Текст книги "Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели"
Автор книги: Дмитрий Панов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 78 страниц)
Покружив по улицам Харькова, мы оказались в небольшом дворе, с которого поднялись на второй этаж каменного дома. В большой комнате за столом сидел полковник НКВД, сразу же поинтересовавшийся, кто из нас старший. У командира были прострелены ноги, а я, хоть и на пиратский манер замотал шарфом один глаз, но все же был старшим политруком и единственный носил шпалу – звание соответствовало капитанскому. С меня был и спрос.
Глубокомысленный полковник принялся расспрашивать меня, как и что. Я рассказывал, убеждая, что мы отнюдь не организаторы ресторанной драки, в которой погибло несколько человек и есть раненые. Тем временем энкаведисты оживились, хлопотливо втащили в комнату еще один стол и принялись допрашивать летчиков, составляя протоколы. Видимо они днем хорошо выспались и делали любимую работу с явным удовольствием. А мои ребята, падающие с ног от усталости, сели прямо на пол вдоль стен. Вася Шишкин потихоньку стонал, самодельная перевязка набухала кровью. Я одернул реглан, многозначительно погладил комиссарские звезды на рукавах, прокашлялся, чтобы хорошо поставить голос и, по возможности уверенным тоном, стал объяснять полковнику, что мы эскадрилья боевых летчиков, вырвавшихся из киевского окружения, к драке имеем косвенное отношение и самое умное, что он может сейчас сделать, это отвезти эскадрилью на аэродром, где летчики отдохнут, а командиру будет оказана медицинская помощь. Но полковник не отставал: «А почему вы оказались здесь, а не в Киеве?» Я достал из планшета карту, развернул ее на столе полковника и принялся объяснять: «Да просто потому, что Киев уже занят противником, а наши войска окружены. Колонны немцев движутся к Харькову, мы наблюдали их здесь, здесь и здесь. Полтава горит, на северном аэродроме уже сидят немцы. Кое-где по маршруту движения противника мы наблюдали наши пушки, прикрытые жидкими пехотными цепями. Войск очень мало». Энкаведист вроде бы начал «врубаться». Длинным взором он посмотрел на вдруг вытянувшиеся физиономии своих подчиненных и, видимо, не прочитал на них никакого путного ответа, после чего принялся распоряжаться: «Летчиков на аэродром, у нас остается комиссар. В наш грузовик грузить ящики». Автобус увез ребят на аэродром, а полковник уже явно без прежнего энтузиазма снова принялся приставать ко мне, что да как было в ресторане. Рассказав ему об этом раз пять подряд, я практически перестал отвечать на его вопросы, сообщив, что я без сна, голодный и ничего нового сообщить не могу. «Что же мне с вами делать?» – простонал полковник, явно просчитывающий в уме маршруты отступления из Харькова. «Да что со мной делать. У меня на аэродроме стоит боевой самолет. Там мое место». В итоге с меня взяли расписку, что я появлюсь, неизвестно зачем, завтра в 12 часов дня и отвезли на аэродром. Войдя в казарму, на полу которой была постелена солома, я убедился, что в Харькове оказался уже почти весь наш 43-й истребительно-авиационный полк, во главе с доблестным командиром Тимохой Сюсюкало, громко храпевшим, лежа на спине. Я пристроился неподалеку и никак не мог заснуть. Сутки выдались те еще. В них уместился перелет из киевского котла и полет над горящей Полтавой, множество бесед с тыловыми деятелями, от которых можно было сойти с ума, грандиозная драка в ресторане, где мне подбили глаз и беседы с нудными энкаведистами. Наконец, часа в три ночи я заснул.
На следующее утро фортуна, вроде бы, повернулась ко мне лицом. Неподалеку от столовой я встретил знакомого по Китаю советника по авиации, а ныне командира дивизии, перелетевшей на харьковский аэродром, Петра Анисимова, бывшего уже полковником. Пристроившись за Петром, я благополучно позавтракал в отдельной комнате для командного состава. Мой визит в харьковское НКВД превратился в лекцию для его сотрудников по поводу обстановки на фронтах. В той же комнате, где меня допрашивали ночью, собрался весь наличный состав стражей революции. Я повесил на стену свою летную карту и подробно рассказал им обстановку на фронте: по каким маршрутам движутся немецкие колонны, где идет артиллерия, где танки, где мотопехота, а где румынская конница. Лица энкаведистов все более вытягивались и они стали тревожно спрашивать меня: что же будет? Что я мог им ответить? По ходу лекции мне подали чаек, для освежения гортани, и стали сочувствовать по поводу моего глаза. Расстались мы друзьями.
Следующие три или четыре дня я лечил свой глаз в аэродромной санчасти – попеременно мне закапывали то атропин, то альбуцид и дело, вроде бы, пошло на лад. Вася Шишкин в госпиталь идти отказался, доверившись заботам медсестры. Через несколько дней он уже начал потихонечку ходить, раскорякой добирался до кабины истребителя, а, оказавшись в кабине, как прирожденный летчик, действовал уже автоматически и, видимо, в состоянии нервного напряжения боли не чувствовал. Тимофей Сюсюкало несколько раз приставал к нему по поводу его передвижения «раскорякой», но Вася, между прочим отвечал, что мол, сапоги жмут. Тимоха так и остался в неведении по поводу наших ресторанных приключений.
Как я уже упоминал в предыдущих главах, именно в это время, как рассказывали мне ребята – летчики, в Харьков прилетал Сталин, посоветовавший одевать на трактора металлические колпаки, превращая их, таким образом, в танки. Толку из этого, конечно, же, выйти не могло. А немцы, действуя методично, как удав, который проглотил слишком большой кусок и нуждается в подготовке к потреблению следующего, принялись концентрировать войска на подступах к Харькову, постепенно охватывая город. Пока я лечил свой глаз, ребята перелетели с харьковского Центрального аэродрома на аэродром в районе Ахтырки и начали вылетать на штурмовку противника. Время от времени нам приходилось сопровождать единственный бронированный штурмовик «ИЛ-2», имевшийся в распоряжении командования Юго-Западного фронта, которым руководил к тому времени маршал Тимошенко. Честно говоря, я не ожидал ничего особенно хорошего от солдафона, стригшего налысо и загонявшего в казарму молодых летчиков перед войной по приказу 0362. Несколько молодых ребят от обиды за утерянные шевелюры и разлуку с молодыми женами, в знак протеста, даже повесились.
Сил в распоряжении Тимошенко было не густо, они остались в киевском котле, который помог создать немцам наш гениальный стратег. К этому времени в Харьков потоком хлынули окруженцы, выбравшиеся из котла. В наш полк вернулись техники Соловьев, Сергеев, Стаин, кое-кто из летчиков «безлошадников» – младший лейтенант Мамка и другие. Вышел из окружения и комиссар второго истребительного полка Иван Павлович Залесский, с которым потом меня надолго свяжет боевой путь.
В эти же дни, примерно в конце сентября 1941 года, я получил тяжелый удар судьбы. Опять ее указующий перст замаячил среди вихря военных событий. Ну, кто, например, мог бы специально организовать, чтобы я, идя по Сумской, в компании знакомца по Китаю Васи Ремнева, который к тому времени летал на ПО-2 в роли связиста и обещавшего перебросить меня из Харькова на аэродром в Ахтырку, обратил внимание на небольшую бумажку, белевшую на столбе. А эта бумажка оказалась с номером полевой почты нашего полка: 27306-С. Я зашел во двор ближайшего здания и разыскал нашу полевую почту: комната была завалена мешками с письмами, нужными солдату на фронте, как хлеб или табак. Впрочем, здесь были и мешки с нашими письмами, которые мы писали своим семьям, еще находясь в киевском котле. Удивительная штука судьба: сколько всего ценнейшего мы потеряли, на наших глазах тоннами сжигали деньги, как никому не нужный хлам, а вот письма, полные любви, боли, милых сердцу каждого подробностей о жизни близких людей, каким-то чудом, вместе с нашими совершенно мирного вида почтарями, благополучно вырвались из адского котла и оказались в Харькове, да еще и попались мне на глаза. Я представился, и мне выдали полтора мешка писем в адрес летчиков, техников и солдат нашего полка.
Я притащил эти письма на аэродром, где Вася Ремнев готовил к полету свой «ПО-2». Вася сообщил мне, что полетим к вечеру: вокруг Харькова шарят «Мессера», а под вечер мы благополучно проскочим в сумерках. Как я понял, этот рейс был нужен Васе для поддержания собственного престижа на аэродроме. Доблестный связник Вася, позже переквалифицировавшийся в чекиста, охранявшего заключенных, был необыкновенно хитрым человеком. Его было не ухватить ни немцам, при виде которых в воздухе Вася сразу садился возле ближайшего кукурузного поля, для чего разрисовал свой самолет в цвет, сливающийся с местностью – типа «зебра», ни собственному командованию, от которого Вася, не дожидаясь приказа, дернул из под Киева и приземлился в Харькове. На Центральном аэродроме Вася вел жизнь вольного стрелка, никому ничем не обязанного и никому не подчиняющегося: он подружился с комендантом аэродрома, подкатил самолет под ангар, стал на все виды довольствия и ожидал дальнейшего развития событий.
«Ну, их всех на хер, пусть летают, только меня не трогают, а я как-нибудь над самой землей» – изложил мне, как старому приятелю, свою философию Вася. Но, конечно, его явное безделье начало вызывать недоуменные вопросы на аэродроме и рейтинг Васи явно подскочил, когда он взялся перевезти на своем «кукурузнике» старшего политрука с двумя мешками. В сгущающихся осенних сумерках, на бреющем полете, мы проскочили от Харькова до Ахтырки, где и благополучно приземлились на полевом аэродроме. Перед рассказом о печальном в моей жизни, к чему приступать, честно говоря, не хочется, немного отвлекусь – поговорим о жизни и людях.
С началом войны летный состав раздвоился: выяснилось, что летчики, много шумевшие перед войной, рвавшиеся в дальние перелеты в Арктику, вдруг испытали явное отвращение к встречам с немецкими истребителями, а уж зенитный огонь вызывал у них просто аллергию. Все эти крикуны смолкли. На первый план вышли работяги, которых в мирное время никто не замечал и не отличал. Именно они сделали войну в воздухе. А закончилась война, и снова наступило время крикунов, которые пошли вверх и снова стали оболванивать и тюкать работяг. Такова уж, видно, особенность нашей общественной системы: хитрозадые проходимцы всегда наверху. В этом смысле нужно отдать должное Васе Ремневу: он никогда не строил себе никаких иллюзий и своей жизненной философии, сводящейся к стремлению остаться живым и жить неплохо, от надежных товарищей не скрывал.
Я находился в числе надежных. Когда перед войной Вася решил жениться, то обратился ко мне за советом. Мы договорились, что во время одного из эскадрильских походов в московский театр, мы как раз прибыли из Китая и болтались в столице, сочиняя доклады и донесения, он покажет мне свою невесту, сестру товарища по летной школе. Мне предстояло дать оценку Васиной избраннице – Катюше, на китайском языке: «Хо» – хорошо, или «пухо» – плохо. Катюша оказалась явно не в моем вкусе: маленькая, хиленькая, кривоногая. Я сигнализировал Васе: «Пухо», о чем впоследствии всегда сожалел. Не советую кому-либо выступать арбитром и оценщиком в любовных делах, которые являются глубоко личными. Через пару дней Вася явился довольный и сообщил, что женился на Кате. Впрочем, я честно пытался предостеречь товарища – единственное оправдание. Жили Вася и Катя плохо: часто ругались и грубили друг другу, но жили. Подробности их бытия меня мало интересовали, но Вася постоянно рассказывал мне, что Катя холодна, как лягушка, да и чего от нее ожидать, если даже летом она все норовит надеть теплые чулки, желая согреть свои вечно холодные ноги. И, тем не менее, они благополучно прожили несколько десятилетий и вырастили сына Сашу, ровесника нашего Шурика. Перед войной Катя уехала из Василькова в Москву к маме на роды и попросила нас сохранить два чемодана с вещами – в основном китайскими. Когда наши семьи эвакуировались из Василькова в начале войны, то Вера успела отдать эти чемоданы Васе, который уже в середине сентября забросил их на какой-то грузовик к знакомому шоферу, пытающемуся выскочить из окружения. Куда-то канули и грузовик, и шофер, и вещи – ничтожные пылинки в ревущем пламени.
Уже в 1947-ом году мы были в гостях в Москве у Ремневых. Посидели, поговорили, вспомнили. И Катя не смогла сдержать старой обиды – несчастливой судьбы тех чемоданов. Она с болью сказала: «Неужели вы не смогли взять наши вещи?» Вася резко ее оборвал. Что сделаешь, чтобы понять, как обесцениваются все земные ценности и блага под бомбами и пулями, это нужно разок попробовать, чего впрочем, никому не желаю. Подвыпивший Вася, служивший тогда начальником большого лагеря заключенных где-то в Сибири, все сообщал, что не будь он засекречен, такое бы нам рассказал, хотя мы категорически отказывались от этих его повествований. Вера все пыталась объяснить Кате ситуацию, в которой она поспешно грузилась в телячий вагон поезда, уходящего из Василькова: двое маленьких детей, свои собственные вещи, больная мать, немецкие бомбардировщики, охотившиеся за эшелоном. Думаю, бесполезно. А сейчас, вспоминая Васю, я еще раз думаю о том, какими мелкими людьми совершались огромные преступления. Как легко за сытый паек заставить человека держать за колючей проволокой тысячи себе подобных, а чаще всего – и лучше его самого.
Но вернемся в осенний день 1941-го года на аэродром в Ахтырку, где меня окружили летчики, узнавшие о содержании привезенных мешков, и уже пристраивались в них рыться. Я поразгонял их и взялся раздавать письма в определенном порядке: доставая их из мешка и выкрикивая фамилию, откладывая в сторону письма погибших. Ребята поворчали, но примирились с таким порядком. К тому времени у меня, как летчика и комиссара, скажу без ложной скромности, уже был некоторый авторитет в полку. Тимоха Сюсюкало не раз конфиденциально сообщал мне, что вообще-то: «Пантелеевич, тебе бы быть комиссаром полка, а не этому дураку Гоге Щербакову».
От природы я обладаю прекрасной памятью и возможностью усваивать и передавать разнообразную информацию. Наряду с вдруг проявившимся интересом к астрономии, меня всегда привлекала международная информация – лекции на эту тему с личным составом я проводил лучше всех в дивизии, порой пересказывая слово в слово накануне услышанную лекцию заезжего пропагандиста из округа или даже столицы. К чему я все это говорю? Я уверен, что мы, славяне, очень способный народ и несомненно достойны лучшей доли. Думаю, что если в итоге сложнейшего процесса, который проходит сейчас, нам все-таки удастся добиться равновесия между свирепым чудовищем власти и личностью человека, его личной свободы во всех областях, дела, несомненно, пойдут на лад.
Я закончил раздавать письма и отложил свои в сторону – Вера посылала мне их в дороге по мере продвижения эшелона с эвакуированными. Лучше бы мне не читать этих писем. В одном из них Вера сообщала, что в дороге умер наш сын Шурик, не проживший на белом свете даже одного года. Не стану живописать свое душевное состояние, всякий мужчина понимает, что значит рождение сына, в котором ты будто-бы повторяешь себя самого, и что значит его смерть. Это была, пожалуй, самая тяжелая для меня потеря за все время войны, и следует сказать, что именно с того дня, когда я плакал на аэродроме в Ахтырке, я возненавидел немцев уже по-настоящему, и ничего хорошего им от меня ожидать не приходилось. Шурик простудился в телячьем вагоне, в котором их везли мучительно долго, и заболел менингитом. Вера пробовала спасти сына, легла с ним в больницу, где их поместили в каком-то холодном коридоре, и вскоре сын умер. Вера похоронила его на кладбище села Красный Яр под Сталинградом. Появилась в этой великой войне еще одна маленькая, дорогая для меня, могила. Следует сказать, что такой была судьба почти всех грудных детей, уехавших в эвакуацию. Командовавшее нами быдло умело лишь вдохновлять и бросать нас в бой, как дрова, но не умело создать элементарные условия, чтобы сохранить семьи и накормить голодных, впавших в отчаяние фронтовиков, в приступе отчаяния убивавших друг друга в ресторанном зале.
Но делать было нечего – война катилась дальше, рядом каждый день погибали тысячи людей. Должен сказать, что неизвестно, чем бы кончилось появление на нашем фронте огромной бреши после удаления немецкими хирургами в генеральских погонах киевского выступа, не выручи нас родная природа. Харьков и его окрестности вдруг превратились в одно огромное озеро. Будто разверзлись хляби небесные. Холодные дожди лили не переставая. Немецкая техника увязла в грязи и продвигалась, как будто в замедленной съемке. Немцев удерживала, по сути одна распутица. Наш аэродром разместился рядом с «птичьей долиной», на дне которой протекала речушка, впадавшая в Северский Донец. По дну долины в селах Борисовка, Писаревка и Томаровка размещались огромные птицеводческие совхозы – сотни тысяч кур, гусей и уток, для пропитания жителей Харькова. Немцы продвигались по этой долине, а мы постепенно отступали на восток в сторону Белгорода, перелетая с аэродрома на аэродром, квартируясь в «птичьих селах», где объедались утятиной, гусятиной и курятиной. Это был редкий на войне случай, когда директора совхозов, буквально, совали в руки нашим хозяйственникам ящики с битой птицей – вареные куры горами лежали в летной столовой на больших блюдах. И все же поглотить всего, не оставив ничего немцам, нам не удалось, несмотря на прямо-таки геройские подвиги, совершаемые некоторыми ребятами, которые съедали по курице за один присест. За всем этим куриным пиршеством, наша, вконец разладившаяся, связь только через три дня принесла весть о падении Харькова.
Стало ясно, что дело начинает пахнуть керосином – проигрышем всей войны. Падение Харькова, за который стоило биться гораздо яростнее, чем за Киев, а его отдали как бы, между прочим, означало не просто потерю территории и престижа, а мощнейшей производственной оборонной базы и крупнейшего в этой части страны арсенала. Не погуби мы свои войска под Киевом, из-за твердолобости грузинского ишака, немцы могли бы обломать о Харьков зубы, так же, как о Ленинград и Сталинград – у города-богатыря были для этого все возможности. В Харькове я наблюдал, как день и ночь с его заводов вывозилось оборудование на восток страны. Но не знаю, сколько и чего успели вывезти.
В первых числах октября пал Белгород, недалеко от которого, на аэродроме возле села Большое Троицкое, находилась наша эскадрилья. Особой боевой работы в то время не было – нас прижимали к земле дожди и туманы, а наземные войска увязли в грязи. Километрах в трех от нашего аэродрома, на восточном берегу Северского Донца, расположился новый огромный элеватор, где хранилось огромное количество зерна, муки и крупяных изделий. Наши подожгли его с перепугу, и две недели шапка дыма стояла над величественным сооружением. Погибал вырванный у крестьян хлеб, без которого уже начали умирать с голоду в Ленинграде после пожаров Бадаевских складов. Немцы не захватили элеватор, и нашим пришлось его тушить.
Фронт стабилизировался по реке Северский Донец. Как обычно, немцы захватили высокую правую сторону реки, поросшую лесом, там укрепились и безнаказанно обстреливали прекрасно просматриваемые позиции наших войск, которые, не ведя активных боевых действий, несли большие потери. Всю зиму наши войска получали продовольствие с той части элеватора, которая не успела сгореть. Летне-осенняя кампания практически закончилась. Она так утомила и обескровила войска обеих сторон, что их редкие линии постреливали, время от времени, друг по другу и ограничивались действиями разведгрупп.
И вдруг снова стало слышно о героической пятой армии, которую мы оставили сражающейся к северу от Киева, под командованием генерала Потапова. Наше командование получило информацию, что дивизии Потапова и в этой ситуации не пали духом и по лесам, долинам и руслам рек упорно пробиваются к Северскому Донцу на соединение со своими. Обстановка чрезвычайно сложная – немцы долбят армию всеми видами оружия, сам генерал Потапов убит или захвачен в плен. И все же наши войска продолжают движение и уже выходят на рубеж Северского Донца. Нам было поручено сбросить командованию войск, которые, якобы, находятся уже в нескольких километрах напротив нас через реку, вымпел с пакетом, в котором был план скоординированного прорыва фронта ударами с востока и запада для выхода потаповцев из окружения. Сырым дождливым осенним днем, в первых числах октября 1941-го года, летчик нашего полка младший лейтенант Бахтин взял в кабину своего «И-16» длинный красный вымпел и вылетел на поиски потаповцев, чтобы сбросить вымпел в указанном ему районе, при условии, что он обнаружит окруженцев. Нам с аэродрома было видно, как Бахтин кружится над указанным ему районом, видимо, не находя окруженцев. По нему вели огонь со всех сторон: может быть даже и немцы, и наши. Затем завеса дождя скрыла от нас западный берег Северского Донца, и мы напрасно ожидали возвращения Бахтина. Больше ничего не было слышно и о потаповцах. Бывает предел любой силе и любой доблести, особенно когда приходится действовать в одиночку. А самого Потапова, крепкого коренастого генерал– лейтенанта, здорово помятого жизнью, что читалось на его лице, мне приходилось встречать после войны в штабе Приволжского Военного Округа, в Куйбышеве, на одном из совещаний. Это был настоящий, а не дутый, как нередко бывало, герой минувшей войны, прошедший плен и многие другие испытания, но которого при всем желании невозможно было объявить предателем или добровольно сдавшимся немцам. Потапов, бывший тогда в 1950 году заместителем командующего округом, держался скромно. Видимо ему вполне хватало того, что он уже хлебнул в жизни, и к какому-либо шуму вокруг своей особы он не стремился.
Следует сказать, что все время распутицы погода не позволяла вести активные боевые действия. Только несколько раз вылетали на разведку в «птичью долину» и по дорогам Белгород-Харьков, Белгород-Обоянь. А положение нашего аэродрома в селе Большое Троицкое было не из самых благоприятных: село далеко, а немецкая артиллерия с позиций на высоком берегу доставала летное поле. В начале октября наш полк перелетел на аэродром Левая Россошь, южнее Воронежа, а затем на аэродром Клиновец, недалеко от села Короча, выполнявшего роль районного центра. Распутица сменилась морозами, все застыло и окоченело, а для нас наступила длительная пауза в боевой работе. Эпицентр военных событий переместился под Москву. И бензин, и боеприпасы и материальную часть, и личный состав перебрасывали туда. Из эпицентра военной грозы нас вышвырнуло на ее тихие задворки. Вышвырнуло живыми, и за это спасибо. Из наших двух потрепанных авиационных полков: 43-го истребительно-авиационного полка, состоящего из 15 устаревших самолетов «И-16» и «Чаек», и 135-го легко-бомбардировочного полка в количестве 12 машин «СУ-2», а также группы «кукурузников» «ПО-2» к всеобщему смеху стяпали-сляпали 21-ую воздушную армию под командованием генерал-майора Зайцева, которого замещал во время отсутствия полковник Степичев, а начальником политотдела был батальонный комиссар подполковник Онуфриков, которого вдохновлял и направлял член Военного Совета полковник Гультяев. Приказы и наставления по вверенным войскам рассылал начальник штаба полковник Дьяков. Вся эта смехотворная руководящая надстройка, выросшая над несколькими десятками потрепанных устаревших самолетов, объяснялась очередной структурной реорганизацией, которая взбрела в голову кому-то в Москве: по этому замыслу выходило, что при каждой сухопутной армии должна создаваться одноименная воздушная, а на нашем участке оборону держала 21-ая армия, которой командовал генерал-лейтенант Гордов, низкорослый, худощавый крикун и матершинник средних лет, участник еще Гражданской войны, которому бы воевать с басмачами – немцы обижали нашего генерала – без конца его обманывали и колотили. Через несколько месяцев Сталин решил поставить под его командование, в качестве командующего фронтом, наши войска, отступавшие в междуречье Волги и Дона. Результат был печальный. Пулеметной матершины немцы опасались мало. Так вот, именно благодаря этой идиотской реорганизации, не отвечающей не только возможностям нашей разгромленной авиации, но и элементарным правилам ведения современной войны, где авиация и танки действуют большими массами, ни к кому не прикрепляясь, мы стали воздушной армией, а наши начальнички, совершенно всерьез, вообразили себя армейским командованием и принялись руководить и вдохновлять. А поскольку в армии было всего несколько десятков самолетов, то покоя от них не было.
Но дураки – дураками, а воевать нужно. Мы уже столько отдали в долг немцам, что непонятно было, как будем возвращать назад. С аэродрома Клиновец мы часто летали на передовую в районе Белгорода и Обояни на бомбежку и штурмовку живой силы и техники противника. Однако, много ли навоюешь пятью устаревшими, латаными-перелатаными «Чайками», оставшимися в нашей эскадрилье. А для «И-16» работы почти не было, «Мессера» не показывались, занятые под Москвой.
Успехи наших войск в Московском сражении несколько подняли наш боевой дух. Мы отдохнули и, честно говоря, даже хотелось поскорее вновь скрестить оружие с воздушным противником. Жаль только – не было на чем. В марте нам сообщили, что на аэродром собирается совершить массированный налет авиация противника, появившаяся на этом участке фронта, и мы перелетели на аэродром Чернянка – отскочили подальше от линии фронта, откуда один-два раза в день вылетали для сопровождения 135-го бомбардировочного полка, которым командовал майор Корзинников. За время нашего пребывания в Чернянке аэродром Клиновец оборудовали для полетов в сырую погоду – поле посыпали щебнем, полученным после разборки церкви в селе Короча. Ясно было, что взлетая по обломкам камней, которые видели тысячи крещений и смертей, нам удачи не видать. Огромную, красиво построенную церковь, долго рвали динамитом, а она стояла, будто сделанная из стали. В конце концов, величественное строение порушили и засыпали обломками кирпича прямо на черноземе взлетно-посадочную полосу шириной метров 100, а длиной в километр. Весной, когда задули теплые ветры, обломки кирпича ушли в грязь, перемешавшись с землей, и весь труд пропал даром, просто испортили великолепный массив чернозема. Пришлось, наверное, после войны хлебнуть с ним горя местным земледельцам. Чернянский же аэродром пытались сохранить в рабочем состоянии в условиях распутицы другим способом: накрывая его толстым слоем соломы, надеясь, что лед под соломой будет таять медленнее. Но солома создавала парниковый эффект и лед таял под соломой даже лучше, чем в обычном поле, да и ветер разбрасывал самодельное покрытие. На период распутицы мы практически остались без аэродрома и могли вылетать только ранним утром, когда немного примораживало.
В начале марта первая эскадрилья нашего полка под командованием капитана Мельникова штурмовала колонну румынской конницы на шоссейной дороге Белгород – Харьков в районе села Казачья Лопань. «Ишачков» первой эскадрильи поддерживали наши пять «Чаек». На земле лежал глубокий снег, погода была неважной, снег трусил из облаков, видимость ограниченная до километра. Наверное, именно поэтому несколько сот румынских кавалеристов совсем не ожидали нашего появления.
Мы удачно положили реактивные снаряды по дороге, и конница рассыпалась по местности, поросшей редким лесом и кустарником. Бедные лошади увязали в снегу по самое брюхо, бились и вставали на дыбы, пытаясь спастись от разрывов реактивных снарядов и пулеметных струй. Немало «мама-лыжников», которым явно было нечего делать в российских пределах, положили мы в этот день. Но и сами понесли тяжелую потерю. Летчик первой эскадрильи Савченко, один из самых храбрых и умелых пилотов, умудрившийся во время обороны Киева, в атаке «свечой» сбить немецкий аэростат под Васильковым, о чем я уже рассказывал, и здесь атаковал врага в числе первых. После того, как он, пройдясь пулеметными струями по румынской коннице, выходил из пикирования, как обычно, вроде бы невзначай, из облаков вынырнули два «Мессера», один из которых принялся подстраиваться к Савченко. Несколько мгновений, и немец сократил, летя с упреждением, расстояние между собой и «И-16». Последовала длинная очередь автоматической пушки, и охваченный пламенем «Ишачек» полетел к земле. Так геройски погиб пилот Савченко. Мы кинулись гнаться за «Мессерами», но они сразу же вновь нырнули в облака.
Через пару месяцев куда-то девался из нашей эскадрильи и лейтенант Петя Киктенко. В паре с Мишей Деркачем, который был ведущим, они проводили разведку на шоссе Белгород – Харьков. Миша оглянулся – нет ведомого. В последние месяцы Петя Киктенко не раз подходил ко мне с жалобами на слабое здоровье, из за которого он не может летать, и мы нередко оставляли его на аэродроме, направляясь на боевые задания. Но больше всего Петя сокрушался о судьбе своей молодой жены, оставшейся где-то в селе неподалеку от Днепропетровска, откуда Петя был родом, впрочем, как и Миша Деркач. Не знаю, что случилось с Киктенко, но он был настолько подавлен своими переживаниями и постоянно находился в состоянии такой депрессии, что легко предположить – улетел к своей жене. Если я не прав, то думаю, Бог и история меня простят.
В начале марта 1942 года наша эскадрилья попрощалась со своими «Чайками» – оставалось всего три машины. Добрая часть моей летной боевой биографии связана с этой, не очень казистой на вид, воздушной этажеркой, оказавшейся довольно эффективной в боевых условиях. Но все в жизни проходит, ушло и время наших «Чаек». На фронт начали поступать современные штурмовики, которые нужно было прикрывать, а тягаться с «Мессерами» «Чайке» было явно не по силам. Тимоха Сюсюкало сообщил, что перегнать «Чайки» из 21-ой воздушной армии в 5-ую воздушную армию под командованием полковника Горюнова, базирующуюся в Донбассе, километрах в 150 от нашего аэродрома, доверено мне. Я поблагодарил за доверие и стал собираться в путь.
Со мной летели Миша Деркач и Петр Киктенко. Это было за несколько дней до таинственного исчезновения Петра – даже если он позже перелетел линию фронта, стремясь встретиться с женой, ей – Богу, не знаю, со всей ли яростью его осуждать. Парень уже несколько месяцев был под огнем, насмотрелся смертей товарищей, а сколько сволочи, незнакомых со смертной тоской фронтовика, сидевшей в тылу, и готовой нас осудить и судить, даже никогда не слышало свиста пули, мирно проводило время возле своих жен. Хочу быть правильно понятым: тыл тяжко трудился и страдал, наравне с фронтом, но, сколько там было «окопавшихся», нашедших свою тепленькую норку в огромной административно – идеологической системе. Шут гороховый, будущий Генеральный секретарь нашей партии Костя Черненко, тоже где-то околачивался, вдохновляя на подвиги замученных тыловых баб.




























