Текст книги "В горах.Очерк из уральской жизни"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
XIII
Наступила петербургская весна, с ее слякотью, холодом и только изредка солнечными днями. В один из таких редких дней, в конце апреля, мне случилось идти по солнечной стороне Невского проспекта. Было около трех часов пополудни, и знаменитая улица кипела гулявшей публикой, спешившей показать весенние костюмы и полюбоваться солнечным светом. У магазина эстампов и картин Бегрова я остановился перед одним окном и машинально пробежал глазами ряд картин с избитыми, давно надоевшими сюжетами разных морских видов, уголков благословенного юга и еще какой-то чепухи, вроде итальянок у источников с открытыми руками и аппетитными икрами, испанок с подобранными до «невозможной невозможности» юбками, католических монахов, заглядывающих за корсажи хорошеньких поселянок, и т. д. Я уже пошел было от магазина, как что-то точно кольнуло меня в сердце: в углу окна, в скромной раме, прятались маленькие картинки неизвестного художника. На первом плане картины стояла высокая, густая ель, а под ней прилепилась крохотная, полуразвалившаяся избушка, на самом краю крутого обрыва. За елью и избушкой виднелся далекий еловый лес, еще дальше – невысокие горы, и над всем этим глубоким куполом опрокинулось чистое голубое северное небо, едва тронутое, как серебряною пеной, белыми облачками. Как живые, встали предо мной картины и сцены далекого Урала, бесконечного леса, зеленых гор, привольной жизни старателей… Вспомнил я палаустный балаган Саввы Евстигнеича на берегу Балагурихи, Василису Мироновну и светлую душу Калина Калиныча. Как в тумане, пришел я на квартиру и решил, что завтра же уезжаю из Петербурга,
Живо промелькнула предо мной дорога от Петербурга до Перми. Москва, Нижний, Казань остались назади, и с парохода я перешел прямо на вокзал недавно открытой Уральской железной дороги, чистенький и свеженький, как только что снесенное яичко. После загрязненных вокзалов Николаевской и Нижегородской дорог новое произведение Губонина и K° произвело на меня приятное впечатление, особенно при воспоминаниях той муки, какую приходилось выносить каждый раз, переваливая через Урал по блаженной памяти сибирскому тракту. Пестрая толпа публики сновала по платформе.
Попыхивая клубами темного дыма и рассыпая искры, двинулся локомотив по новой дороге; я долго сидел у окна и любовался еще незнакомыми мне видами, которые мелькали по сторонам. Дорога проходила по широкой низменности, заросшей глухим лесом, и только по мере приближения к главной массе Уральского хребта на горизонте, с правой стороны, начинали выясняться в туманной дали силуэты гор. Как известно, горные кряжи представляют из себя подобие сороконожки, причем главная масса горного кряжа представляет тело этого насекомого, а отроги и побочные разветвления – ее ноги. Обыкновенно железные дороги стараются провести горными долинами, которые образованы разветвлениями горного кряжа, а затем уже, для перевала через главную горную массу, выбирают какой-нибудь удобный проход или пробивают тоннель, или, наконец, прибегают к высоким подъемам и крутым спускам. Инженеры, строившие железную дорогу через Урал, повели ее не горными долинами, а прямо по гребню одного разветвления горной массы, так что перевал через самый кряж не представлял уже упомянутых выше затруднений и почти совсем незаметен.
Собственно, хороших и интересных видов совсем не попадалось; мимо нас мелькали высокие насыпи, глубокие лога, болота, усеянные пеньками, правильными кучками хвороста и поленницами дров, да иногда поезд с глухим грохотом катился по каким-то длинным коридорам, вырубленным в каменной почве. Общее впечатление от Уральских гор было очень неопределенно и на непривычного человека должно было наводить невольную тоску. Нужно с детства привыкнуть к этой незавидной серенькой природе, чтоб от души любоваться ее скромными красотами: невысокими горами, сплошь покрытыми хвойным лесом, глубокими горными долинами с говорливою речкой на самом дне да высоким прозрачным голубым небом, с которого волнами льется свет на эти незамысловатые картины природы. Глаз невольно отдыхает на темной зелени бесконечного леса, и в душе пробуждается сильное освежающее чувство покоя, которым живет все кругом.
От станции Привал до Старого завода было верст тридцать, которые нужно было проехать на лошадях проселочного дорогой. Через полчаса я уже сидел в легком плетеном коробке, который бойко катился по убитой дороге. День был ясный, солнце пекло, из лесу так и обдавало душистым паром. Дорога слегка пылившею лентой извивалась между гор. Попадались пролески из берез и липняку, только что развернувших свою зелень. Коробок слегка покачивал, и хотелось ехать в нем все дальше и дальше; сладкая, неотвязная дремота кружила голову, но мысль работала, поднимая старые воспоминания, забытые сиены, дорогие лица… Хорошо, чудно хорошо на Урале весной, в начале мая, когда все в природе спешит развернуть свои силы и жадно ловит каждую минуту короткого северного лета.
Вот вдали мелькнули домики Старого завода и красиво вырезались на зеленом фоне леса силуэты церквей. Я издали узнал стоявшую на пригорке новую церковь, выстроенную в память 19 февраля; постройки все были закончены, леса сняты, и красивое здание стояло, как невеста, блестя громадным куполом, обитым жестью. Ямщик крикнул на лошадей, обдало облаком пыли, смешались спицы в колесах, и коробок вихрем полетел по широким улицам Старого завода, к гостеприимным дверям «Магнита».
Я занял номер и попросил умыться, а через пять минут знал уже последние новости Старого завода, которые главным образом вертелись около приезда архиерея, ехавшего в Старый завод святить новую церковь, которую, как оказалось, достраивал не Калин Калиныч, а Гвоздев. После небольшого отдыха я отправился навестить Калина Калиныча и нашел его избушку без особенного труда. Во дворе было совсем пусто, и навстречу не выбежала даже хромая собака, которую я видел в последний раз у Калина Калиныча; ветхое крыльцо покосилось совсем на одну сторону, на лестнице недоставало нижней ступеньки, в крыше светилась большая дыра. Войдя в темные сени, я долго искал ручку у двери, напрасно ощупывая бревенчатые стены руками.
– Кто там, крещеный? – послышался голос Калина Калиныча из избушки, когда я, наконец, отыскал железную скобку.
XIV
Отворив дверь, я увидел самого Калина Калиныча: он лежал на широком диване, прислоненном к дощатой перегородке. Я не сразу узнал его: лицо было по-прежнему круглое, но совсем желтое и под глазами обрисовывались темные круги. Старик лежал на диване ногами к двери и при моем входе с трудом приподнялся на своей подушке.
– Ах, батюшки… Господь гостя послал!.. А вы уж извините меня, старика, – заговорил старик слабым голосом, стараясь улыбнуться. – Подняться-то не могу совсем… Хворь одолела! Да как вы надумали навестить-то меня!.. А я уж скучаю, пожалуй, один-то… Венушка-то моя уехала ведь в Петербург, ей-богу-с!.. Вот уж два года, почитай, будет, как я остался один-одинешенек… Как здоров-то был, так оно ничего, а прихворнулось, так иногда и тоска возьмет… Все под богом ходим!.. Садитесь вот сюда, поближе ко мне, – говорить-то мне трудно стает-с.
На маленьком столике у самого дивана лежала разогнутая старая книга в кожаном переплете, которую Калин Калиныч, очевидно, читал пред моим приходом и теперь осторожно закрыл.
– Вот от Венушки что-то давно письма нет, – говорил Калин Калиныч. – Уж, думаю, жива ли…
– Она здорова и кланяется вам, Калин Калиныч, – спешил я успокоить старика. – Я видел ее в Петербурге пред самым отъездом.
– Ах, батюшки!.. Что же она: похудела, стосковалась об Старом заводе?
Я сказал старику, что встретил Евмению на улице и что она была совсем здорова и, по обыкновению, весела и просила передать поклон отцу.
– А ведь у ней моя душа-то, добреющая, – говорил Калин Калиныч, вытирая катившиеся из потухавших глаз слезы. – Только уж карахтер у ней неукротительный-с. А я здесь в ее комнате все так и оставил, как при ней было, ни единой книжки не шевельнул, только пыль когда подотру-с. Все думаю: приедет на Старый завод, так ей это будет приятно-с…
Добрый старик долго говорил о своей Венушке, припоминая мельчайшие подробности из ее детской жизни, и несколько раз принимался с жаром благодарить меня, что я его успокоил.
– А что, как она одета была, не приметили-с? – нерешительно спрашивал меня старик. – Поди, бедненько и в очках-с?
– Нет, одета отлично и без очков.
– А где же она денег взяла? Ведь там, говорят, все дорого – страсть!.. У ней было немножко деньжонок скоплено, рублей полтораста, да в большом-то городе какие это деньги-с!..
– Вероятно, работу нашла какую-нибудь.
Я постарался поскорее прекратить этот разговор, потому что Калин Калиныч говорил с трудом, да и мне тяжело было обманывать этого несчастного, брошенного всеми старика. Мне не хотелось совсем убивать его известием, что Евмения поступает на сцену, и я перевел разговор на его болезнь.
– Что у вас болит, Калин Калиныч?
– Там-с… в самом нутре болит-с… Точно стрелой-с пронзило-с… наскрозь!
– А доктор у вас был?
Калин Калиныч слабо улыбнулся и махнул рукой.
– Какой доктор-с?.. От смерти лекарства нет-с… Лучше доктора нет, как господь бог: на все его святая воля-с…
– А все же, Калин Калиныч, не мешало бы пригласить доктора.
– Нет-с, зачем же их напрасно беспокоить-с?.. Одинова приглашал и доктора… Только больно они у нас горды на Старом заводе. Кабы у меня были деньги, тогда – другое дело, а то что я ему дам?.. Осмотрел он меня, прописал рецепт, фукнул себе под нос и уехал…
– Как же вы лежите здесь один?
– Нет-с, я не один… Василису Мироновну, может быть, помните-с? Вторая мать для меня… Она каженный день заходит ко мне по два раза-с, и накормит, и напоит.
– А отец Нектарий?
– Бог с ним совсем… Ему ведь некогда меня проведовать-то, – немного грустно проговорил старик. – А помните церковь-то? Совсем отстроена! Благодарение господу, святить скоро будут-с… Архиерея ждут на Старый завод. Да-с! Теперь мне и помереть спокойно можно-с. А знаете, кто церковь-то достраивал? Аристарх Прохорыч, ей-богу-с! И меня оттер совсем… Как его тогда ослобонили на суде, так он сейчас обещание-с: «Так и так, дострою церковь…» Ну, собирались они-таки долгонько-с, и мы тем временем все внутри отделали: выщекатурили, иконостас поставили, начали крылосы отделывать, а тут Аристарх Прохорыч и вмешались… Так и пошло все вверх дном: и то не ладно, и это не так… А Аристарх Прохорыч твердит свое: ничего не пожалею, потому у меня обещание-с!.. Известно, человек богатеющий, все на свой счет давай заводить, деньгами так и сыплет, – ну, я и отстал, потому пеший конному не товарищ… Обидно оно было маненько, что уж все до конца было доведено, только бы освятить осталось, – ну, да и отец Нектарий говорят: «Потерпи, говорят, Калин Калиныч. Бог, говорят, и твои труды видит, а теперь пусть, говорят, Гвоздев в свою долю постарается». Ну, я и отстал-с. Денег у меня нет, а что мог, то все сделал-с!.. А вот тут еще болезнь приключилась, – оно, значит, даже хорошо вышло, что вовремя отстал… На все воля божья-с… Я не ропщу, – грех роптать…
Эти разговоры, видимо, волновали и утомляли Калина Калиныча: дыхание его было тяжело и порывисто, только округ лившиеся глаза смотрели не прежним беглым взглядом, а спокойно и сосредоточенно, как у человека, приготовившегося к чему-то великому и торжественному. Широкого румянца на лице Калина Калиныча и помину не было, нос обострился я вытянулся. Заметив мой пристальный взгляд, Калин Калиныч с слабой улыбкой посмотрел на себя, а потом заговорил:
– А ведь я-с восемь пудов вытягивал-с, ей-богу-с! А теперь и трех пудов не вытяну… Пальцев в шутку кубическим шаром называл-с… Вот наша жизнь: сегодня – жив, а завтра – нет ничего.
Я начал прощаться со стариком, обещая зайти к нему на днях.
– А я уж не знаю-с, как и благодарить мне вас, – шептал старик, глотая слезы. – Вот вы – чужой, а не забыли меня, старика, и весточку мне принесли… Спасибо, родной! Пришлось еще перед смертью-то повидаться-с…
– Что вы, Калин Калиныч, зачем умирать!
– Нет-с, я помру-с, беспременно помру-с… Будет, пожил-с. И во сне видение мне было…
У меня что-то защемило на душе от этих слов, и мне сделалось до слез жаль бедного старика, не умевшего жить, но встречавшего смерть с тем спокойствием, с каким встречают ее только люди, сумевшие честно прожить целую жизнь и которым нечего бояться смотреть смерти прямо в глаза.
– Вот только Венушки жаль, – заговорил старик, не выпуская моей руки. – Не умел я пристроить ее при жизни-с… Погибнет она понапрасну с своим карахтером-с… Вот ее только и жаль-с… Прощайте-с, может, не увидимся больше-с.
– Перестаньте, Калин Калиныч! Разве это кто-нибудь может знать?
– А вот я знаю-с… Да-с. Было мне сонное видение-с… Явился старец, а с ним еще какие-то люди; старец посмотрел да на меня перстом и показал. «Этот!» – говорит. Я проснулся и понял, к чему это он перстом на маня показал. Это он по душу по мою приходил-с…
Все время моего посещения я видел, что Калину Калинычу что-то хотелось сказать мне, но старик все удерживался; когда я стал прощаться с ним, он, не выпуская моей руки и улыбаясь, взволнованным голосом проговорил:
– А помните суд над Аристарх-то Прохорычем? Тогда этот его адвокат, такой горластый, из себя толстый, еще Венушка звала его Неправедным, сильно нас обидел… Да-с! А ведь он про Венушку-то совершенно напрасно высказал такие слова-с… Сам после заезжал и просил прощения у меня-с, ей-богу-с! Так прямо и говорит: «Извините меня, Калин Калиныч… Это, говорит, нужно было, чтобы выправить Аристарх Прохорыча-с!» А ведь они тогда душу из меня на суде-то выняли… После простил-с… Может, это и в самом деле им нужно было, и Венушке так сказал: «Потерпи, потому сам господь терпел за нас, многогрешных». А она только смеется, – душа-то у ней вся в меня… Да-с! Напрасно тогда они обнесли на суде мою Венушку, совсем напрасно-с.
Выходя от Калина Калиныча, на ветхом крылечке его избушки я носом к носу встретился с Василисой Мироновной, которая взбиралась по шатавшимся ступенькам с каким-то узелком в руках. Я сразу узнал ее. Знаменитая раскольница не изменилась ни на волос за эти два года, только немного как будто потемнела, да большие глаза смотрели еще строже. Одета она была в свой неизменный кубовый сарафан, а на голове был большой темный платок.
– Что, узнал? – с улыбкой проговорила Василиса Мироновна, протягивая мне руку.
– Да, узнал.
– Калина приходил проведывать? Ненадежен он у нас, того гляди – богу душу отдаст. Доняли они его этой церквой… Строил, строил, а теперь, как все готово, Гвоздев на себя все принял!.. Разве это порядок? Вот с этого наш Калин и пошел хворать… Ох, грехи наши тяжкие!..
– А где Савва Евстигнеич? – спросил я.
– И Савва плох, – сурово отвечала раскольница.
– Отчего так?
– Да такие дела, выходит, подошли: сколько ни живи, а умирать все придется. Вон Калин – на что гладкий был, а теперь совсем в худых душах…[7]Note7
В худых душах – при смерти. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)
[Закрыть] Заходи как-нибудь в мою избушку, – побеседуем.
XV
С освящением новой церкви вышел довольно курьезный случай. Дело в том, что достраивал церковь Гвоздев. Ему хотелось принять владыку в своем, только что отстроенном, новом доме, для чего были уже сделаны все необходимые приготовления. Такое посещение владыки имело большое значение для Гвоздева, потому что подняло бы его авторитет на небывалую высоту. Но в это дело вмешался Печенкин. Хитрого старика кто-то научил перехватить владыку на дороге и увезти в свой дом и таким образом оставить Гвоздева с носом. Враги хотя и помирились давно, но Печенкину понравилась самая идея осрамить Гвоздева перед целым заводом. Сказано – сделано. Гвоздев выехал встречать владыку по той дороге, по какой он обыкновенно приезжал в Старый завод, а Печенкин в это время уже встретил владыку и окольными дорогами провез прямо к себе.
В день освящения церкви масса публики собралась в каменных палатах Печенкина. Конечно, в числе гостей были Пальцев, Заверткин, Димитраки, «Министр» и прочая братия.
Пока я предавался этим размышлениям, к подъезду дома скоро подкатила пролетка Печенкина, на которой рядом сидели преосвященный и сам Печенкин. Гвоздев и Печенкин под руки ввели владыку в дом и торжественно провели его прямо за стол, где было уже все готово к обеду, а на хорах гремела музыка: «Коль славен наш господь в Сионе…» За владыкой ввалилась архиерейская челядь; для нее был отведен особый стол в отдельной комнате, за исключением, впрочем, о. протодиакона. О. Нектарий бегал по зале маленькими шажками, улыбался, крепко пожимал всем руки и постоянно вертелся на глазах у владыки, куда бы тот ни повернул свою голову. Преосвященный Питирим, старичок очень почтенной наружности, улыбался такой доброй улыбкой, что невольно привлекал к себе симпатию всякого; он любил покушать, а главное – любил что-нибудь рассказывать и особенно слушать, как рассказывают другие.
Публика долго и с шумом рассаживалась по местам; владыка сидел между о. Нектарием и Гвоздевым. Заверткин, Димитраки, Пальцев и «Мамочка» разместились за дальним концом стола, окружив о. протодиакона, служившего предметом общего любопытства и вместе с тем для производства некоторых экспериментов.
– Разве, господа, молочка от бешеной коровы выпьем? – добродушно басил о. протодиакон, поправляя на груди полки распахнувшейся рясы.
– Это он коньяк так зовет, – шептал Пальцев, подмигивая Заверткину.
– Был здесь один человек, – говорил Заверткин, прищуривая левый глаз: – вот пил, так пил… Это был, отец протодиакон, один адвокат. Праведный по фамилии, так он…
Но о. протодиакон не мог более слушать Заверткина, потому что раскатился таким хохотом, что сам владыка поинтересовался узнать причину этого гомерического смеха.
– Вот, ваше преосвященство, над фамилией смеемся, – вставая, говорил о. протодиакон, – был, говорят, здесь какой-то адвокат: Пра-вед-ный…
– А ведь действительно очень странная фамилия, – соглашался владыка. – Очень странная… Пра-вед-ный, да?
– Очень странная фамилия, ваше преосвященство, – поддакивал о. Нектарий, как-то особенно склоняя голову набок.
Между Заверткиным и Димитраки завязался горячий спор по поводу того, кто может больше выпить о. протодиакон или адвокат Праведный; но этому спору суждено было кончиться ничем, потому что Пальцев в самом интересном его месте поднялся с своего стула и проговорил, обращаясь к владыке:
– Ваше преосвященство, я должен сообщить вам пренеприятное известие: золотопромышленник Иван Тимофеич Травкин, которого вы хорошо знали, третьего дня скончался…
– Как же это так. вдруг?.. – проговорил владыка, с недоумением глядя на Гвоздева и о. Нектария.
– А так, действительно вдруг, ваше преосвященство, скончался, – продолжал Пальцев. – Я его как раз видел часа за два до смерти. Ехал мимо Махневского завода, а он идет навстречу. Поздоровались… Он недавно был именинник, я и говорю ему, что следовало бы подогреть старого-то именинника. Он позвал меня к себе, я и пообещал побывать у него на обратном пути. И действительно, заезжаю, а он – на столе, и лежит как живой, совершенно как живой… Его кондрашка хватил, ваше преосвященство!
– Жаль, очень жаль Травкина, – качая головой, говорил владыка.
– А какой это благочестивый был человек, ваше преосвященство! – говорил о. Нектарий.
– Да, да… Я хорошо его помню. Жаль, очень жаль.
– Немного таких людей, ваше преосвященство, осталось, – говорил Гвоздев.
– Немного, очень немного… Да, немного.
– Пр-римерный хр-ристианин, ваше пр-рео-освященство! – вставил свое слово «Министр», сильно вытягивая свою длинную шею.
Отец Нектарий хотел прибавить еще что-то о добродетелях покойного, но в это время показавшаяся в дверях коротенькая и толстая фигурка заставила невольно всех оглянуться, а потом посмотреть на Пальцева, который, как ни в чем не бывало, что-то шептал на ухо о. протодиакону.
– Благословите, ваше пьеосвященство, – заговорил вошедший, как шар подкатываясь к владыке.
– Как же это?.. Кажется… – шептал владыка, не решаясь дать благословение, но о. Нектарий что-то шепнул ему на ухо, и владыка благословил, проговорив добродушно: – А мы тебя, Иван Тимофеич, здесь совсем было похоронили…
Общий взрыв неудержимого хохота долго стоял в зале: вошедший и был тот самый Травкин, про которого только что сейчас рассказывал Пальцев. Владыка не только не рассердился за эту шутку, но долго смеялся вместе с другими, покачивая своей головой.
– Он, ваше пьеосвященство, всегда что-нибудь такое пьидумает, – жаловался Травкин, указывая рукой на Пальцева, – пьяво, ваше пьеосвященство… Он всегда пьивьет язные пустяки!
Все долго хохотали над выдумкой Пальцева, который смеялся вместе с другими и даже упрекал Травкина:
– Ты, ангел мой, совсем подвел меня… Разве так делают порядочные люди?
Весь обед прошел самым оживленным образом. Владыка улыбался, слушал и даже сам рассказал несколько очень увеселительных анекдотов, из которых один привел всю публику в полный восторг.
– Раз я объезжал свою епархию, – рассказывал владыка. – В одном селе… кажется… Отец протодиакон, не помните ли вы, в каком это было селе?
– В селе Березовском, ваше преосвященство! – отвечал о. протодиакон, знавший наизусть все анекдоты владыки и даже тот неизменный порядок, в каком они следовали один за другим.
– Да, да… Припоминаю: это действительно было в селе Березовском, – продолжал владыка с своей добродушной улыбкой. – Священник этого села и представляет мне одного псаломщика. Как же его звали?.. Позвольте… Отец протодиакон, не помните ли вы, как звали того псаломщика?
– Асклипиодот, ваше преосвященство!
– Да, да… Припомнил: действительно Асклипиодот… Священник представляет его мне и говорит, что он примерной нравственности и желает занять вакантное место диакона при церкви села Березовского… Кажется, так, отец протодиакон?
– Точно так, ваше преосвященство!
– Я проэкзаменовал его, заставил пропеть, а потом и спрашиваю: «Ты, Асклипиодот, очень желаешь быть диаконом?» Он мне и отвечает… Да, да… Позвольте, что же он такое мне отвечает? Позвольте… Отец протодиакон, не помните ли вы, что он мне отвечал?
– Псаломщик Асклипиодот отвечал вашему преосвященству, что «всякий человек желает быть диаконом!».
– Ах, да, да… Действительно, так: «Всякий человек, ваше преосвященство, желает быть диаконом». Ха-ха-ха!
Над этим анекдотом смеялись больше, чем над смертью. Травкина: густым басом, откровенно хохотал о. протодиакон, добродушно смеялся с ним «Мамочка», хихикали Димитраки, Заверткин и Пальцев, и смеялся, именно смеялся, о. Нектарий, – смеялся всем своим упитанным существом, смеялся до слез, каждою каплей своей крови, как умеют смеяться невинные младенцы, когда нянька им скажет «агу». Это была даже не картина, а какая-то музыка. В восторге от анекдота о. Нектарий расцеловал руки владыки и подобострастно спрашивал со слезами на глазах:
– Всякий человек, ваше преосвященство, хочет быть диаконом? О… ха-ха-ха!..
– Да, да! Так и говорит: всякий человек, ваше преосвященство, хочет быть диаконом, – добродушно повторял владыка свой анекдот.
Лакеи в белых перчатках подавали одно кушанье за другим. На первом плане, конечно, была рыба самая разнообразная и во всяких формах: уха из живых харюзов, пудовый осетр, сваренный целиком, тальмени с розовым, нежным мясом, семга и еще целый ряд рыб, название которых я не упомню. Все это, сваренное или зажаренное, прошпигованное мудреными начинками и приправленное остроумнейшими соусами из трюфелей, грецких орехов, анчоусов, с оливками, капорцами и тому подобными премудростями, подавалось на стол, съедалось и сейчас же заменялось каким-нибудь новым кушаньем. Гостей было человек двести, так что нужно было очень много всякой снеди, чтобы наполнить эти двести провинциальных желудков, как известно, чувствительных не столько к качеству съедаемого, сколько к его количеству. Печенкин оказался чудо-хозяином и своим недремлющим оком зорко следил, чтобы ни один рот не оставался без работы и чтоб у каждого прибора рюмки стояли полными.
Обед продолжался очень долго; пили все и за все, что только существует под луной. Владыка очень утомился этим длинным и торжественным обедом и скоро удалился на свою половину, чтобы предаться необходимому отдохновению, но оставшаяся публика и не думала уходить.
Вечером этого многозначительного дня я сидел в общей зале «Магнита» и от нечего делать перебирал старые газеты. Часов около девяти вечера на лестнице послышался глухой топот, точно кто-нибудь въезжал на лестницу на лошади. Дело скоро объяснилось: в общую залу нетвердыми шагами ввалилась почтенная компания, состоявшая из «Министра», Заверткина и Димитраки, обнявшихся, как три брата, и взаимно поддерживавших друг друга. Несмотря на эти трогательные усилия, почтенная компания едва могла попасть в двери. За ними, тоже обнявшись, шли Пальцев и Травкин; они держались на ногах только потому, что сильно навалились друг на друга. Травкин, этот «примерный христианин», по словам «Министра», теперь еле-еле шевелил заплетавшимся языком и все повторял одну и ту же фразу:
– Пьяво, Пайцев, ты вьешь, все вьешь, а я тебя все-таки юбью…
– Мы об-бедали у Гвоздева с пр-реосвященным! – заявлял Заверткин, увидав меня и выделывая своими вихлястыми ногами самые замысловатые вензеля.
Почтенная компания проследовала благополучно до буфета и расположилась где попало, в таких позах, как будто всех их сдуло ветром. Один Димитраки еще настолько сохранил присутствие духа, что потребовал очищенной. Но бедный «Министр» лежал на полу без всякого движения, как оглушенная рыба, мычал и совершенно напрасно старался объяснить что-то «посредством перстов».
Заверткин ухитрился как-то подняться на четвереньки и в этой трогательной позе пропел над распростертыми на земле телами своих друзей известные куплеты:
Уж мы пили, пили, пили,
Уж мы ели, ели, ели…
На другой день после освящения церкви кто-то тихо постучал в мой номер. Отворив дверь, я увидел знакомого мне Гришутку, который был в числе старателей на Балагурихе. Мальчик очень вырос в эти два года, но лицо осталось по-прежнему серьезным. Увидев меня, он проговорил:
– Василиса Мироновна велела тебе сказать, что Калин умер сегодня ночью.
– И больше ничего?
– Ничего.
Это известие сильно опечалило меня, и я, одевшись, отправился в избушку Калина Калиныча, чтоб отдать последний христианский долг этому доброму существу. Я услышал монотонное чтение над покойником, а из окон избушки так и валил клубами синий дым ладана. Покойник лежал на столе; над ним читала своим певучим голосом Василиса Мироновна; у печки, на небольшой деревянной лавочке, сидели две старухи, недружелюбно посмотревшие на меня.
– «Пришлец есмь аз на земли, – читала Василиса Мироновна своим ровным, невозмутимым голосом, – умножися на мя неправди гордых, аз же всем сердцем испытаю заповеди твоя, господи…»
Лицо покойника не было закрыто, и на нем застыло неземное спокойствие; щеки осунулись; на глазах были положены медные копейки; чтобы не отваливалась нижняя челюсть, лицо было подвязано белым платком. Прочитав псалом, Василиса Мироновна подошла ко мне и тихо проговорила:
– Вот и Калин приказал долго жить.
Мне показалось, что в глазах Миронихи блеснули две слезинки, но, заметив мой пытливый взгляд, она быстро отвернулась и тяжело вздохнула.