Текст книги "Записки русского бедуина"
Автор книги: Дмитрий Панченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
СПЛЮЩЕННАЯ ГОЛЛАНДИЯ
Существуют немецкие исследования по статистике голландского селедочного промысла. В пору становления великой страны торговля селедкой составила едва ли не основу ее благоденствия, но после 1783 года голландцам пришлось умерить свое рвение. Так что теперь, ценители селедки, – поезжайте сами в Голландию; нигде не готовят ее так вкусно.
Соединенные Штаты (как некогда называлась страна, более известная по имени одного из них) были во многих отношениях европейским и мировым лидером на протяжении целого столетия, только в восемнадцатом веке их слава начала меркнуть. В наши дни голландцы, похоже, имеют репутацию самого симпатичного народа Европы. Когда-то они считались самым полезным ее народом. В Англии было множество голландских ткачей, сукновалов, стекольщиков, гончаров, типографов. В Северной Германии они устраивали молочные фермы. Повсюду использовались как специалисты по сооружению дамб и осушению местности. Они, например, одолели болота (the Fens) в Кембриджшире, окружившие могучий готический собор в Или. Голландцы вместе с фламандцами поставили на ноги шведскую горнодобывающую и оружейную промышленность, так что накануне Северной войны мы закупили в Швеции изрядное количество пушек. Впрочем, и тульский оружейный завод возник не без голландского участия. А голландские морские офицеры – краса и гордость петровского флота! А русский царь, подвизающийся на голландской верфи!
В те времена, когда скорее Голландия, нежели Англия, Испания или Португалия, была владычицей морей, в стране процветали не только всевозможные ремесла и полезные навыки, не только живопись, но и наука и философия. Семнадцатый век был временем Гюйгенса, Левенгука, Гроция, Спинозы и многих других. Но золотой век голландской культуры озадачивает любопытным пробелом: художественная литература. Правда, энциклопедии называют имя Поста ван ден Вонделя (1587–1679). Он прославился и как поэт, и как драматический писатель. Голландский Шекспир – только все же не ставший Шекспиром. Я говорю это не как читатель (к сожалению, мне не доводилось читать Вонделя), а как наблюдатель, отмечающий, что известность и значение этих двух писателей ни в малейшей степени не сопоставимы. Мы не поверим, что это дело случая (было достаточно времени утвердить славу Вонделя), и относительную незначительность голландского классика примем как факт – тем более разительный, что Вондель лишь немногим моложе Шекспира, а историческая атмосфера, в которой происходило его формирование, напоминает английскую: та же консолидирующая нацию успешная борьба с Испанией, только еще более принципиальная, напряженная и героическая.
Посмотрим, что способствовало расцвету Голландии. Не думайте, что сказанное о селедке – шутка. Сэр Уолтер Ралей в сочинении, опубликованном в 1603 году, уверяет, что голландцы продают селедку даже в Московию. Другой англичанин, полвека спустя, говорит о ловле сельдей как о великой золотой жиле ловких соседей. Англичане могут преувеличивать, побуждая соотечественников не оставлять столь прибыльное дело в руках голландцев, но это лишь вопрос степени. Мы знаем о голландской морской торговле из многих источников и особенно благодаря сохранившейся от конца XV века документации, ведшейся датскими таможенниками Зунда.
Шедшая через Зунд балтийская торговля (наряду с селедкой везли главным образом соль, вино, колониальные товары, а обратно – зерно, строевой лес, медь и железо) сохраняла свое огромное значение для Голландии на протяжении всего семнадцатого века, но славу ей принесла торговля, хочется сказать – вселенская. Голландских купцов можно было видеть везде – от Бразилии до Японии. Ост-индская компания безраздельно господствовала в Индийском океане. Амстердам стал торговой столицей мира. О голландцах слагались легенды. Уолтер Ралей уверял, что они спускают на воду тысячу кораблей в год. Кольбер в 1669 году говорил, что европейская морская торговля осуществляется двадцатью тысячами кораблей, из которых пятнадцать или шестнадцать тысяч – голландские. Это уже напоминает тибетские рассказы о древних греках, сконструировавших что-то вроде ковров-самолетов. Но все же историки соглашаются, что голландский торговый флот во времена Кольбера насчитывал тысячи кораблей. То правда, что в Ост-индской компании не церемонились ни с конкурентами, ни с туземцами, что одни голландские купцы, несмотря на строжайший запрет правительства продавали в Алжир ружья и порох, служившие неверным для обращения в рабство христиан, другие по подложным документам вели торговлю на Пиренеях, в то время как их братья боролись за независимость, и что, наконец, – выдерживаю паузу – голландские торговцы смешивали и подделывали благородные французские вина. Но размах голландской торговли, за которым угадываются отвага и энергия, поразителен.
Поражены были и современники. Они отмечали природную бедность страны; многие усматривали в ней причину предприимчивости и трудолюбия тамошних жителей. И в самом деле легко поверить, что скудость природы способствовала выработке полезных привычек. Голландцы не только покупали и продавали. В стране обрабатывали шерсть, шелк, сахар, табак; делали бумагу, печатали книги, издавали карты, изготавливали инструменты, строили корабли – самые лучшие. Работали добросовестно и аккуратно – современники отмечают их особое отношение к делу – и зарабатывали прилично. Умели находить применение праздным силам природы. Я читал, что в 1630 году в Голландии использовались в производстве 222 ветряные мельницы. Топили торфом.
Голландцам помогли их враги, которые позаботились о притоке в страну капиталов и толковых людей. Испанцы изгнали евреев, в Голландии их приняли. Испанцы разгромили Фландрию и прочие области, ныне образующие Бельгию, которые до второй половины XVI века по своему развитию уступали только Италии, а к моменту разгрома уже и не уступали. Северные Нидерланды в результате получили множество искусных людей и солидные суммы, а вчерашние и завтрашние конкуренты сделались согражданами.
Не пройдем и мимо сельского хозяйства. Голландия всегда была страной свободного труда. Ее земля была слишком непривлекательна для развития здесь крупных поместий и крепостничества. Свободный труд и стесненные обстоятельства сделали свое дело – нигде земля не обрабатывалась так заботливо и рационально, как в Нидерландах. О голландцах говорили, что они занимаются земледелием с терпением и прилежанием садовников. Пишут, что они были первым народом, ставшим окружать жилища клумбами, палисадниками и цветниками. Из Нидерландов происходит система переменного севооборота: вместо того чтобы оставлять поля под паром, стали засевать их кормовыми культурами – клевером, репой и прочими.
А еще эти люди стали думать своим умом и, поразмыслив, предпочли реформированную веру традиционной. Они не пожелали оставаться частью королевства, в котором не заходило солнце, и сумели отстоять и новую веру, и независимость.
Что же недостает в этом героическом портрете? Что указывает на обстоятельства, воспрепятствовавшие голландцам поразить мир еще и своей литературой? В кадре нет такого бесполезного, казалось бы, элемента, как аристократия. Только поймите меня правильно. «Между тучами и морем гордо реет Фридрих Ницше» – это не то, что я собираюсь сказать. Я попросту имею в виду людей, гордящихся знатным происхождением, гарцующих на конях и владеющих землей. Им доступны любые блага, какие только существуют в их время, но эти люди обзаводятся конями не только для того, чтобы притягивать восхищенные взоры, но и для того, чтобы бросаться в кавалерийскую атаку, и для них, представителей военного сословия, перспектива потерять саму жизнь всегда рядом. Не удивительно, что они превозносят не благоразумие и упорный труд, а доблесть и славу. По моим наблюдениям, великие литературы в Европе складывались только там, где аристократия играла важную роль, и, более точно, в тот период в истории соответствующих европейских народов, когда аристократия, утратив солипсический характер, оказывалась составной частью гражданского общества. При этом сами творцы литературных шедевров могли быть как аристократического, так и неаристократического происхождения; аристократический этос с его подчеркиванием возвышенного и неутилитарного так или иначе давал о себе знать.
Так, Шекспир не был аристократом, но аристократический этос столь ощутимо присутствует в его произведениях, что не раз предпринимались попытки измыслить для них некоего подлинного – аристократического автора. В действительности нет ничего удивительного в том, что человек проникается воззрениями и ценностями наиболее уважаемого в его обществе класса. К тому же аристократический этос распространялся через чтение книжек – например, жизнеописаний Плутарха, очень внимательно прочитанных автором «Юлия Цезаря», «Кориолана», «Антония и Клеопатры».
Легко заметить, что эпоха Шекспира совсем не похожа на эпоху войн Алой и Белой розы. Вместо распри кланов – централизованная власть, осмысленное законодательство, эффективное судопроизводство, представительные учреждения, внешняя политика, направленная на защиту национальных интересов; отметим к тому же взаимопроникновение сословий: люди знатного и незнатного происхождения могут оказаться на равных на государственной или военной службе, в качестве судей или законников, по духовной части, в университетах, да и в бизнесе, к коему обращаются многие младшие представители знатных семей. Театр открыт для всех. Мы видим государство и общество, а не господство знати над народом.
При важности оттенков и деталей государственный и общественный уклад Франции и Испании в XVI–XVII веках в принципе сходен с описанным.
Обращаясь к Италии, точнее – Флоренции, обнаружим, что Ordinamenti della giustizia (1293), ознаменовавшие конец господства знати в этой республике, были приняты за одиннадцать лет до рождения Петрарки и за двадцать лет до рождения Боккаччо; Данте приближался к своим тридцати. Макиавелли говорит о замечательном благоденствии города, наступившем вскоре после этого, и относительном мире и согласии между нобилями и людьми из народа.
Трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида, комедии Аристофана, исторические сочинения Фукидида и Ксенофонта, диалоги Платона были написаны в обществе, в котором формальные привилегии аристократии были упразднены, но в котором она все же была уважаема и долгое время поставляла народу политических руководителей.
«Илиада» – начало начал и вершина вершин – может показаться разительным исключением из выводимого мной правила – ведь ее автор всегда стоит на позиции вождей и едва ли не отождествляет себя с ними («Ты, Менелай…» – мысленно обращается он к Атриду, а поющим «славу мужей» он показывает не какого-нибудь профессионального певца, а самого Ахилла). Однако та аристократия, которой поэт адресует свою «Илиаду», это – аристократия особого рода, это аристократия, которая знает, что такое солидарная защита общего для всех города. Ключом к мировоззрению Гомера должен служить тот факт, что наиболее привлекательным героем «Илиады» выступает не самый доблестный из ахейцев, а лучший из защитников Трои. Мало того – певец воинских подвигов удивительно восприимчив к красоте и скромному благородству мирной жизни. Знаменито прощание Гектора с Андромахой, но отступления в описании поединка Гектора и Ахилла не менее показательны:
Нет, теперь не година с зеленого дуба иль с камня
Нам с ним беседовать мирно, как юноша с сельскою девой.
Там близ ключей водоемы широкие, оба из камней,
Были красиво устроены; к ним свои белые ризы
Жены троян и прекрасные дщери их мыть выходили
В прежние, мирные дни, до нашествия рати ахейской.
Вот ведь и «Одиссея» завершается не истреблением злокозненных женихов и не счастливой встречей супругов, а публичным примирением в народном собрании между Одиссеем и родственниками женихов.
История блестящего расцвета русской литературы следует, мне кажется, тому же правилу. Со второй половины XVIII века сначала дворянство, а затем и другие слои становятся участниками системы отношений, заслуживающей именоваться обществом. Правительство перестало рассматривать дворянство как простой инструмент своей деятельности, гарантировало его членам права, соответствующие человеческому достоинству, стало способствовать его самоорганизации и частичному самоуправлению. Ярким выражением, а также инструментом этого процесса в духовной сфере стало появление общественно-политических журналов (Англия, Франция и Германия опередили в этом Россию всего лишь на полстолетия). Само государственное управление постепенно приобретало все более упорядоченный характер (так, Павел издает закон о престолонаследии, Александр учреждает Государственный Совет). Словом, и здесь аристократия с ее особым этосом оказалась в системе цивилизованного общества.
Но вернемся к Голландии, которой, как выходит по моему рассуждению, невыраженность аристократического начала во всем пошла на пользу, кроме успехов в изящной словесности.
Я решил, что следует отдать дань трехсотлетию петровской столицы, и, в то время как гости съезжались на президентскую дачу, отправился в Саардам (он же – Zaandam) посмотреть на домик, в котором жил некто Петр Михайлов. Домик этот деревянный и симпатичный, он похож на сохраненный на берегах Невы. На центральной площади Саардама – памятник русскому самодержцу, обучающемуся корабельному делу. В остальном – все как и должно быть в отдаленном пригороде Амстердама: цветы, магазины, тесно, подземная парковка.
Об Амстердаме вы и сами все знаете. Он действительно очень хорош, только не думайте найти там архитектуру, столь же блистательную, как в Петербурге: буржуазия рачительна. А вот что о Голландии вы, возможно, не знаете: там так же просторно, как в вагоне метро в час пик!
Вы мне легко поверите, если возьмете в руки карту и найдете Голландию в собственном смысле слова – приморскую, западную часть Нидерландов. Подумайте, сколько там может быть проложено дорог и какое на них движение. (На Rotterdam Ring шесть рядов в одну сторону и все забиты.) К тому же на отнятой у моря равнине – все как на ладони, нет загадочной дали, прячущейся за холмами. Море громадно, величественно. Пены на песчаном берегу – словно после снегопада. Но дюны, я думаю, не чета прибалтийским, и не очень украшает вид далекий, но едва ли дружественный природе дым цементного завода в Гарлеме – не заокеанском, а настоящем: когда-то, мы помним, и Нью-Йорк назывался Новым Амстердамом.
Если мысленно заменить лето на зиму, убрать все лишнее, покрыть льдом каналы и разместить на них конькобежцев – картина получится чарующая, какой ее можно видеть у старых мастеров или какой она возникала в детстве при чтении Мери Мейп Додж: странствовать по стране, из города в город – на коньках!
Невымышленные чары можно найти в небольших городах – как Делфт. Такие города в Голландии – как церкви в городах Италии: вокруг броуновское движение, а здесь покойно и даже совсем не тесно. Пленительны каналы. Я не помню, чтобы в Делфте кто-то носился по ним на моторных лодках и катерах. Одни кувшинки да утки. Вдоль каналов высажены деревья, соразмерные высоте домов, которые обыкновенно в три этажа. Нижние часто заняты кафе или магазинами; окон много, нередки мансарды. Иногда частное жилье принимаешь за офис – ибо голландцы, как известно, окон не занавешивают. Я был свидетелем вечеринки с барбекью, устроенной прямо на мосту. Цветов, разумеется, очень много и они очень дешевы.
Теперь представьте уютный номер в первом этаже небольшого отеля с окном, открывающимся прямо на канал: очень правильное место для поездки вдвоем.
Картин Вермеера вы в Делфте не сыщете, но в качестве паломника я имел в виду только Саардам. Подумывал о Роттердаме – не потому, что сочинения Эразма когда-либо произвели на меня действительно сильное впечатление; скорее – ради знаменитого луврского портрета: как будто в обличье Музы к художнику явилась Эпоха и повелела ему отобразить лучшее, что в ней есть, – и вот вышел портрет Эразма Роттердамского за подписью Гольбейна Младшего. Но в Роттердам я так и не попал – отчасти вследствие впечатления от упомянутой кольцевой дороги, на которой так много полос и так много машин. Как там в Роттердаме? Вот что я узнал из сочинения моего великого предшественника:
Между тем на берег вышли два немца, которые едут с нами до Кенигсберга в особливой кибитке; они легли подле меня на траве, закурили трубки и от скуки начали бранить русский народ. Я, перестав писать, хладнокровно спросил у них, были ли они в России далее Риги? – Нет, отвечали они. – «А когда так, государи мои, – сказал я, – то вы не можете судить о русских, побывав только в пограничном городе». Они не рассудили за благо спорить, но долго не хотели признать меня русским, воображая, что мы не умеем говорить на иностранных языках. Разговор продолжался. Один из них сказал мне, что он имел счастье быть в Голландии, и скопил там много полезных знаний. «Кто хочет узнать свет, – говорил он, – тому надобно ехать в Роттердам. Там-то живут славно, и все гуляют на шлюпках! Нигде не увидишь того, что там увидишь. Поверьте мне, государь мой, что в Роттердаме я сделался человеком!» Хорош гусь! – думал я – и пожелал им доброго вечера.
НИЧЬЯ БЕЛЬГИЯ
Бельгия удивляет своей неухоженностью. Странно видеть закопченные соборы, обшарпанные и вызывающе невыразительные дома. Замечаешь на карте город со звучным именем Шарлеруа, приезжаешь и вспоминаешь слова беотийского поэта, сказанные им о родной деревушке – «тягостной летом, зимою плохой, никогда не приятной». Конечно, бывает по-разному. Брюгге в полном порядке. В Антверпене было нарядно и празднично. В готическом кафедральном соборе я застал свадьбу. Торжественно вступали в брак бывшие хиппи; звучала музыка – не марш Мендельсона, но Stairway to Heaven. Возможно, соборы в Генте с тех пор, как я там был, почистили. В неизлечимом Брюсселе есть на что любоваться.
Легкая запущенность наводит на мысли об особом характере этой страны. Есть ли такой народ – бельгийцы? В пору молодости Евросоюза о Бельгии говорили как о прообразе будущего европейского единства. Как пример страны, в которой народы, говорящие на разных языках, превосходно уживаются друг с другом и даже сохраняют некоторую солидарность, Бельгия, наверное, может служить образцом. И все же озадачивает единение на таких основаниях, что валлоны не хотят раствориться во Франции, а фламандцы – в Голландии.
Когда в Бельгию въезжаешь со стороны Германии или Люксембурга, она удивляет еще другим – неожиданным простором: горы, леса, открытые пространства – словно предоставленная себе природа. Со стороны Франции – равнина, ничего импозантного, на дорогах бесконечно много машин. Но зато к северу от Лилля и границы – Брюгге, к северо-востоку – Гент, за ним – Антверпен, и все это близко. Если бы я писал путеводитель, я бы непременно остановился на каналах и музеях Брюгге (помимо знаменитых работ Ганса Мемлинга, Яна ван Эйка, Рожира ван дер Вейдена, там есть редкой красоты портрет, написанный художником, которого я даже не умею назвать по-русски; его фламандское имя – Pieter Pourbus; изображена молодая женщина в строгом, но очень богатом и продуманном до мелочей платье, ее умные карие глаза, выразительность которых подчеркнута тонкими бровями, смотрят куда-то в сторону, ее мысли ускользают от вас и тем более вам любопытны), рассказал бы о набережной в Генте или роскоши Антверпена, не обошел бы вниманием шоколадные конфеты и засвидетельствовал, что в Бельгии превосходно готовят. Вы и найдете все это, если захотите, в путеводителе – или, может быть, вспомните, читая эти строки.
Бельгия – одна из пивных стран, производимых сортов – не сосчитать. И вот я сижу в обществе моего друга Годфруа де К. на брюссельской рыночной площади и потягиваю местное пиво. Мой друг смущен. Он – изысканный человек, а что может быть тривиальней времяпрепровождения, предложенного им гостю? Я, напротив, доволен и объясняю ему, что обычно мотаюсь по странам и городам полуспонтанным и непредсказуемым образом, и мне очень приятно вдруг оказаться в правильном месте за правильным занятием. Остаток вечера мы проводим в возвышенных беседах, а наутро отправляемся в Музей изящных искусств. День воскресный, июль; город всем поголовьем двинулся к морю; в музее кроме нас человек пять – не больше. Пожалуй, лишь однажды, в картинной галерее Неаполя, мне доводилось наслаждаться живописью столь вольготно. Музей превосходный, его жемчужина – брейгелевский «Икар».
Не помню в точности, какие у нас были дальнейшие планы. Но, выходя из музея, я говорю: «Год, что, если я покину Брюссель прямо сейчас?» – «Конечно. Я помогу тебе выбраться из города, езжай за мной».
Годфруа – гостеприимный человек, он позаботился о том, чтобы в его квартире была комната для друзей, и неоднократно звал меня приехать. Но когда я сообщил ему, что скоро действительно приеду, началось что-то странное. Он стал куда-то исчезать. Я уже было решил, что из Трира, куда меня пригласили попредседательствовать в одном ученом собрании, поеду к себе в Южную Германию, а не в близкую от тамошних мест Бельгию, но тут Годфруа решительно объявил, что ждет меня. В действительности ждал его я – на той самой площади в Брюсселе, добрых полчаса. Вскоре все разъяснилось.
«Ты помнишь, – начал издалека Год, – прошлым летом в Бонне мы были вместе в ресторане, и там была еще симпатичная арабская официантка?» – «Еще бы! И мы сошлись на том, что нам вообще нравятся арабские девушки». – «Да. Но видишь ли, я тогда познакомился с одной испанкой… Представляешь, я недавно был в гостях – здесь, в Брюсселе, и там совершенно неожиданно встретил ее… И мы влюбились друг в друга!»
Я на день раньше покидал Брюссель не только потому, что моему другу было не до меня. Если двинуться из Брюсселя на юг, по направлению к Реймсу, через достославный Шарлеруа, очень легко попасть по боковой дороге в небольшой городок Ревен, расположенный во французских Арденнах. Я мог надеяться застать там девушку, благодаря которой между Годфруа и мной в Бонне обнаружилось столь решительное согласие.
Мы познакомились с ней за два года до описываемого дня – даже с лишним; ведь это было зимним вечером. Я приехал из Фрейбурга, где тогда жил, посмотреть Мюлуз (так называют этот город французы, немцы называют его – Мюльгаузен). Обратно уезжал на последнем автобусе и потому позаботился о том, чтобы не опоздать. На остановке – я да она. Завязался разговор. В автобусе мы сели рядом и проговорили весь путь до Фрейбурга. Она родилась в Алжире, ей было шесть лет, когда семья переехала во Францию. Сейчас ей двадцать три. В Мюлузе ее дом, но она учится на самом севере страны, в Ревене.
Она не решилась говорить по-английски, но это не помешало нам обсудить множество вещей, даже отношения между палестинцами и израильтянами. Во всем этом не было бы ничего необычного, если бы не одно обстоятельство: я вообще-то не говорю по-французски. Конечно, я могу спросить, где вокзал или как пройти в библиотеку, и если объяснение будет сопровождаться внятной жестикуляцией, то, пожалуй, двинусь в правильном направлении, но это не называется «говорить по-французски». Так что наше увлекательное общение было своего рода чудом, которое имело только одно объяснение.
Мы обменялись адресами и распрощались. Ее встречал ее друг (араб), ради которого она, собственно, и ехала во Фрейбург.
Десять месяцев спустя я послал ей новогоднюю открытку – среди многих других, что отправил в тот год. Ее ответ был совершенно особым. Я готов был сорваться с места, но почему-то никуда не поехал и остался коротать зиму за привычными повседневными занятиями…
Душа, говорит Демокрит, состоит из атомов, в наибольшей степени подверженных движению. Конечно, движение – это общее свойство атомов, как это ясно на примере пылинок – тех, что вы видите, когда солнечный луч заглядывает через окно в вашу комнату: они перемещаются, играют, колеблются. Но атомы души не только движутся сами, но и тела приводят в движение, а потому должны обладать наиболее подвижной формой – они шарообразны. Теперь мы можем понять: коль скоро субстанция души столь легкая и неустойчивая, ее движения причудливы.
Окрестности Ревена живописны, а сам город неровностью рельефа и озером разделен на две части. Я выбрал левую вместо правильной правой. Найти улицу Вольтера не удавалось, и в воскресный день нелегко было сыскать кого-нибудь, кто бы мне в этом помог. Наконец я остановился у мебельного магазина, который был почему-то открыт. Кто-то из тех, кого я там застал, самым любезным образом сел на велосипед и предложил мне ехать за ним. Удача сменилась новым препятствием: на улице Вольтера я не мог отыскать нужный мне дом! Зашел в местный бар. Разъяснить загадочную нумерацию домов хозяева были не в состоянии. Спросили, кого я ищу. Они ее не знали. Возвращаюсь на улицу и вскоре замечаю группу домов, расположенных с отступом от улицы Вольтера, но, возможно, относящихся к ней.
Так и есть! Скромное двухэтажное жилье. Белые занавески на окнах. (Собственно, что ей делать в Ревене во время каникул?!) Звоню. Тихо. Поворачиваюсь – и со стороны лестницы, ведущей со второго этажа, отчетливо слышу шаги.
Бывают волшебные дни, когда все происходит так, как надо, когда все, что ни делается, делается к лучшему, когда ничто не омрачает ваше воодушевление, когда вы – свободный человек, свободный от обстоятельств и бремени прошлого. И это был один из таких дней!
Но продолжу рассказ, поскольку догадываюсь, что вам любопытны подробности. Дверь открыл седовласый господин – да, собственно, и не господин, а худощавый пожилой араб с располагающей к себе печалью в глазах. По-французски он говорил немногим лучше, чем я. «Нет, она в другом городе, у своего друга». Я объяснил, кто я. Оставил свой телефон.
Я покинул французские Арденны и направился к Реймсу. Единственная картинка в школьном учебнике истории средних веков, манившая меня с детства, – Реймский собор. Я мчался на какой-то не совсем разрешенной скорости, а потому не сумел остановиться, когда заметил на обочине дороги перевернувшуюся машину. Успел разглядеть, что, по счастью, все целы и кто-то уже куда-то звонит. Я прибавил скорость (потому что другие в таких случаях ее снижают – как я выучил в детстве про автогонки) и подлетал к Реймсу в горделивом одиночестве. Собор был виден издалека. Он был абсолютно великолепен – издалека, вблизи, изнутри.
Из Реймса я направился в Лан. Он лежит на холме, возвышающемся посреди равнины, и смотрится как гигантский корабль. Его прославленный собор немногим уступает Реймскому. Думал остаться на ночь в этом средневековом городе, но день лишь клонился к закату, еще не начинало темнеть, и я был полон желания увидеть что-то еще.
Я описал дугу вокруг Парижа и приехал в Труа. Город и ночью предстал пленительным. Величественно выступали силуэты двух огромных соборов. Электрический свет придавал особую отчетливость фахверкам старинных домов. Под открытым небом кипела жизнь.
За комнату в исторической части города запросили чуть ли не в три раза больше, чем в Лане. Я предпочел довольствоваться коротким сном в машине. С рассветом отправился в путь, убеждаясь в несказанной прелести раннего утра, любуясь видами, пустой дорогой, лисой, стремглав перебежавшей ее. Я добрался до дому поздно вечером, осмотрев еще несколько городов и ландшафтов, – в частности, свернул к Вителлю полюбопытствовать, что из себя представляет место, поставляющее воду в тысячи магазинов Европы (ничего особенного оно из себя не представляет), заглянул в славный Танн, как если бы с целью составить исчерпывающее представление о городах Эльзаса, и задержался на природе, восхищенный видом Вогезов, тогда как Шварцвальд, который мил моему сердцу, в тот день показался мне тесным.
По случаю лета и свободы заниматься чем сочту нужным я не каждый день приезжал в университет. Когда я там наконец появился, то узнал, что мне звонила… Имя было передано не совсем правильно.