355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Бак » Сто поэтов начала столетия » Текст книги (страница 12)
Сто поэтов начала столетия
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:20

Текст книги "Сто поэтов начала столетия"


Автор книги: Дмитрий Бак


Жанры:

   

Языкознание

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Михаил Еремин
или
«Продлиться пересказом или утварью…»

Есть, есть еще люди в наше время! Вот Михаил Еремин писал не только в Ленинграде семидесятых-восьмидесятых, в пору расцвета так называемой «филологической школы», но и сегодня, в нынешнем Санкт-Петербурге продолжает создавать свои причудливые, всегда исключительно восьмистишные миры. В восьмистишиях Еремина всегда присутствуют слова необычные, порою изысканно-редкие, диковинные: «циркумцеллионствовать», «реотаксис», «калибиты», «эрратические», «антецедентные», «амредиты»… Слова, подобные приведенным, далеко не всегда придуманы самим поэтом, есть много случаев привнесения в стиховую ткань специальных терминов, имеющих весьма конкретное значение для посвященных и неведомых большинству читателей, ленящихся «заглядывать в академический словарь».

Термин по-разному взаимодействует с «обычными» словами в зависимости от композиционной разновидности конкретного стихотворения. Возьмем, например, восьмистишие-пейзаж, каких у Еремина немало:

 
Полночна констелляция,
Пруд – лоно лунно – без морщинки,
И – тени, тени, тени… – акустическое одиночество.
Упругую поверхность возмутить
(Затрепетала спугнутая элодея.),
Припав губами. Жажда –
Извечнее
И приснее воды?
 

Здесь несколько слов имеют терминологическое значение либо обозначают отвлеченные понятия, которые без некоторого смыслового смещения, казалось бы, не могут быть просто через запятую включены в перечень созерцаемых предметов и явлений пейзажа. Так, «констелляция» в прямом значении – «сочетание светил на звездном небе», в переносном – значимое взаиморасположение и взаимосуществование предметов или факторов. Прямое и переносное значения тесно взаимодействуют, поскольку в поле зрения входят вещи и обстоятельства, благоприятствующие созерцанию звезд (полночная пора, поверхность пруда). Однако звезды в стихотворении не упоминаются – в том числе и потому, что пруд непрозрачен, зарос элодеей – растением, которое называют еще водяной чумой. Речь, значит, вовсе не о привычной «картинке», которая готова сама собою возникнуть при одном упоминании о полуночи вблизи воды. «Констелляция» означает как раз «сочетание факторов» – весьма разнопорядковых: не только доступных зрению, но и «слуховых», кстати, также описанных не без слов-терминов («акустическое одиночество»). Напиться из мутного, заросшего элодеей пруда можно только при наличии сильной жажды, именно об этом вполне бытовом событии здесь идет речь. Но бытовая конкретность тает, если вспомнить, что сопутствует глотку ночной воды. Во-первых, возвращается на первый план зрительная составляющая пейзажа, чуть ранее уступившая первенство слуховой: нарушается незыблемость водяного зеркала. Во-вторых, стартовая точка ереминского описания пейзажа, отмеченная словом «констелляция», возвращается к первоначальному, прямому значению. «Констелляция» – это не обязательно сочетание видимых светил, их расположение фиксируется не глазом и даже не телескопом. Пусть небо напрочь закрыто облаками, положение планет в любой момент известно и астроному, и астрологу.

Следовательно, речь идет не о взаимном расположении звезд, теней и акустически различимых звуков вблизи ночного водоема. Конкретная картинка ночи превращается в раздумье, в центре которого соотношение «жажды» и «воды» – субстанций, тесно связанных между собою через посредство человеческой эмоции, желания. Существует ли жажда без и до воды? Можно ли помыслить желание утолить жажду без наличия в сознании образа водной стихии? Здесь ясно различим один из центральных мотивов философской лирики Еремина – стремление заглянуть за грань появления слова (=акта творения), попытка прочувствовать и описать контуры чувства либо мысли еще до их вербализации.

Поэтический первоисточник подобных усилий очевиден: мотив забытого слова необыкновенно важен для иного стихотворца, написавшего, между прочим, самые знаменитые русские «Восьмистишия» двадцатого столетия, так же всматривавшегося в парадоксы наименования предметов и явлений («быть может, прежде губ уже родился шепот…» и так далее).

Если вернуться к процитированному стихотворению Михаила Еремина, то очевидно, что итоговое рассуждение о соотношении понятий жажды и воды также оказывается разомкнутым. Пусть «жажда» и не принадлежит к ряду специфически ереминских экзотических слов-терминов, но его значение в финале тоже стремительно преобразуется, расширяется, подобно кругам, расходящимся по поверхности воды, тронутой губами пьющего. Речь не только о физиологической жажде, но и о неутолимом ментальном стремлении соприкоснуться с неведомым, пусть неясным и «мутным» (пруд, заросший элодеей). Так любой конкретный пейзаж преображается в логически стройную и строгую цепь рассуждений.

И это еще сравнительно простой случай! Ведь у Еремина есть стихотворения, где отсутствует даже намек на зримую очевидность внешнего мира:

 
А если и тщиться
Проникнуть во глубь
И выспрь
Тернарного – недра, окрест
И вечное горнее – мира,
То при пересчете небесных светил, адиафор и дыр
Не остановиться ли на предпоследнем
Числе натурального ряда?
 

Вопреки непростоте умственных построений, поэт проводит раздумье читателя по строжайше определенному маршруту. Игра значениями в конечном итоге не размывает контуры определенности, но ведет к непреложному результату. Грамматические усложнения (например, заключение в скобки целых периодов) только усиливают у всякого читателя, привыкшего разбирать интеллектуальные ребусы Еремина, острое ощущение парадокса. Поддаваясь логике его стихотворных силлогизмов, мы обнаруживаем в себе новую способность – подобно автору, на равных правах непосредственно ощущать впечатления не только от восприятия зримого, но и от созерцания феноменов, доступных лишь внутреннему, умственному зрению.

Вот, казалось бы, одно из самых очевидных поначалу восьмистиший, в котором речь идет о незабвенных временах бытования неофициальной, неподцензурной литературы и жизни на задворках навязшей в зубах тоталитарной ортодоксии:

 
Нет, не грустить о славных временах
Народных пирожков с начинкой
Из ливера еретиков, – но, скажем, примерять личины
(Напялил, словно маску, кости таза,
Изящно позвоночник изогнул –
Подобно хоботу противогаза,
И стал неузнаваем вельзевул.) и
Беседовать о самоценности плацебо.
 

Никакого подобия «пейзажа» здесь нет и в помине, но бесспорный логический ход (недопустимо грустить о временах застойного обилия и стабильности, поскольку то и другое было результатом насилия – пирожки начинены выеденной печенью еретиков) предельно усложняется. Что можно противопоставить ностальгии по советской фальшивой идиллии? Ответ далеко не очевиден. Cмирение? любовь к тяготам настоящего? Несвобода, если задуматься, гораздо легче и определеннее свободы (здесь, на прокуренных кухнях – «мы», «свои», а «они» – там, в их кабинетах и прочих местах обитания лжи и фальши). Да, было именно так, но если эта ясность и определенность утрачены, то опасность примерять вельзевуловы личины только усиливается, остается вместо лечения принимать плацебо – «пустые» таблетки, лишь имитирующие терапевтический эффект. Получается, что «грустить о славных временах» советского застоя – означает мечтать вовсе не о дешевых пирожках, но о временах неотчужденной убежденности в своей правоте, подлинности дружб и враждебных столкновений. В пору бесхребетных компромиссов тотальной имитации всех добродетелей, когда эпидемия лицедейства захлестнула все вокруг, устроит ли тех, кто помнит времена иные, суррогатное лечение пороков сладенькими пустышками-плацебо?

Михаил Еремин на протяжении десятилетий не меняет голоса, его восьмистишия выстраиваются в единую цепь размышлений о материях важнейших и насущных. Но усложненность речи уже не выглядит защитой от навязчивой простоты подцензурной поэзии позднесоветской эпохи. Времена сменились, и стихи Еремина в новом контексте звучат с прежней (и одновременно новой) силой. Они по-прежнему адресованы не всем, но чем больше читателей начала столетия расслышат негромкий голос петербуржца Михаила Еремина, тем будет лучше – и для внимательных читателей, да и для судеб наступившего века тоже.

Библиография

Стихотворения. Кн. 2. СПб.: Пушкинский фонд, 2002. 56 с.

Стихи // Звезда. 2002. № 7.

Поэтическая тетрадь // Новый журнал. 2002. № 227.

«Считать ли происками заастральных сил…» // НЛО. № 62.

Поэтическая тетрадь // Новый журнал. 2003. № 231.

Литература // Критическая масса. 2004. № 2.

Стихотворения. Кн. 3. СПб.: Пушкинский фонд, 2005. 52 с.

Стихотворения. Кн. 4. СПб.: Пушкинский фонд, 2009. 48 с.

Стихи разных лет // Дети Ра. 2009. № 3(53).

Стихи // Звезда. 2010. № 4.

Стихи // Звезда. 2011. № 6.

Стихотворения. Кн. 5. СПб.: Пушкинский фонд, 2013. 48 с.

Ирина Ермакова
или
«Я всю жизнь держалась на честном слове…»

И правда – все зависит от ракурса, от угла зрения, еще точнее – просто от природы зрения как оптического прибора, позволяющего разным тварям видеть волны разной длины. Что человеку многоцветно, то для кошки черно да бело, а насекомому – объемно да фасеточно… С оптикой у Ирины Ермаковой неразрывно связаны и акустика, да и семантика наблюдаемого мира – спелого, упругого, налитого гармонией и статикой состоятельности и достаточности жизни. Как бы сказать попроще, не впадая в ухоженную стилистику самой Ермаковой? Ну, в общем, и не подумаешь, что она живет и придумывает слова в том же городе и в том же столетии на дворе, что и новые социальные поэты, прекрасные и честные, видящие кругом разруху и непоправимые несчастья, для коих есть свои причины: на них необходимо указать, чтобы преодолеть. Нет, у Ермаковой в стихах сколько угодно пораженных в правах людей, не имеющих, как сказал бы публицист, доступа к социальным лифтам:

 
– И-и-и!
Людина Оля,
Олька-дьяволенок
визжит,
визжит,
визжит,
нарезая квадратные круги по двору:
– И-и-и! –
и железная скамейка у подъезда
взрывается,
сокрушенно причитая:
– Люд, чёй-то она? Ой, люди! Ишь, монстра какая! Дитё
все-таки… Людмила, ты б ее в садик сдала!
– Не берут – Оля! Оля! Оля!
Горе мое, до-омой!
……………..
– Не берут,
она ж – не говорит,
шестой годик пошел – не говорит,
все понимает, сучка, – и не говорит.
– И-и-и! – визжит всё –
дерево, тротуар, сугробы, голуби, стекла дома,
напряженно-багровые
от солнца.
 
 
– Сладу, сладу с ней нет,
спать без пива – не уложишь,
высосет свою чашку – и отрубается.
– И-и-и! –
и пожилая наша скамейка
поеживается
и поджимает ноги,
жалобно кивая головами:
– И-и-и, бедная Люда, на пиво-то-кажен-день – поди заработай.
 
(«Скамейка»)

Московская Йокнапатофа Ирины Ермаковой располагается где-то у сложной излучины реки, между Нагатинским затоном и Коломенским. Эти места изображены на обложке сборника «Улей»: карта столицы нашей родины цвета золотистого меда, со смещенным центром, в аккурат приходящимся на окрестности заповедного парка и автозавода-гиганта на другом берегу реки – полной тезки не верящего слезам города. Классическая заводская окраина: многоэтажки из малогабаритных квартир для бывшей лимиты на холмистой улице с поэтичным именем Высокая. Бывали, знаем, здесь есть где разгуляться несчастью:

 
А еще наш сосед Гога из 102-й,
Гога-йога-бум, как дразнятся злые дети.
В год уронен был, бубумкнулся головой,
и теперь он – Йога, хоть больше похож на йети.
 
 
Абсолютно счастливый, как на работу с утра,
принимая парад подъезда в любую погоду,
он стоит в самом центре света, земли, двора
и глядит на дверь, привинченный взглядом к коду…
 
 
Генерал кнопок, полный крыза, дебил –
если код заклинит – всем отворяет двери,
потому что с года-урона всех полюбил,
улыбается всем вот так и, как дурик, верит…
 

Счастье – это неведение о собственном горе, эта формула настолько пластична, что легко поддается инверсии: любое «ведение» непременно оборачивается ощущением неблагополучия, ментальным несчастьем, готовым перелиться в жизнь, притянуть, подобно магниту, горести не вымышленные, но всамделишные, выраженные в фактах и событиях. А юродивая неосведомленность так и остается кратчайшим путем к уверенности и спокойствию:

 
Счастливый человек
живет на четвертом этаже
в 13-й квартире.
Он улыбается всегда,
просто не может иначе.
Все знают,
что его зовут Толик,
а его бультерьерку –
Мила,
что ездит он на «копейке»
и никогда не пьет
за рулем,
что работал когда-то
на ЗИЛе
(вон, видишь? –
во-он, голубые трубы за рекой)
и что вечная его улыбка –
результат обыкновенного
взрыва в цеху.
 

Как-то так получается у Ермаковой, что «нет безобразья в природе», поэтому слова о счастье недоумка Гоги не выглядят метафорой, как и многие другие местные зарисовки не выглядят картинками горя и пошлости.

У этой странной гармонии, пробивающейся и сквозь искривленные пространства загубленных жизней, есть два основания, два ключа. Первый – спокойное сочувствие и терпимость к иному, чужому и чуждому, которое только и ждет твоей ненависти, чтобы напасть из-за угла, а в ответ на спокойствие и молчаливое неосуждение – готово повернуться самой приглядной из возможных сторон, обернуться меньшим из зол:

 
Гудит ли слишком всеподъездное застолье
гребет ли дворничиха слишком бурно снег
немедленно – средь нас возникнет Коля
не мент не мусор не лягавый – просто Коля
душевный участковый человек
 
 
И ярость тает и пурга взлетает
обратно ввысь туда где всё – вода
и Коля тут же возглавляет запевает
и разливается и разливает
как горний лейтенант и тамада…
 
(«Метель»)

Есть и другой ключ к открытию равновесия в пестром и хаотичном балагане Нагатинского затона – тесное соседство искажающего смысл и Промысел механического существования-разложения подданных автомобильного Молоха и безразличной ко всякому движению водной стихии. Взгляните на карту: здесь вода с трех сторон окружает сушу, остров – не остров, замкнутый котел творения, когда все идет в дело: и простецкие неслитные голоса нетрезвого люда, и плеск редких волн, промасленных до блеска сточными водами. Первородная водная стихия для Ермаковой краеугольна, она то и дело разливается волной в стихах из сборника «Колыбельная для Одиссея», где морское странствие служит сквозной метафорой жизни, страсти, преступления-похищения, памяти…

Как видим, не только про места нагатинские пишет Ирина Ермакова, но московский водный и промышленный Юго-Восток – все же лучшая метафора ее стилистических поисков в последние годы. Собственно, Ермакова никакого стиля не ищет, он уже существует и задан спокойствием и терпимостью одной стороны и зыбкой и будоражащей гранью между естественным в пробирке безобразием и выращенной в пробирке искусственной красотой.

Стиль рожден сутью вещей, он не только поддержан изнутри творческого жеста поэта, но и покоится на прочных опорах внешней природы вещей. Вот какая картина получится, если принять за аксиому не только различие оптических аппаратов человека, кошки и пчелы, но и разницу между параметрами зрения разных поэтов… Но, по большому счету, все это не про Ермакову. Стоит только мысленно стать за плечом поэта, всмотреться в то, что он предлагает увидеть – и станет ясным и внятным неожиданное. Поэтическое зрение не может являться единственным в своем роде, оно тотально, поскольку на любой предмет уже упали взгляды всех прежних и нынешних подлинных стихотворцев. Ирина Ермакова наделена даром видеть не только собственное зрение, воспринимать зрительные волны не только в «своем» диапазоне длительностей, но провидеть именно тотальность поэтического освоения вещей и явлений.

 
Цветет шиповник дышит перегной
Вы так нежны как будто не со мной
В лугах гуляют девочки и козы
Качает цепи ветер продувной
Я чувствую грядущее спиной
Пока Тургенев бродит за стеной
Пока он пьет один в своем Париже
Он тоже не болел он тоже выжил
И расквитался с тяжестью земной
Навскидку – бес но бабочка – на свет
Он пишет мне в ответ японской прозой
Как хороши как рыжи были розы
И ставит подпись: Мятлев
Гасит свет
И в темноте – тупым шипом изранен –
Вскочил ругнулся разорвал конверт
Хихикая исправил: Северянин
Цветет шиповник
 
 
Я сплю уже не помню сколько лет…
 

Это всезнание, восприятие тотальности поэтического в его слитности с непосредственно жизненным, чувственно осязаемым дает поэту право и основание быть одновременно предельно наивной («Красота-то какая, мама дорогая! / Налитая, белая, спелая, золотая…» или «Вот гляжу на тебя и таю, как баба, – смешно?..») и – в других, параллельных случаях – отстраняться от любой конкретности в пользу самой что ни на есть метафизики, почти фетовской:

 
Мне снилась смерть блестящая как свет
взлетающий над льдами перевала
и грановитой радостью играло
изогнутое лезвие-хребет
 
 
И воздух тяжелея от воды
гудел и взвинчивал меня все круче
и были так смиренны с высоты
неоспоримым солнцем налиты
к сырой земле оттянутые тучи
 
 
Там рос туман и полз ветвями рек
и накрывал легко и беспристрастно
земную жизнь мою и всё и всех
а верхний мир сиял как человек
вернувшийся домой из вечных странствий
 
 
Но мелочи горючие земли
тягучим списком – точно корабли
уже взвились за солнечною спицей
и вспыхнули в луче – когда взошли
навстречу мне растерянные лица
 
 
И взвинченное небо занесло
и словно сквозь горящее стекло
я вижу звука золотой орех:
плывет в дыму искрящий круглый смех
трещит фольга оплавленной полоской
а там в ядре в скорлупке заводной
ржет огненный пегаска – коренной
так раскалившись в оболочке плотской
душа моя смеется надо мной
 
 
И обжигает продираясь за
и видимо-невидимая рать
дудит: не спи не спи раскрой глаза!
 
 
И я проснулась чтобы жить опять
 

За годы изысканной работы со стихом Ирина Ермакова вовсе не стала поэтом раз навсегда найденной манеры, именно поэтому от нее всегда ждешь неожиданного и нового. Что-то она приготовит читателю в будущем?

Библиография

Голоса // Арион. 2001. № 1.

Жизнь засвечена словно в обратном кино… // Дружба народов. 2001. № 7.

Колыбельная для Одиссея. М.: Журнал поэзии «Арион», 2002. 120 с.

Никаких трагедий // Арион. 2002. № 2.

Легкая цель // Новый мир. 2003. № 3.

Уголь зрения // Октябрь. 2003. № 3.

Все на свете вещи // Арион. 2003. № 4.

Царское время // Новый мир. 2004. № 4.

Дурочка-жизнь // Арион. 2004. № 4.

Языком огня // Дружба народов. 2004. № 5.

Зерна гранита и зерна граната // Октябрь. 2004. № 6.

Переводчик // Интерпоэзия. 2005. № 2.

Голоса // Арион. 2005. № 4.

В красном городе // Новый мир. 2005. № 5.

Пустырь на Соколе // Знамя. 2005. № 9.

Вниз по карте // Октябрь. 2005. № 9.

Февраль // Октябрь. 2006. № 2.

Голоса // Арион. 2006. № 3.

До сигнального блеска // Новый мир. 2006. № 10.

Улей. Книга стихов. М.: Воймега, 2007. 84 с.

Голоса // Арион. 2007. № 3.

А у нас в Японии: Стихи из книги «Алой тушью по черному шелку» // Октябрь. 2007. № 4.

Речь на мефодице // Новый мир. 2007. № 10.

Стихи // Вестник Европы. 2007. № 19–20.

Из книги «Улей» // Интерпоэзия. 2008. № 1.

Стихи // Арион. 2008. № 4.

Новые стихи // Октябрь. 2008. № 9.

В ожидании праздника: Стихотворения 1989–2007 годов. Владивосток: Рубеж, 2009. 132 с.

Эрос – Танатосу // Новый мир. 2009. № 5.

Перекресток // Октябрь. 2009. № 8.

Свидетель Света // Октябрь. 2010. № 1.

Остров // Новый мир. 2011. № 2.

Иван Жданов
или
«Я был как письма самому себе…»

Тот не жил в поэтическом вакууме ранних восьмидесятых, кто не помнит строчек Ивана Жданова – услышанных во время его нечастых выступлений, переданных из рук в руки на исписанных торопливым почерком листочках, а чуть позже – почти чудом! – появившихся в подцензурной печати, минуя обычный маршрут навстречу ворованному воздуху тамиздата и обратно.

 
Я поймал больную птицу,
но боюсь ее лечить.

Останься, боль, в иголке!

Иуда плачет – быть беде!

Когда умирает птица,
в ней плачет усталая пуля…

Вода в глазах не тонет – признак грусти.
Глаза в лице не тонут – признак страха.

Был послан взгляд – и дерево застыло,
пчела внутри себя перелетела
через цветок…

Когда неясен грех, дороже нет вины…

Займи пазы отверстых голосов
щенячьи глотки, жаберные щели…

Мы – верные граждане ночи, достойные выключить ток.
 

Перечень этих строк может быть кратким либо пространным, достаточно дочитать его до любой возможной середины, чтобы все припомнить и понять: полнота в данном случае не имеет никакого значения. Жданов не вписывает себя в современный (тогдашний) контекст, не разделяет мотивы и цели творчества, привлекавшие многих современников. Он не подпевает адептам поэтического официоза и не возражает им, не иронизирует по поводу жизни и быта позднесоветской эпохи и не пытается, подобно концептуалистам, с подчеркнутой нейтральностью интонации соединить культуру Большого стиля и «Культуру Два», не взыскует новой религиозности и не сетует на предмет ее невозможности и пустоты небес.

Жданов начинает писать стихи так, как будто бы на дворе конец семидесятых годов предыдущего, девятнадцатого столетия. Еще не прозвучали литературно-пророческие возгласы Мережковского, еще не задуманы брюсовские прожекты по созданию русской проекции европейского символизма, более того, даже дебют Надсона не состоялся, а уж о так называемом Серебряном веке и тем более о большевистской литературной утопии еще и слуху нет. Неведомы разнообразные сомнения в самом праве поэзии на существование – от парадоксов Ницше до афоризмов Теодора Адорно. Поэтическая традиция для Жданова не просто жива, но органична и естественна, как порыв теплого ветра июльским вечером. Поэтическое слово несводимо к бытовой речи и тем более – к просторечию, оно останавливает время и в неизменном виде передается вперед и вперед, доколе в подлунном мире, в потомстве жив хоть один читатель…

Поэт Жданов обрел известность в нешироком кругу знатоков, поскольку его имя стало постоянно включаться в ходовые в то время «обоймы» стихотворцев, по мнению некоторых продвинутых критиков, причастных к некоему новому поэтическому направлению, тут же получившему не менее ходкое имя. Здесь не хочется повторять получивших немалое распространение заковыристых терминов, сгустившихся над текстами трех московских поэтов, из которых двое были выходцами из алтайской глубинки. Причина проста – обоймы оказались недолговечными, терминология – недостоверной. У каждого из трех некогда объединявшихся в «группу» поэтов оказался свой путь, пожалуй единственное совпадение для всех троих – постепенно надвинувшееся молчание, уход с авансцены литературного быта.

В случае с Ждановым молчание наиболее очевидным образом переходит в многозначительную фигуру умолчания. После получения ныне не существующей, а некогда престижной премии Аполлона Григорьева в 1997 году Иван Жданов удаляется от московской суеты и от актуальной литературы. Новых публикаций становится все меньше и меньше, однако возможны ли они, необходимы ли, если и прежние стихи Жданова до сих пор не прочитаны, недостоверно включены в сиюминутные и скоропреходящие ряды и контексты рубежа 1970-х и 1980-х? Так, стихи Арсения Тарковского из его первой книги «Перед снегом», вышедшей в 1962 году, когда поэту было 55 лет, некоторыми рецензентами всерьез сопоставлялись с поэзией если не Андрея Вознесенского, то Леонида Мартынова, хотя написаны многие стихи Тарковского были еще в тридцатые годы.

Иван Жданов с самого начала был склонен сопрягать два почти несовместимых в истории русской поэзии начала: изысканную интеллектуальность и непосредственность таланта-«самородка», идущего к слову не через умственный изыск, а прямо от прямого наблюдения вещей и явлений. Применительно к девятнадцатому веку это означало бы, например, что рукодельная «народность» Алексея Кольцова могла быть дополнительно оснащена оптикой космического видения Федора Тютчева. А что же означает молчаливое присутствие в поэзии голоса Ивана Жданова в текущий момент истории русского стиха?

Думается – не более того, что уже сказано: новые стихи (будем на это осторожно надеяться) пишутся и дождутся своего часа. Но для них не пришло время до тех пор, пока «старые» тексты Жданова не будут прочитаны в своем реальном масштабе, а не в узком контексте позднесоветской и постсоветской эпох. Не в последнюю очередь благодаря стихам Жданова рубежное время 1980–1990-х годов больше не выглядит периодом снятия цензурных ограничений и иронической борьбы с пережитками соцреализма.

 
Я был как письма самому себе
Из будущего моего, оттуда,
Где возраст, предназначенный на вырост,
Уже заполнен прошлым до предела,
К тому же не моим, я был орудьем
Для приручения его, дорогой
И путником на ней, и даже целью,
Хранилищем, проводником, который
Не мог меняться, изменять себя
Без опасенья изменить себе.
И все-таки душа припоминает
Сама себя и что она – не только
Всего лишь место где-нибудь в груди,
А то, с чем может вдруг отождествиться
Пространство – как забытое письмо,
Оставленное для тебя на случай –
Между рукой и будущим твоим.
 

Будущее, предсказанное и заранее контурно увиденное в ждановских письмах к самому себе, теперь наступило, поэтому даже в отсутствие новых публикаций прежний провидческий голос поэта Ивана Жданова становится для нас все более звучным и значительным. Слышите?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю