара
башмачков по полу
и вот ты уже укутываешь меня собой
словно чистым снегом
пока сквозняк все сильнее раскачивает
пламя свечи на столе
(Борис ПастернакВернувшись утром от возлюбленной, поэт еще раз радостно переживает произошедшее)
Осталось высказать предположение о возможном общем знаменателе усилий Сергея Завьялова придать русскому стиху второе дыхание, лишить его инерционности и убаюкивающей ритмической предсказуемости. Завьяловские попытки по природе своей двойственны – адресованы как продвинутым экспертам (для которых, например, осведомленность об экспериментах М. Гаспарова является неотъемлемым слагаемым повседневного восприятия стихов), так и читателю «обычному», не ведающему о стиховедческих премудростях, но интуитивно и непосредственно чувствующему достоверность и привлекательную простоту любых видимых усложнений лексики, графики, ритмики стиха. Так, футуристические опыты по (вос)созданию «заумного» языка привлекательны равным образом для продвинутых адептов и для всех читателей поэзии. Демократические убеждения Завьялова имеют отношения не только к политике, но и к поэтике. Любой человек, независимо от социального пакета исходных условий доступа к искусству (образовательный ценз, имущественный и т. д.), имеет полное право на чтение и понимание поэзии, во всей ее неслыханной простоте. Только так могут читатели чувствовать себя свободными и неущемленными – и что тут поделаешь, ежели, по Завьялову, в очередной раз оказывается, что сложное понятней им?!
Библиография
По направлению к дому // Дружба народов. 2001. № 6.
Мелика. М.: Новое литературное обозрение, 2003.
Пороги на Ванте // Арион. 2007. № 2.
Речи. М.: Новое литературное обозрение, 2010.
Алексей Зарахович
или
«В лодке то лодочник, то вода…»
Разнообразие – почти непременное свойство лирики, узнаваемые, постоянные мотивы и ритмы в стихах только и воспринимаются, что сквозь пестроту и разнообразие ситуаций, точек зрения, смысловых обертонов. Противоположные примеры редки, известны почти наперечет – вспомним, например, стихи Михаила Еремина, много лет пишущего исключительно и только размышления-восьмистишия. Такое постоянство формы – чаще всего удел давно минувших дней, трудно допустить, что кому-нибудь придет в голову одно за другим сочинять стилизованные под хокку малостишия, выглядывая во двор из окна многоэтажного дома или сидя на пороге дома деревенского, уединенного.
Живущий в Киеве русский поэт Алексей Зарахович пишет, конечно, не хокку (и вообще твердые стихотворные формы встречаются у него довольно редко, разве что сонеты), однако на уровне мотивов и интонаций его стихи удивительно, почти демонстративно монотонны. Одно стихотворение словно бы продолжает другое, перетекает в третье, потом становится четвертым, пятым… Глагол «перетекает» довольно точно отражает суть дела – практически в каждой вещи Зараховича так или иначе присутствует вода, еще точнее – река со всем сопутствующим антуражем: обитателями речных вод, рыбаками, берегами, прибрежными лесами…
Река в стихах Зараховича – вовсе не обязательно Днепр, город у реки – не обязательно Киев, но узнаваемый с первого взгляда ореол привычных со времен Гоголя и Куинджи «украинско-днепровских» смыслов виден здесь невооруженным глазом:
Тиха украинская ночь
Умна украинская дочь
Что жизнь ее? – в тени обочин
Слепая песня кобзарей
Был долог путь, стал волос тоньше
Остановившихся бровей
Она так многого не знает
Она так просится смотреть
К морозу звезды, убывает
Луны ворованная медь
Дыхание Реки, течение Воды проступают сквозь все разнообразные подробности жизни человека, существующего в этой культуре – южной, степной, кочевой, песенной, раздумчивой, медленной, погруженной в себя: определения перетекают одно в другое, вносят дополнительные смыслы в трудно формулируемое, но интуитивно понятное единство мира. Из этого мира родом герой-рассказчик (точнее – герой-наблюдатель) Алексея Зараховича, кстати, вовсе не обязательно сельский житель либо горожанин-рыбак. Любой его жест, взгляд, действие, любая мысль немедленно находят символическое соответствие в неспешной жизни речных вод. Скажем, неторопливое раздумье-размышление-фантазия ассоциативно замещается в стихах Зараховича речным пейзажем со стеклодувом. Он только что придуман, вернее, рождается на фоне неба и воды в самом процессе придумывания. Почему стеклодув? Все очевидно – ремесло легче всего уподобляется прихотливой работе воды, призванной порождать бесчисленные округлые и неясные формы и контуры предметов («Стеклодув»):
Воды бродячее стекло
Качает лодку стеклодува
А он забыл про ремесло
…И я забыл про стеклодува
Кому еще так повезло
На вымостках стоять и видеть
Всю видимость – и сушь и сырость
Весь вымысел – себе назло
Воды разбитое стекло
…На вымостках стоять и видеть –
Оттенки, тайники, приметы
Мальков тревожные полеты
И слышать не тебе советы
И верить – не твои заботы
Так рыбе, взятой под стекло
Приносят воздух в птичьем клюве
…И что ни выдох – ремесло
Трубит о спящем стеклодуве
Почти сомнамбулическое вглядывание в себя всякий раз порождает «речной эквивалент» любого настроения, водяную метафору судьбы. Образный ряд аскетически сужен, редуцирован до водной стихии – первородной колыбели жизни, места зарождения всех допустимых и почти немыслимых ситуаций. Человеку Наблюдающему в стихах Зараховича, так сказать, ни холодно ни жарко: он ничего не способен почувствовать до наблюдения – ни горя, ни счастья, ни печали, ни радости. Такой наблюдатель весь сведен к своему наблюдению, оказывается парадоксальным образом избавлен от индивидуальности, от личностного избытка, который непреложно существует в сознании героя традиционной лирики. В поэзии Алексея Зараховича живет человек с долитературным, можно сказать, с «фольклорным» мировидением, он не только помещен в природную (речную) среду, но и его песни монотонны, как речное течение, и почти напрочь лишены нюансировки, перепадов ритма и смысла.
В этой реке невысокой на вид
Два или три этажа без подвальных
Слышишь, звенит колокольчик трамвайный
Слышишь, уже не звенит, не звенит
Сколько же вечности этой на вид
Как посмотреть, если с лодки, то много
Светишь фонариком – длится дорога
Путают вёсла сигнальную нить
Если с моста осторожно, слегка
Только взглянуть, так чтоб капля зрачка
Не соскользнула в свое отраженье
Видишь – себя повторяет движенье
Круг на воде продолжает кружить…
Что происходит с человеком у реки, каким он туда попадает или, вернее, каким становится вблизи воды, часто помимо собственной воли? По Зараховичу – именно здесь вдруг происходит какое-то переключение сознания, смена регистра: из «деятеля» гость речных берегов неминуемо превращается в созерцателя. Самая простая и очевидная аналогия: рыбак в ходе своего излюбленного и медлительного подкарауливания будущей добычи рано или поздно сам превращается в пассивного участника какого-то большого действа, его уму и сердцу непостижимого, порою из искателя жертвы сам становится жертвой. В такой сказке рыбак и рыбка незаметно меняются местами – это понятно, пожалуй, даже без обращения к аналогиям из Пушкина, Хемингуэя или Виктора Астафьева:
Полночь… Банальнее нет начала
Обыкновеннее нет причала
Лодки наклон и кивок весла
Водят по ниточке баржу с грузом:
Липким углем, раскаленным арбузом
В лодке то лодочник, то вода
Остановиться… Остаться… Жить
Остановиться, остаться, выжить
Берег един, как церковная известь
Не завоеван, неразделим
Снасти опущены… На теченье
Слышно чехони тугое тренье
Слышно, как движется не спеша
Перебирая тростник губами
То ли утопленник, то ли душа
С длинными как у сома усами
В стихах Алексея Зараховича нередко присутствует второй план, речная мистерия оказывается лишь мистерией, условностью, аллегорическим занавесом, за которым разыгрывается подлинная, неусловная жизнь. Часто в финале стихотворения возникают через пробел еще строки, заключенные в скобки, точнее, скобка здесь только одна, открывающая, – она обозначает начало, не имеющее одного-единственного ясного продолжения. Это второй голос, параллельная партия в партитуре, здесь если не происходят, то по крайней мере обозначены другие события и другие их участники: некое Я, некая Ты («любимая»), некие перипетии человеческих отношений. Однако все это (главное, привычное; наконец, современное) оказывается на втором плане, дано лишь обиняком и намеком, в фокусе же внимания – все тот же медленный ряд речных пейзажей с вписанными в них призрачными силуэтами рыб, людей, деревьев. За пределами вечных стихий продолжают тикать часы повседневности, однако истинный ход вещей закладывается именно там – в остановившемся времени вод. На язык этого медленного мира природы оказываются, впрочем, переводимыми многие реалии движущегося времени, времени культуры, скажем, реалии чеховские («Чехов»):
Сперва окунись, там где будешь ловить окуней,
Став частью реки, хоть бы частью ненужной, напрасной
Вот лось отраженный качнул плавниками на дне
Лосось – догадаешься ты, – обманувшая Каспий
Гроза будет в полдень, а нынче кратчайшим путем –
Прямым, под линейку проложенным, будто бы к сроку
Ты здесь очутился при удочке и с врачом
Что каплю дождя
может выжать
из пальца
иголки
Подобные опыты Алексея Зараховича на грани возможностей его метода работы со смыслом, за пределами добровольно принятой им самим «водной аскезы», на мой взгляд, особенно интересны. Может быть, именно они указывают на вероятные пути развития его самобытной, но все же достаточно камерной стилистической манеры?
Библиография
Река весеннего завета: Поэма-сонет. Киев: Факт, 2003.
Короткой водой // Знамя. 2008. № 9.
Рыбья скворешня // Знамя. 2010. № 7.
Чехонь. Киев: Гамазин, 2011. (Серия «Зона Овидия»)
Белая цифирь // Знамя. 2011. № 7.
Николай Звягинцев
или
«Вынуть платок, наиграть разлуку»
Поэтов (согласно удобной батюшковской таксономии) легко разделять на «странствователей» и «домоседов»: в прямом ли смысле, в переносном ли, – почти каждый стихотворец волен выбирать между сосредоточенным вниманием к знакомым приметам домашнего обихода и жаждой новых впечатлений, странствий, ритмов и форм. Николай Звягинцев в своих стихах – путешествует, словно бы не покидая родных стен, точнее говоря, – все свое носит с собой, в том числе привычный быт, размеренное домашнее существование, когда необходимые предметы обнаруживаются без труда – вслепую и наощупь. Так перемещаются улитка, черепаха: счетчик показывает все новые сантиметры и мили, а дом – вот он, при них. В текстах Звягинцева часто упоминаются неродные города и местности, но почти всякий раз это лишь очередное упражнение на тему «путешествие с домом на спине».
Если поеду ниже ступенькой,
Литература почти что вся
Станет как лужа с молочной пенкой
Велосипедного колеса.
Разом представлю дом на колесах,
Стекла со спичечный коробок,
Книгу, достойную двух полосок,
Пулю, летящую вверх и вбок,
Ноев ковчег и свою каюту,
Море, где ночью неглубоко,
Двух пешеходов, на две минуты
Только что прыгнувших в молоко.
Это, пожалуй, «модельный» звягинцевский текст: здесь и в самом деле изображена «почти вся» литература-по-Звягинцеву, то есть – сведенная к странному на первый взгляд перемещению сразу и по морю, и посуху: в ближний дачно-велосипедный свет и в спасительный дальний край, куда можно сбежать от Потопа, втиснувшись в толпу на борту Ковчега. Впрочем, и эти две параллельно существующие картинки морского и сухопутного путешествий – не едины, каждая из них, в свою очередь, подлежит дальнейшему умножению и дроблению. Так, громоздкий, наскоро сбитый перед лицом угрозы «ковчег» стремительно, словно в пластилиновом мультике, превращается в океанский круизный лайнер с комфортабельными «каютами».
И наоборот – оба путешествия не только дробятся, но и сходятся воедино, составляя – в конечном счете – картинку, в реальности уже совершенно не возможную. Смотрите: встреченные велосипедистом прохожие отражаются в только что рассеченной колесом луже, по которой за секунду до их появления пошла рябь, напоминающая пенку на остывающем горячем молоке. Почему они вдруг оказываются не отраженными в мелкой водице уличной лужи, но целиком и полностью «прыгнувшими в молоко»? Все просто – потому что наш странствователь, наша улитка-черепаха не только на велике катит, но и на пароходе плывет по глубокой морской воде, в которую недолго и спрыгнуть. Если напомнить, что не только молочная лужа уподобляется морю глубиною в человеческий рост, но и в море «ночью неглубоко», то можно поставить окончательный диагноз – море и суша, велосипед и ковчег-лайнер становятся деталями единой картины, представляющей путешествие чувств, не тождественное, впрочем, каноническому «сентиментальному путешествию».
Путешественник Звягинцева не предается сантиментам, его реакция на ранее неведомые места и события сводима скорее к общей приподнятости, глубокому вздоху восторга, нежели к конкретной, детально выписанной эмоции. Общее здесь преобладает над частным, отвлеченная от конкретного повода восторженность самим фактом странствия напоминает не то изысканный фетовский безглагольный восторг перед лицом природной музыки рассветов, соловьев и ручьев, не то обильное, «южное» восхищение «украинской ночью» и тихой погодой над широкой рекой. Кстати говоря, «степные» ассоциации здесь не случайны – можно вспомнить об участии Николая Звягинцева в разного рода «крымских» поэтических форумах и группах, его внимание к поэзии выходцев из этих краев и т. д.
Сходя с поэтических небес на грешную землю, скажем, что отвлеченное упоение звягинцевского героя легко уподобить восторгу подростка, присевшего на пол просторной комнаты и обнаружившего себя среди сразу же увеличившихся в объеме и таинственно нависших над ним некогда знакомых предметов – шкафа, стола, окна. Вот почему в только что разобранном стихотворении в первой же строке герой рассчитывает на поездку «ниже ступенькой» – кстати, эта реалия свидетельствует о том, что нами был упущен еще один вид транспорта, на котором одновременно передвигается звягинцевский странствователь, наряду с ковчегом и велосипедом явно оседлавший еще и вагонную площадку со ступеньками, спускающимися прямо к несущейся навстречу поезду земле (у другого поэта – «Под шторку несет обгорающей ночью И рушится степь со ступенек к звезде»).
Позиция странствователя у Звягинцева, если разобраться, вовсе не проста. Не наивна, далека от прямолинейной и сиюминутной реакции на неизведанность и новизну. Отношение героя к событиям можно условно окрестить как раз антиимпрессионистическим. Его впечатлительность – не проводник эмоций, а совсем напротив – мягкая, но ощутимая преграда, разделяющая бытие и сознание. Что на самом деле происходит в уме и сердце всегда готового к новым путевым заметкам героя? Очень и очень нелегко ответить на этот вопрос: порою читатель ловит себя на том, что оказывается внутри ситуации, описанной еще в 1830-х годах русским романистом Александром Вельтманом, у которого в романе «Странник» главный герой путешествовал, рассматривая мелкие детали географической карты. Любопытство остается просто любопытством, не достигающим четко очерченного круга взаимодействия с собственными намерениями любопытствующего.
В городе канатная дорога,
Солнышко и мало голосов,
Влажная раскопанная Троя
С белым деревянным колесом,
Виды театрального романа,
Завтрак и сухая пастила,
Масляная тонкая бумага
Цвета заоконного стекла.
Утро, до него наперсток соли,
Мало-мало соды на ноже.
Поручни, крыла его, рессоры
Спят еще в воскресном гараже.
Выстрелишь – и заспанное древо
Бросится на солнечный фасад
Парою начищенных тарелок,
Только что сомкнувших паруса.
Есть, впрочем, у Звягинцева и иные тексты, обычно сводимые к микроновеллам, не сопряженные с пространственными перемещениями. Проекция «многоканального» описания путешествия на конкретное событие зачастую порождает неожиданные повороты сюжета, поток впечатлений, точно уловленных и переработанных теперь уже не просто свидетелем, но участником событий:
Шарит рука колено соседки,
Водит биноклем в чужом ряду.
Ее хозяин скучает под сеткой,
Ждет не дождется, когда подадут.
Где по весне густые ресницы,
Осенью тянешь пустой билет.
Там их всего четыре страницы –
Дама, девятка, король, валет.
Будто со дна парашютной вышки
Или из дома, где сверху львы,
Вынырнет левая с горстью вишни,
Шляпу собьет с твоей головы.
Пара часов – и крик петушиный,
Пара минут – и рельсовый стык.
Ее сверчок печатной машины,
Быстрый взгляд поверх пустоты.
Образный ряд путешествия и здесь оказывается на своем месте (билет, парашютная вышка, рельсовый стык), однако никакая поездка даже не имитируется, превращается в метафору встречи двух людей перед лицом грядущей неизвестности. Непросто преобразованные путевые заметки коллекционера звуков и красок – центральный пункт лирики Звягинцева; в этом состоит его сила и – разумеется – некоторая узость стилистического диапазона. Можно долго перечислять, какие темы, идеи, мотивы, в сегодняшней поэзии суперактуальные, у Звягинцева отсутствуют начисто. Однако, возможно, и не стоит одному из немногих нынешних лириков по преимуществу поддаваться на провокацию востребованности и ангажированности? Как знать – ощущение некоторой приторможенности движения в последних текстах Николая Звягинцева присутствует – или это просто попытка найти стыковочный узел и перебраться на борт еще неведомого мегаэкспресса?
Библиография
Крым НЗ. М.: ОГИ, 2001. 48 с.
Стихи // Авторник: Альманах литературного клуба. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2001. Сезон 2000/2001 г., вып. 2. С. 93.
Одно стихотворение // Вавилон: Вестник молодой литературы. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2001. Вып. 8. С. 89.
Памяти Прохорова // Авторник: Альманах литературного клуба. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2002. Сезон 2001/2002 г., вып. 7. С. 7.
Два стихотворения // Вавилон: Вестник молодой литературы. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2002. Вып. 9. С. 21.
Стихи // Авторник: Альманах литературного клуба. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2002. Сезон 2001/2002 г., вып. 6. С. 5–7.
Маяковская-3 // «НЛО», 2003, № 62.
Одно стихотворение // Авторник: Альманах литературного клуба. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2003. Сезон 2002/2003 г., вып. 11. С. 36.
Два стихотворения // Вавилон: Вестник молодой литературы. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2003. Вып. 10. С. 65.
Стихи // Авторник: Альманах литературного клуба. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2003. Сезон 2002/2003 г., вып. 10. С. 5–7.
Туц. М.: Новое издательство, 2008.
Улица Тассо. М.: НЛО, 2012. 96 с. (Новая поэзия).