Текст книги "Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели"
Автор книги: Дмитрий Панов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 78 страниц)
Раздумывая о роли и судьбе «Ротатой Марфы», скажу и о роли провокаторов в судьбе русской революции. Как известно, провокатором был и один из крупнейших партийцев-большевиков Малиновский – «Азеф». Ему безоговорочно доверял Ленин. Как известно, «Азеф», закадычный друг Сталина, пытался уйти от расстрела, утверждая, что принес революции больше пользы, чем вреда. Нечто подобное могла бы утверждать пламенный ахтарский базарный оратор «Ротатая Марфа». Но дело не в ней. Недавно обнародованы документы, согласно которым Сталин, пойманный жандармами после одной из экспроприаций, предпочел перспективе неизбежного повешения сотрудничество с царской охранкой и некоторое время довольно аккуратно поставлял сведения – как указывается в жандармском документе, до самого избрания в члены ЦК партии большевиков, после чего партийно-революционная карьера оказалась явно более перспективной, чем роль мелкого осведомителя. Думаю, вряд ли кто-нибудь докопается сегодня до неоспоримой истины. Было время замести любые следы и упрятать любые концы в воду. Но меня, человека, на глазах которого Джугашвили делал свою фантастическую политическую карьеру, не оставляет ощущение вероятности такого оборота событий. Слишком многое в нашей последующей жизни носило откровенно полицейско-провокационный характер. Провокации и полицейщина стали таким же естественным атрибутом нашей жизни, как карточки на хлеб и дырявая изношенная одежда. Слишком многое в характере этого человека соответствовало роли провокатора.
В начале марта 1922 года, как я уже упоминал, скончалась наша бесстрашная защитница, прабабушка Татьяна – девяностовосьмилетняя дочь и мать крепостных крестьян. Прервалась связь времен. Как только мы схоронили ее, сразу начался очередной этап ограбления окончательно осиротевшей семьи. Писать об этом больно и неприятно, но так уж постановил я себе, принимаясь за эти мемуары – писать правду. К нам в дом заявился ее сын, наш дед, Яков Захарович Панов, отец моего отца, и предложил нашей матери, Фекле Назаровне, план переселения, не менее грандиозный для нашей семьи, чем великое переселение народов, волнами прокатывавшееся по приазовским степям в последние два тысячелетия. Оказывается, дед решил свести старые счеты, забрать-таки наш дом и двор в пользу своего сына от другой жены, Ивана Яковлевича Панова, а мы, пятеро малых детей с матерью, должны были следовать в маленькую хатенку, купленную нам на окраине станицы. В противном случае дед категорически отказывался помогать матери воспитывать малолетних сирот, которые должны были «пойти по миру». Хорошо помню, как после этого визита деда мать села на край кровати и, пригорнув к своей груди нас, пятерых детей, долго и горько плакала. Ивану было тринадцать лет, а младшему Николаю всего три года.
В хате было холодно и, по обыкновению последних лет, голодно. Этот эпизод я предлагаю внимательно прочесть апологетам доброго сердца русского народа и честной бедности. Думаю, что все народы одинаковы, а от всех видов бедности люди в достаточной степени звереют. Была зима, и мы буквально замерзали в своей хате от холода и голода на глазах довольно состоятельных родственников. Но вся семья была охвачена настроением, которое возникает у людей в отчаянных ситуациях, подобное которому я видел через двадцать лет у наших войск под Сталинградом: ни шагу назад из родной хаты, откуда родственнички пытались выкурить нас голодом и холодом. Старший брат Иван, которого дед смертельно боялся, не без основания считая способным на все, строил планы поджога дедовского подворья, намечая пустить красного петуха под верховой ветер. Но особенно укрепило решение нашей семьи не трогаться с места поведение нашего соседа по двору Лебедя, который, заметив, что уже три дня из трубы нашей хаты не идет дым, и путем простейших умозаключений, видимо непосильных нашим родственникам, придя к выводу, что нам просто нечем топить, молча перебросил через забор в наш двор десять кулей камыша. Этот жест человеческой доброты я помню по сей день.
Возможно, именно благодаря этому нашим родственникам не удалось выморозить нас как клопов из своей собственной хаты в халупу, стоящую на окраине степи, возле которой не было ни воды, ни хозяйственных построек. Тяжелая была зима, но мы ее пережили. В апреле с первыми лучами солнца, как я уже упоминал, но хочу подробнее, месяца через полтора после смерти прабабушки Татьяны, вечером, к нам заявились два сводных брата моего отца: Павел, 1901 года рождения, и Григорий, 1905 года рождения, молодые, здоровые люди и объявили, что присланы нашим дедом забрать кое-что после смерти своей бабушки и нашей прабабушки. Потом трудолюбиво начали грабеж сиротской квартиры. Чем же они поживились? До сих пор помню, потому что в нашей семье каждая тряпка была на учете: старый потрепанный тулуп, старенькая подушка и одеяло прабабушки, большая икона «Сорока святых» с лампадой и уже упоминавшаяся мною панорама Иерусалима, привезенная прабабушкой Татьяной из святого города, где она отмаливала грехи в 1900 году. Заодно дядьки прихватили и картины с видами Киево-Печерской лавры.
Не удовлетворившись достигнутым, на следующий день к нам заглянули «гости» – те же Павел и Григорий, но уже в сопровождении деда Якова – исправлять историческую справедливость. Примерно так Гитлер вел себя лет через двадцать в Европе. Правда, дед заявил, что он берет только то, что ему принадлежит. Ведь при разделе имущества мой отец Пантелей остался жить с дедом Захаром и получил от него наследство. Судя по наслаждению, с которым параллельная семья Пановых грабила наш сиротский дом, наступление этого часа давно ожидалось с вожделением, много раз обсуждалось и проигрывалось в лицах длинными зимними вечерами. Результаты повторного грабежа таковы: бочка для воды емкостью на сорок ведер, старый плуг и две бороны, наша единственная арба, ящик от крестьянской брички, барки и дышла, старый чугунный котел ведер на десять, в котором варили на степи борщ для большой ватаги в период уборки урожая, старые хомуты, различный сельхозинструмент, в частности вилы, грабли и лопаты, ключи разводные для закручивания гаек. Не забыли вывезти даже 250 штук кирпичей, времен деда Захара, сложенные возле нашего погреба, и щетки для побелки стен.
В общем-то, после этого погрома наша семья, кажется, достигла издавна желанной свободы: наш двор и дом были пусты и свободны от всякого имущества, отягощающего личность. Но, как известно, личность нужно еще и кормить. И потому наша мать, поплакав, осмелилась напомнить деду, что он оставляет малолетних детей без всяких средств к существованию. Тот ответил, что пусть наживут сами, тогда и будут иметь. Словом, без этого имущества мы оказались у деда практически в рабстве. Последовавшие за грабежом несколько дней дед аккуратно приходил к нам каждое утро и целыми часами лазил по чердаку и сараям – что-то искал, осматривая и обстукивая. Может быть, ему казалось, что забыл что-нибудь? Словом, нам оставалось жить из чьей-то милости.
И так совпало, что вскоре вся страна зажила из милости ее правителей. Из милости получали мизерную зарплату за тяжкий труд, которой всегда могли лишить. Из милости покупали хлеб в магазине, которого могло не оказаться, если хозяин разгневается, и люди миллионами умирали с голода. Из милости из людей делали героев, чтобы сразу же превратить их в преступников. И это продолжалось целые десятилетия – ощущение жизни из милости, психологическое состояние без вины виноватого, инстинкт безропотного подчинения, глубоко въелись в душу и плоть народа. Для этого была прекрасная почва, подготовленная столетиями самодержавия, но деспотизм невиданно расцвел, когда людей лишили всякой собственности, как оказалось, дающей свободу.
Окончательно завершив грабеж, дед поинтересовался у матери, надумала ли она переселяться в хатенку, где ей с детьми, по мнению его семьи, самое место. Мать ответила, что и она сама и дети решили все умереть, но никуда не уйти со двора, где умер отец. Дед ударился в зоологию: выругался матом, каркая, как старый ворон, плюнул как верблюд и ушел, сказав на прощание: «Подыхайте с голоду как собаки!»
Ради исторической справедливости, о которой так радели дед с сыновьями, грабя наше подворье, отмечу, что у самого деда Якова бывали проблески человечности по отношению к нам. Но он находился буквально в клещах семейной осады. Ведь кроме моего отца, Пантелея, другие пятеро детей были от его другой жены, Варвары Никитичны Дидюк. И за каждый жест жалости и снисхождения в нашу сторону деду крепко доставалось. Камнем преткновения были наш дом и хозяйство. Мне нередко приходилось слышать как дед стонал и охал, перечисляя обиды, действительные и воображаемые, которые ему нанесли при разделе имущества, отселив на сторону, а значит, лишив, как он считал, результатов труда. Всякие доводы рассудка были бесполезны, настолько дед зациклился. Трудно себе вообразить наше душевное состояние – его малолетних внуков: наш дедушка, и желает нам худа, проклинает нас. Все это не поддавалось детскому рассудку. Да и взрослому тоже. Дед жил хорошо, имел крепкое хозяйство, гораздо больше, чем наше: чего же ему еще нужно было от нас?
Но сколько нас ни обижали, гордость не входит в число добродетелей нищих. А здесь еще советская власть прислала какую-то квитанцию на уплату налога. Все это и заставило нашу маму обратиться к свекру, все тому же деду, с просьбой, чтобы он вспахал для своих внуков две-три десятины земли и засеял их, а мы будем под его руководством обрабатывать землю и помогать друг другу. К тому времени дед имел пять лошадей, четыре коровы и другой мелкий скот. Пользовался наемным трудом постоянной батрачки Елены и сезонного батрака Романа, следовательно, был кулаком, чем очень гордился. Окончательно утвердиться в этом почетном тогда звании мешало отсутствие собственной земли. Поселковый совет давал землю временно, но не скупился: во вполне достаточном количестве – только обрабатывай.
Но дед решил «додавить», как говорят борцы, нашу семью. Он поставил матери ультиматум: «Если отдашь двор с домом, тогда вспашем тебе и даже уберем три десятины зерновых». Нужно себе представить обстановку, в которой этот ультиматум выдвигался: в стране свирепствовал очередной голод, ставший потом постоянным спутником всех исторических потрясений и экономических успехов. Мне лично приходилось не раз наблюдать, как опухшие люди умирали от истощения. Особенно много погибало людей из числа беженцев с Поволжья и Украины, пораженных засухой и искавших спасения на благодатной Кубани. Впрочем, думаю, дело было далеко не только в климатических условиях: продразверстка, уже несколько лет, с применением жестоких репрессий, проводимая в стране, об этом я еще скажу, подрывала саму основу сельского хозяйства, построенного на инициативе и частном интересе производителя, который упорно не хочет работать даром на толстозадого кремлевского дядю, пусть даже и украшенного красной звездой. Резко сократились посевные площади. А здесь еще и засуха. Крестьянин рассуждал следующим образом: посею, уберу и спрячу лишь столько, сколько нужно для прокормления своей семьи. Все остальное все равно заберут под метелку, выдав какую-нибудь пустую бумажку, именуемую квитанцией. Дед Яков несколько лет, до 1927 года, таскал подобную бумажку, выданную ему в 1920 году заезжими продотрядовцами и подтверждавшую, что Яков Панов сдал государству восемьсот пудов разнообразного зерна в счет продразверстки и советская власть уплатит ему за это при надлежащем случае. Дед Яков верил, или хотел верить, что пришла серьезная власть, уважающая крестьянина, и трудился с ожесточением, но многие крестьяне сразу поняли, что наступила эра обмана, демагогии, болтовни, показухи и невиданной жестокости.
Через Азовское море с Украины баржи и небольшие пароходы, те же «Ахолон» и «Поти», грузившие хлеб еще не так давно на иностранные сухогрузы, большими массами привозили в Ахтари голодающих. Весь просторный ахтарский берег к весне 1921-22 годов на протяжении трех-четырех километров оказался усеянным огромным количеством апатично сидящих людей, уже не имевших сил двигаться. Скажу доброе слово о своих земляках-кубанцах, особенно тех, кто победнее. Если состоятельные люди, в основном, делали вид, что не замечают этого голодного нашествия, то рыбаки, приходящие с путины, в больших количествах раздавали голодающим пойманных судаков, тарань, лещей, сазанов и другую рыбу. Здесь же на берегу дымились казаны, в которых булькала наваристая уха на основе лучшей в мире деликатесной рыбы, и люди, совсем обессилевшие от голода, среди них добрая половина детей, через день-два становились на ноги и уходили вглубь Кубани к хлебным казачьим станицам. Но и Кубань была уже изрядно опустошена продразверсткой, невиданным варварским методом экономических отношений, бытовавшим на Руси разве что в период монголо-татарского ига, истощавшего страну примерно так же, как эта любопытная модель движения человечества к всеобщему благу, названная казарменным коммунизмом. Так что и на Кубани вскоре начал свирепствовать голод, хотя урожай в том году был хороший.
И вот в этих условиях прозвучал ультиматум деда, практически обрекавший нас на голодную смерть. Мать обратилась к брату, уже известному нам Григорию Назаровичу Сафьяну, который наотрез отказался помочь, направив ее к свекру. Пришлось обращаться к родной сестре – Марии Ефремовне Ставрун, муж которой имел две лошади и занимался торговлей мясом. Тот, по жлобскому обыкновению, пообещал, а в последний момент отказал, пеняя на свекра. Наша посевная срывалась, и перспектива голодной смерти семьи была более чем реальной. Муки в доме оставалось около трех мешков, а до урожая было далековато. Мать перешла на выпечку хлеба с примесью сурепной макухи, а весной – лебеды. У нас заболели желудки. Однако, как потом говорили на фронте: для кого война, а для кого мать родна. Кулаки, имевшие запас зерна и муки, нередко покупали ценную вещь или даже усадьбу с хорошим домом за один-два мешка муки или даже зерна. Наша мать, бедная безграмотная женщина, оставшаяся с пятью сиротами, совсем растерялась и пошла к своему свекру и нашему деду, прихватив в качестве аргументов меня и самого младшего брата Николая. Переговоры проистекали следующим образом: мать плакала и умоляла помочь, а дед в присутствии своей жены, бабки Варвары, помочь отказывался, поддерживаемый сыновьями Павлом, Григорием и Иваном. Условие оставалось прежним: отдать наш двор с домом. Желая спасти детей, мать стала на колени, и продолжала просить, плача при этом. Дед Яков заколебался: даже нерешительно пообещал вспахать и посеять пару десятин земли для сирот. Но на него сразу набросились сыновья и бабка Варвара. Как и при грабеже нашего хозяйства, особенно свирепствовал наш дядя Павел Яковлевич Панов, грубый и жестокий по характеру. Ожесточенный спор, сопровождаемый проклятиями и оскорблениями, не привел семью деда ни к какому решению. Наша мать поднялась с колен и заявила, что ей ничего не остается делать после окончания запасов муки, кроме как удушить себя с детьми угарным газом, перекрыв задвижку на печке во время сна. С этим мы и ушли от деда к себе домой. Нам стало ясно, что помощи ждать неоткуда.
Именно в этом время, в конце марта 1922 года, к нам в хату явилась живописная группа людей, состоящая из трех человек: моряк с маузером через плечо на ремне и два красноармейца в буденновках, которые и объявили, что явились в качестве бойцов продотряда изъять излишки продовольствия. Нашей матери было предложено показать запасы хлеба и других продуктов. Моряк, подметая земляные полы нашей хаты широченным клешами, прошелся по комнатам и сообщил для солидности, что он, по поручению Центробалта, заготавливает хлеб для голодающих. Наши излишки муки состояли из единственного мешка ячменной муки, которую мать со всяческими ухищрениями превращала в грубый хлеб черно-синего цвета. Эта мука, наряду с овощами и рыбой, иногда перепадающей нам, составляла основу рациона питания нашей семьи. Моряк пощупал ячменную муку пальцем, взял щепотку на язык, и сразу выплюнул. Однако заявил, что ведра два муки, все же нужно взять. Здесь наша мама расхрабрилась и заявила, что если он забирает последнюю муку, то пусть возьмет в придачу всех пятерых детей. Мы все, по сигналу мамы, уцепились за мешок с мукой и стали громко плакать. Моряк – огромный мужчина, смахивающий на ставшего потом популярным артиста Николая Андреева, на вид сытый и довольный жизнью, постоял в раздумье возле мешка с ячменной мукой и ушел ни с чем. К концу этого же дня он снова появился у нас в доме: принес белой муки и несколько соленых сухих судаков, которые отнял где-то в другом дворе. Продолжая славную традицию нашей родной советской власти, которой суждено было жить десятилетия, моряк щедро подарил нам ему не принадлежащее по всем божеским и человеческим законам, объявив, что это, мол, солдатка, твоим детям. Благодеяние, возможное лишь через грабеж, стало устойчивым стереотипом в сознании нашего нового человека.
Впрочем, не могу не упомянуть, что делались попытки перевести военный, а значит грабительский, коммунизм, в экономическую плоскость. Как-то, зимой 1920–1921 года, мать отправилась на базар, намереваясь продать крынку молока и купить взамен рыбину. На базаре к ней подошел строгий представитель станичного совета и сообщил ошеломленной безграмотной крестьянке, что мечта, над теоретической разработкой которой бились лучшие умы человечества, Кампанелла, Лассаль, Бабель и Бебель, а также Карл Маркс с Энгельсом, наконец сбылась: в Ахтарях коммунизм в общих чертах уже построен. Прикладное понимание осуществления величайшего общественного учения выразилось в экспроприации у матери крынки молока. Правда перепугавшейся вдове, сразу же вручили требуемого мороженого сазана – потребность была определена с ее слов. Владельцу сазана молоко не требовалось, и его поставили на стол под базарным навесом, ожидая пока появится владелец товара, который может быть приобретен за молоко и потребоваться владельцу сазана, изъятого в пользу моей матери. Словом, марксова формула: товар – деньги – товар начала действовать без своего центрального звена и при помощи бартерных сделок. Суеты с этим бартером было столько, что идейные предшественники Хрущева, несмотря на мороз, были все в мыле, мотаясь по ахтарскому базару и спрашивая, кому что нужно. Впрочем, хорошо было уже то, что пустую крынку матери все-таки вернули на следующий день, что знаменовало собой вступление в качественно более высокий экономический этап.
Через пару недель коммунизм, построенный в отдельно взятой станице, приказал долго жить, впрочем, как все коммунизмы до и после него. Как показала история, человечество не может сконцентрировать такое количество дураков, управляемых подлецами, которое обеспечило бы функционирование данной общественной модели. Случай этот сильно перепугал мать: подобный коммунизм уж очень органично переходил в откровенный бандитизм, да и неудобно, невыгодно, неинтересно в конце-концов, рассуждала любившая, как и все женщины, пообщаться со знакомыми на базаре и поторговаться всласть, выбрав, что нужно, мать, слыхом не слыхавшая о мудреных теориях бородатых мудрецов, но сразу сумевшая дать им, как говорят, взвешенную оценку. Да вот беда, превращенные практически в религию, эти теории устраивали слишком многих проходимцев, не желавших всерьез трудиться, но любивших хорошо пожить, разгуливая с маузером на ремне через плечо.
И все-таки наша семья не сдавалась. К прокормлению, совершенно неожиданно для ожидающего нашей голодной смерти деда, подключились четырнадцатилетний Иван и двенадцатилетний автор этих строк. В торговом порту мы ловили бычков на удочку – приносили их до пяти десятков. А это уже пропитание на целый день для всей семьи. Казалось, теплое кубанское солнце, взломавшее и угнавшее в море лед на Ахтарском заливе, также прогнало и беды, обступившие наш дом. Открылась путина, принесшая прекрасные уловы судака. Я бегал к берегу помогать рыбакам перебрасывать увесистых судаков из лодки в корзину при помощи небольшого багра. Рыбаки, выходившие в море часа в два ночи – ранним утром рыба ловилась лучше всего, так наматывались на веслах, парусах и работая с сетями и вентирями, что когда часам к восьми утра подгоняли байды, колабухи и баркасы, полные рыбой к берегу, то у многих просто не поднимались руки от усталости. В уплату за помощь мне выдавалось рыбы, столько мог унести. Обычно это бывали два огромных икряных судака, которые я нес, зацепив пальцами под жабры. Лучшие рестораны мира были бы рады сегодня подать такую рыбу, белое ароматное филе судака, на стол почетным гостям. А ведь судак был сравнительно простой рыбой в невиданно богатом королевстве азовской рыбы. Богата была наша земля и много обещала своим обитателям всего несколько десятилетий назад. Но как говорят в народе: «Надолго ли дураку стеклянный член…»
На плите в кухне постоянно не переводилась уха, которую мать варила из добытых мною судаков, а мой старший брат Иван, с присущими ему дерзостью и инициативой, обеспечивал хату топливом: таскал уголь со станции и камыш-плавун, выбрасываемый морем на берег залива. И вот подошла посевная 1922 года. Деду Якову видимо все-таки удалось убедить свою домашнюю оппозицию в полезности наших рабочих рук. Тогда и было заключено соглашение, о котором я уже упоминал: дед вспахивает и засевает две десятины земли – одну под пшеницу-орновку (весенняя пшеница) и одну под бахчу, а мы работаем на него все лето. Четырнадцатилетний Иван – погонычем, я пастухом пяти дедовых коров, а мать в уборочную страду будет работать кухаркой вместе с меньшими детьми Василем, Ольгой и Николаем.
Мать, конечно, сразу повеселела и приняла все условия. Так начал свою сельскохозяйственную карьеру мой брат Иван в качестве погоныча лошадей, бредущего за животными, волокущими плуг, щедро нарезающий маслянистый кубанский чернозем, или в качестве наездника на передней лошади из четырех запряженных попарно, тянущих косилки «Жестон» или «Макорник» – русское сельское хозяйство все еще жило техникой, приобретенной в период короткого и бурного развития капитализма в стране перед Первой мировой войной. Да и вся страна, в частности мои родные Ахтари, пожинали еще десятилетия плоды того короткого созидательного периода. Даже приезжая в Ахтари уже в семидесятые годы, задумывался: ведь мало что изменилось в жизни их жителей. Становой хребет экономики станицы, а потом города, железная дорога, порт, вокзал, мощные паровые мельницы, большие ремонтные мастерские отличного механика Губкина с сыновьями, славящиеся на всю округу, конечно же арестованного и высланного куда-то в 1929 году за компанию с кулаками, хотя несли эти люди настоящий прогресс и настоящую культуру, а старший брат погиб как герой, спасая товарища по работе во время пожара в машинном отделении кинотеатра – бывшего прекрасного купеческого клуба, сейчас зовущегося «Красная звезда», до сих пор исправно служащего, построенного на средства купца Малышенко, 38 ссыпных зерновых амбара, разоренных при советской власти, был создан в то славное время. Все это дает основания мне думать, что, судя по бурному росту материального благосостояния – основе прогресса всякого общества, Россия была на правильном пути. Что же дали нашей стране и народу бесконечные встряски, сопровождаемые то террором, то голодом, которым подвергали их полубезграмотные жрецы якобы коммунистической теории? Где же мы оказались в результате крутого поворота государственного корабля, совершаемого лоцманами, которые под трескучую пропаганду о всеобщем равенстве быстренько дорвались до возможности пить, жрать и грабить? Используя метод марксистского анализа, констатирую, что корабль в результате колоссальных усилий оказался отброшенным скорее назад. Мы оказались во все той же монархии, только с элементами рабского государственного капитализма. Думаю, что если бы Россия решительно пошла столыпинским путем или путем Февраля, то результаты были бы гораздо более впечатляющими, а принесенные жертвы еще хоть как-то оправдывали бы достигнутые цели. Думаю, что сегодня наша страна на равных разговаривала бы с самыми передовыми странами цивилизованного мира. Во всяком случае, я уверен, что кубанский крестьянин не уступил бы фермеру из штата Невада. Дали бы ему землю, и он впился бы в нее, совершая чудеса. Вместо этого власть, во главе которой оказался сын сапожника, ставший крупнейшим политическим сапожником, только тем и занималась, что ломала ценой миллионов жизней упорное подсознательное сопротивление крестьянства, пытавшегося добиться выполнения лозунга, благодаря которому кучка демагогов и выехала к власти на крестьянском горбу: «Землю крестьянам».
Конечно, эти мысли не приходили мне в голову, когда двенадцатилетним мальчишкой с ранней весны до поздней осени я бродил вслед за коровами по кубанской степи. О постолах, в которые были обуты мои ноги, я уже рассказывал. Остальная одежда была не лучше, и потому приходилось крепко страдать в зной, дождь и холод. Впрочем, думаю, что, уже летчиком-истребителем, остался жив, пройдя, в частности, Сталинград, именно из-за той совершенно невероятной физической закалки, которую я получил в те годы – ее можно приравнять только к закалке скифского или монгольского воина. Случались дни, когда я с утра до вечера бродил в поле под холодным дождем или снегом, который сыпался на обнаженную голову. Конечно, были высоки шансы заболеть ревматизмом или воспалением легких и без особого шума и больших сожалений окружающих отправиться на кладбище вслед за отцом и прабабушкой. Но я выжил и закалился физически. Хотя, чего говорить, очень хотелось мне все эти четыре очень ценных для формирования личности и интеллекта года, с двенадцати до шестнадцати, ходить в школу. Многому ли научишься в общении с молчаливыми коровами, шелестящими камышами и кугой, да из довольно однообразных рассказов деда Якова о страшенном огненном змее, вырвавшемся из гигантской кости в пять аршин длиной, якобы найденной им с приятелями в плавнях, или из сумбурных фантастических повествований о наполеоновских войнах, в которых принимал участие, защищая Москву, кто-то из Пановых. Я стал остро ощущать свое интеллектуальное отставание. Дети, ходившие в школу, стали сторониться меня на улицах, не принимали в компании: «Нам грязный вонючий пастух не нужен». Если учесть, что это говорили и довольно симпатичные девчонки, мои сверстницы, к которым я уже начал внимательно присматриваться, из числа дочерей мелких служащих, торговцев и учителей: Ставруна, Лапшина, Терещенко, Беликов, то можно понять, насколько все это обижало меня и вызывало желание доказать, кто чего стоит. Но пока мне было с ними не тягаться, большинство из них к концу моей пастушьей карьеры уже заканчивало семилетку.
Самое памятное событие из начала трудовой карьеры Дмитрия Панова, то есть меня самого, это, несомненно, ночь, проведенная летом 1920 года в качестве сторожа на бахче, которую вспахал для нас дед. Эти арбузы, дыни, огромные огурцы, на которые был невиданный урожай, мы продавали, порой, по копейке десяток. Капуста, фасоль, горох, бурак, тыква, были не просто урожаем. От их сохранности зависела судьба всей семьи в зимние месяцы: хватит ли дотянуть до нового урожая, и потому мать вынуждена была, соорудив на бахче хиленький шалашик-балаган из кулей камыша, оставлять на постеленной в нем соломе, меня, десятилетнего, в качестве сторожа. Закутавшись в драный полушубок, я сначала наблюдал постепенное проецирование на небесный экран изображения всего колоссального мироздания, подсвечиваемого лучами заходящего солнца. Есть что-то великое и торжественное в смене дня ночью. Признаюсь, что зрелище звездного неба до сих пор не оставляет меня равнодушным. Однако птица-бугай, вдруг заоравшая в камышах, из подступающих к нашей степи плавней, дурным голосом, быстро вернула меня к земной действительности, оторвав от зрелища дивной южной ночи. Я смертельно перепугался и спрятал голову под край полушубка. А степь и плавни ожили: крякая, пролетали утки, порой со свистом проносясь мимо моего балагана, зашуршали хомяки, суслики и лисы, затрещали цикады, будто подавая команду неисчислимым легионам насекомых. Словом, вокруг кипела великая симфония ночной жизни, полная радости, драм и трагедий. Совсем как среди людей. Кто-то поедал друг друга, кто-то стремился продолжить род. Но особенно докучала птица-бугай, которая, как я потом выяснил, опускала длинный нос в воду и пропускала через нее гортанный звук, намного усиленный акустическими особенностями водной глади. Сходство с ревом быка было поразительное. Когда утром пришла мама, то я кинулся к ней навстречу и со слезами на главах стал делиться ночными впечатлениями. Она приласкала меня и успокоила. Но, конечно, не могла избавить от обязанностей сторожа.
Хотя бояться было чего. При неблагоприятном стечении обстоятельств малолетнего сторожа вполне могли пристукнуть казаки из бродивших по степям и плавням шаек, а то и съесть серые волки. Как-то утром нас разбудил дед, чтобы вышли из балагана понаблюдать невиданное зрелище. К нашему полевому стану за ночь подошел огромный табун лошадей, принадлежавших госхозу, образованному на землях поместья Малышева, в свое время промышлявшего продажей лошадей для кавалерии. Видимо, на рассвете табун атаковал выводок – больше десятка волков. Лошади, захваченные врасплох во время кормежки, образовали круги по двести-триста, в центр которых определили кобыл и жеребят, а жеребцы яростно отбивались от хищников задними копытами. Между ними мотался мощный карый жеребец, бесстрашно вступавший в схватки с серыми хищниками, обладавшими, впрочем, безукоризненной реакцией, благодаря которой им удавалось уклоняться от мощных копыт. Но дело свое, не давая волкам организоваться для прорыва одного из сомкнутых кругов, карый делал. Он то и дело отдыхал после схватки, прибиваясь к одному из кругов. Вскоре со стороны поместья Малышева показались всадники с ружьями в сопровождении собачьей своры, состоящей из волкодавов. Однако волки отнюдь не спешили пуститься наутек – видимо, сильно оголодали. Захлопали выстрелы, и завизжали собаки. На моих глазах один старый волк, захватив волкодаву шкуру возле уха, сорвал ее лентой до самого хвоста. Вскоре, не выдержав комбинированного натиска, волки принялись уходить, потеряв четырех молодых, задавленных и застреленных охотниками. Зрелище было потрясающее.




























