355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мамин-Сибиряк » В горах.Очерк из уральской жизни » Текст книги (страница 6)
В горах.Очерк из уральской жизни
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:52

Текст книги "В горах.Очерк из уральской жизни"


Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

XI

Старозаводская jeunesse doree[6]Note6
  Золотая молодежь (франц.).


[Закрыть]
в полном своем составе находилась в буфете, где происходили оживленные разговоры, сопровождаемые самыми обильными возлияниями. Кроме Пальцева, Заверткина, Димитраки, «Министра» и земского доктора, тут присутствовал и сам Печенкин, сопровождаемый, как адъютантами, бывшим исправником Хряпиным и своим поверенным. Среднего роста, приземистый и широкоплечий, с толстою головой и опухшим красным лицом, на котором резко выделялись хитрые маленькие глазки и седая борода, Печенкин был коренным типом русского обстоятельного купечества с сильной азиатскою закваской. Хряпин – очень высокий и когда-то очень красивый человек, с большой кудрявой головой, могучею грудью и тяжелою рукой, от которой, как говорила молва, много пошло туда, где нет ни печалей, ни воздыханий. Около стола, за которым сидел Печенкин, собралась почти вся публика, слушавшая что-то, что рассказывал сам старик, распивая и угощая всех шампанским.

– На той неделе поехали мы с «Мамочкой» в Загорск, – рассказывал старик, кивая головой на Хряпина, которого он почему-то называл «Мамочкой». – Город большой, мы и загуляли, а вечером – в трактир «Плевну». Ну, там арфянки, всякое прочее. Спели нам, поужинали, побезобразничали, а все скучно… Я и говорю: «Мамочка», скучно… Устрой, говорю, «Мамочка», какое-нибудь безобразие». А он молчит, а потом как сгребет салфетку да об пол всю эту музыку, арфянки бежать, а «Мамочка» поймал хозяина «Плевны», завязал его в салфетку да под стол и затолкал. Арфянки визжат, хозяин под столом орет караул, а мы с «Мамочкой» давай бог ноги… О-ох-хо, согрешили мы, грешные!

«Мамочка» сидел как ни в чем не бывало, jeunesse doree хохотала до слез, а подгулявший Заверткин от восторга даже полез целоваться с «Мамочкой».

Появившийся Праведный привалил, конечно, прямо к буфету, где около этого столичного светила сейчас же собрался кружок, ожидавший тех удивительных анекдотов, которые умел рассказывать только один Праведный. Оставленный всеми, Печенкин вылил две оставшихся бутылки вина на салфетку и побрел в сопровождении своих адъютантов в общую залу, где происходили танцы. Заверткин заглядывал прямо в рот своему идолу и глупо хохотал, как человек, которому щекотят подошвы; Пальцев поместился рядом с Праведным и, подмигивая одним глазом, говорил:

– А ведь, ангел мой, отлично вам живется на свете: сколько одного вина, ангел мой, выпьете. Вот про нас одних разговоров сколько: становой, говорят, черту брат, и еще прибавят, ангел мой, такое что-нибудь, что сквозь землю провалиться… Всякий на тебя пальцем указывает: становой, с живого и мертвого дерет!..

– Ну, и у нас это бывает, – хладнокровно отвечал Праведный, выпивая свою вечернюю порцию водки. – Желал бы я вас поставить на мое место… Мне недавно, например, пришлось защищать одного субъекта, который обвинялся в убийстве. Дело в том, что двое крестьян убили третьего, который умер дома от пролома головы, и мне нужно было доказать только то, что мой доверитель в момент убийства находился на другом конце деревни, чем убитый…

В этот момент со стороны танцевальной залы послышался какой-то шум, крик и визг; все бросились из буфета.

– Ах, это опять Печенкин бушует, ангел мой, – озабоченно говорил Пальцев, направляясь на шум вместе с другими.

Скоро вся публика собралась в общей зале, где кучка дам боязливо столпилась в одном углу, а мужчины стеной окружили небольшую деревянную эстраду, на которой помещался оркестр.

– Руськую!.. Я говорю: руськую! – кричал Печенкин, стуча кулаком по столу. – Всех вас одним узлом завяжу… Руськую!..

– Нельзя-с, мы играем по расписанию-с, – вежливо отвечал капельмейстер.

– Ах, ангел мой, так нельзя! Нельзя, ангел мой! – кричал Пальцев, продираясь сквозь толпу к Печенкину. – Здесь общественное место, ангел мой, дамы…

– А мне наплевать на ваших дам! – кричал старик. – Я весь бал за себя переведу… Сколько стоит все: получай и гуляй в мою голову, почтенная публика. Руськую!..

Пальцев немного пошептался с распорядителем и махнул музыкантам рукой; музыка грянула «Камаринскую», публика расступилась, и неистовый старик начал откалывать свою «руськую» так, что седые волосы раззевались на его голове да летели по воздуху длинные полы сюртука. Окончив пляску, Печенкин побрел опять в буфет. «Мамочка», как ручной медведь, лениво поплелся за стариком, покачиваясь на каблуках и расправляя свои могучие плечи. Публика, кажется, привыкла к подобным сценам, потому что сейчас же музыка заиграла прерванную кадриль, и дамы принялись дотанцовывать четвертую фигуру. Димитраки танцевал с женой Заверткина, и по его наглой, улыбавшейся физиономии было видно, что он говорил своей даме какие-нибудь пошлости. Я хотел отправиться в свой номер, как в углу одной комнаты заметил Евмению, которая сидела в каком-то полузабытьи и не слыхала, кажется, ничего, что происходило вокруг нее. Я назвал ее по имени.

– Ах, это вы!.. Как вы испугали меня, – заговорила девушка, точно обрадовавшись моему появлению. – Что вы стоите? Садитесь… Вы, вероятно, удивились, что я могу задумываться, да?

Евмения улыбнулась печальной, больной улыбкой, и мне показалось, что на ее больших глазах блеснули слезы.

– Вы слышали, как бушевал Печенкин?

– Когда?

– Да вот сейчас только.

– Ах, да… Нет, я не слыхала, но ведь это слишком обыкновенная история, и нас этим не удивишь, – усталым голосом говорила Евмения, нервно ощипывая какую-то ленточку на своем платье. – Ведь это же скучно, наконец… Скучно, скучно, скучно!.. Иногда думаешь про себя, – продолжала Евмения, опустив глаза, – стоит ли жить на свете… Ведь все равно как в берлоге живешь!.. Вот бы на сцену поступить…

Девушка искоса взглянула на меня и продолжала уже взволнованным голосом:

– Можно бы полжизни отдать, чтобы другую половину прожить по-человечески… А как взглянешь на себя в зеркало, будто холодной водой и обольет: и мала, и суха, и безобразна… Такое отчаяние нападет, что не глядел бы на свет! Ах, если бы мне рост, – понимаете, всего бы несколько вершков прибавить росту, – прямо бы на сцену поступила… Когда я бываю в театре, со мной просто дурно делается. И ведь чувствую, что сыграла бы, очень хорошо сыграла, особенно в драме, – знаете… в «Грозе» Островского ту сцену, где Катерина мечтает, и, потом, когда она начинает сходить с ума. Вот что я сыграла бы, если бы не проклятый мой рост!

Я, как умел, разуверял Евмению, что недостаток роста на сцене делается незаметным благодаря длинным шлейфам и большим каблукам, но что для сцены нужно очень серьезное образование и специальная подготовка, которой недостает даже лучшим русским актрисам.

– Да разве можно сделать из меня какой угодно подготовкой купчиху Катерину, бабу – кровь с молоком? – говорила Евмения, с презрением оглядывая себя.

– Ведь есть роли и кроме Катерины…

– Да, да… И вы думаете, что найдутся такие роли для меня?

Евмения не слушала меня. Она думала о чем-то другом и, по своему обыкновению, неожиданно захохотала.

– Вот, я думаю, вы потешаетесь-то надо мной, – говорила девушка, ломая пальцы: – ведь прямая провинциальная дура, а еще захотела на сцену… Ха-ха-ха!.. Дочь Калина Калиныча и – на сцене: ведь это так же невозможно, как жареный лед, да?.. Вы смеетесь надо мной, как над сумасшедшей, но я ведь нисколько не обижаюсь этим: по Савве и слава… У нас в Старом заводе бывают иногда любительские спектакли, – немного успокоившись, рассказывала Евмения. – Только они без скандала никогда не обходятся. У нас есть здесь немец-управляющий, Штукмахер; он придет на спектакль всегда вместе с Димитраки, и всегда пьянее вина, и начинают ругать актеров вслух всякими словами. Однажды дело дошло до того, что они во время действия бросились на сцену и давай колотить актеров и актрис. Штукмахер тогда сильно избил одного учителя, Младенцева. Впрочем, он уже не в первый раз его колотил: раз, на пожаре, этого же Младенцева Штукмахер до полусмерти избил палкой.

– Что же, Младенцев жаловался?

– Как же… Только ведь жаловаться приходилось Заверткину, а Заверткин всегда оправдывает Штукмахера, потому вместе безобразничают. Младенцев подал на Заверткина жалобу в съезд мировых судей, а съезд отказал, потому что там все благоприятели Заверткина насажены, а Митрошка, «Министр»-то наш, за это Младенцева из учителей в три шеи.

– Ну-с, а публика что смотрит, когда Штукмахер с Димитраки актеров колотят?

– Публика?.. Да ведь они и публику не хуже нас ругают, так уж мы привыкли к этому. В последний раз у нас спектакль был назначен в заводских конюшнях. Устроили сцену, места для публики. Только является Штукмахер, взял да комнату, из которой должны выходить актеры на сцену, и велел запереть, а нам на сцену и пришлось лазить со стороны публики… Ей-богу! А Штукмахер кричит: «А, такие-сякие, пусть лазят, как собаки!..» Однако прощайте, – проговорила Евмения серьезным голосом, поднимаясь с места. – Мне пора домой… Вон адвокат Печенкина высматривает меня, чтобы душу тянуть. Ведь я свидетельница по этому дурацкому делу Гвоздева с Печенкиным, вот и пристают с ножом к горлу. Прощайте! Я сегодня страшно устала, – говорила разбитым голосом Евмения, протягивая мне руку. – Вероятно, увидимся на суде.

Я проводил девушку до передней. Она молча кивнула мне головой и, быстро одевшись в какое-то ветхое пальто, исчезла в дверях. Вернувшись в клуб, я еще долго толкался между остальною публикой, продолжая думать об этом странном маленьком существе, по-видимому сгоравшем от избытка сил. У меня еще стоял в ушах ее дикий смех, резкая интонация голоса и те печальные ноты, которые прорывались так неожиданно сквозь эту бравировку и отчаянную веселость; в этом странном, злобноподвижном лице учительницы скользило общею тенью что-то недосказанное, что-то, что давило ее и просило выхода. Маленькая комната с полками книг, фотографиями знаменитостей, кипами бумаг и гитарой в углу, затем сцена с Праведным и, наконец, этот разговор в клубе – все это освещало Евмению с совершенно противоположных, ничего не имевших между собой общего сторон: то учительница, считающая верхом блаженства носить стриженые волосы и говорить дерзкие слова; то куртизанка, делающая глазки и кокетничающая с первым встречным; то будущая Рашель… Это были такие противоречия, которые никак не укладывались в голове.

Этому клубному дню суждено было закончиться крупным скандалом, героями которого явились Заверткин и Димитраки. Еще с самого начала вечера Заверткин заметил шашни Димитраки, но, как истинный европеец и образованный человек, он смолчал; а когда Димитраки, сидевший рядом с женой Заверткина, дошел до непозволительных вольностей, Заверткин уже не мог этого перенести и влепил греку полновесную затрещину. Эти неожиданно обострившиеся отношения быстро перешли в драку, а затем в ужаснейшую свалку, так что недавние друзья, цвет и краса старозаводской jeunesse doree, долго катались по полу, испуская дикие вопли, пока Пальцев не вылил на них три графина холодной воды.

– Нет, Пальцев, ты понимаешь, зачем он с моей женой шашни заводит? – кричал Заверткин, поправляя съехавший на горло жилет.

– Нельзя, ангел мой… Общественное место, ангел мой, – успокаивал Пальцев, стараясь увести расходившегося супруга в буфет.

– Нет, ты скажи, что бы ты сделал, если бы… если бы твоей жене… а? Жене, а?!. Ведь я сам видел!..

– Я, ангел мой, на твоем месте выпил бы стакан холодной воды…

Димитраки во время этого разговора успел улизнуть с порядочной царапиной на носу в буфет, где спешил привести в порядок некоторые подробности в своем туалете, – они нуждались в серьезной ремонтировке.

Эта буря в стакане воды так же неожиданно улеглась, как и возникла. Через каких-нибудь полчаса благодаря стараниям Пальцева недавние враги не только помирились, но даже расцеловались и по требованию публики исполнили «Стрелка». Димитраки и в пении хитрил: нет-нет – и сфальшивит; но зато Заверткин был решительно неподражаем. Правда, он пел козлиным голосом и жестоко врал, но зато свое пение сопровождал такими красноречивыми жестами, так уморительно вздрагивал плечами и головой, что вся публика хохотала над ним до упаду. Даже сам «Министр» не избег этого воодушевления, так неожиданно охватившего все общество, и побрел из клуба на свое пепелище, напевая себе под нос:

 
О-он им было
То и се, то и с-се,
Н-но напр-расно было все,
Бы-ыло все-се…
Да!
 

Публика в буфете сильно поредела; оставались только клубные завсегдатаи.

Печенкин давно нагрузился и сидел в буфете, опустив на грудь свою седую буйную голову. Что-то вроде раздумья накатилось на этого неистового сына природы, и трудно было сказать, о чем он думал: вставало ли перед его глазами его прошлое, или заботило его неизвестное будущее, или, может быть, царь-хмель клонил долу эту седую голову. «Мамочка» тоже дремал, потягивая шампанское.

– «Мамочка», а «Мамочка», – тихо говорил Печенкин, не подымая головы. – Скучно, «Мамочка»… Спой, «Мамочка», «Воробышка».

«Мамочка» откашлялся, поправил усы и приятным баритоном запел известную песню:

 
У воробышка головушка болела,
Да, ах, болела, болела!..
 

– О-о-хо-хо! Болела, – шептал Печенкин, покачивая своей большой, как пивной котел, головой. – Спасибо, «Мамочка», утешил старика…

 
На одну ножку он припадает.
Да, ах, все припадает!..
 

Выслушать знаменитое дело Печенкина с Гвоздевым мне не удалось, потому что оно было отложено за неявкой какого-то очень важного свидетеля.

XII

Осенью я уехал в Петербург, где разные неотложные дела задержали меня года на два. Однажды, во время зимнего сезона, мне случилось быть на любительском спектакле в клубе художников. Бывая в театре, особенно на любительских спектаклях, я никогда не покупаю афиши и совсем не справляюсь ни о названии пьесы, ни о фамилиях актеров, дабы не испортить впечатления разными ожиданиями и предвкушениями. Я выбираю какой-нибудь дальний уголок и стараюсь представить себе, что передо мной проходят не герои и героини известной пьесы, не известные актеры и актрисы, а развертывается страница за страницей сама жизнь, какой создала ее мать-природа, время и обстоятельства. Если эта иллюзия удается, я совершенно неподвижно просиживаю всю пьесу и ухожу домой в отличном расположении духа, унося в голове большой запас сцен и характеров, наталкивающих мысль на множество новых вопросов и освежающих ее приливом новых сил. На этот раз публики было немного; когда занавес поднялся, сцена представляла небольшую, бедно меблированную комнату, в которой сидел седой старик, нетерпеливо поглядывавший в окно, ожидая возвращения дочери с уроков. От нечего делать старик мечтал вслух, и в этих старческих мечтах автор вложил живую сердечную нотку, которая невольно подкупала в пользу этого размечтавшегося старика, переносила на его точку зрения и заставляла вместе с ним терпеливо поджидать возвращение дочери. Но вот знакомый стук в двери, старик с радостным лицом бросается навстречу своей любимице, которая издали кричит ему веселым молодым голосом, что она хочет есть, как волк. Дверь растворяется, в комнату вбегает девушка, бедно, но прилично одетая, и звонко целует отца. Когда старик уходит в другую комнату, девушка в каком-то изнеможении начинает говорить, и совсем другим голосом, жалуясь на свою неблагодарную деятельность, усталость и скуку. Я сразу узнал в этой девушке Евмению Грехову, которая сильно изменилась в эти два года, но в ней еще осталась та же страстная порывистость, беззаботный смех и быстрые переходы от безумной веселости к печальным мыслям. Это был тот самый голос, который распевал в избушке Калина Калиныча балладу Гете.

Вся прелесть пьесы для меня пропала, и мне осталось только заняться наблюдениями тех перемен, которые произошли в моей случайной знакомой за эти два года. А перемены в ней были громадны: Евмения, кажется, в совершенстве постигла науку, как держать себя, с тем инстинктом женщины, который дает ей какое-то особенное чутье понимать мельчайшие детали новой обстановки и применяться к ним с замечательною быстротой.

В смелых жестах и развязных движениях Евмении виделось слишком много заимствованного из театров Буфф и Михайловского. Она успела перенять у французских актрис все то, чему никогда не научилась бы в Старом заводе. Евмения теперь в совершенстве владела длинным шлейфом и довольно ловко при поворотах откидывала шумевшие юбки ногой. Увы, это были настоящие накрахмаленные юбки, которые Евмения так недавно отрицала с таким самоотвержением. Вообще вся фигура Евмении под руками ловких модисток сильно изменилась и сделалась выше и полнее. После первого действия послышались аплодисменты, – живая игра Евмении подогрела даже сонную петербургскую публику. Первым действием успех был обеспечен, а по окончании спектакля публика дружно вызывала Евмению несколько раз и в заключение поднесла ей букет. Я видел, с каким сияющим лицом схватила она этот букет, может быть еще первую свою награду на сцене.

– У ней есть огонек, – говорил за мной какой-то басистый голос. – Правда, что она еще очень молода и не привыкла к сцене, но главное – огонек… У ней есть эта артистическая жилка, есть кровь!.. Немного побольше опытности – и она может пойти далеко. Главное – огонек, все дело в огоньке!

Я оглянулся и сразу узнал г. Праведного, который беседовал с своим соседом; знаменитый адвокат сильно обрюзг и осунулся, а в волосах на голове уже слегка серебрилась седина. Праведный несколько раз принимался аплодировать и покровительственно улыбался, когда Евмения появлялась на авансцене и начинала бойко раскланиваться с публикой. Не оставалось больше сомнения, что Евмения добилась полного успеха, и я нарочно остался в клубе после спектакля, чтобы хоть издали взглянуть на ту метаморфозу, которая произошла в дочери Калина Калиныча. Шаг сделан громадный, и теперь уже он был освещен лучами первого успеха, поэтому мне вдвойне было интересно взглянуть на Евмению, какой она явится не на сцене, а среди публики. Заняв столик в одной из боковых комнат, я терпеливо ждал появления Евмении; она скоро вышла под руку с каким-то белокурым офицером, одетая по последней моде, со спутанными ногами, волочившимся длинным треном и гордо откинутой назад белокурой головкой. Кто бы мог подумать, что эта изящно одетая актриса, державшая себя так просто и естественно, точно она выросла в этой сфере, – кто бы мог подумать, что это дочь Калина Калиныча, еще так недавно считавшая верхом блаженства носить стриженые волосы и украшать свой нос пенсне.

Евмения несколько раз прошла мимо меня, кокетливо обмахиваясь веером и делая глазки своему кавалеру.

Проходя мимо меня еще раз и мельком взглянув в мою сторону, Евмения быстро выпростала руку от своего кавалера и, шелестя платьем, нерешительно подошла к моему столику.

– Если не ошибаюсь… – заговорила она, прищуривая глаза.

Мне только оставалось подтвердить основательность ее догадки и удостоверить свою личность. Евмения без церемонии поместилась за мой столик, совсем позабыв кавалера и свои светские манеры.

– Давно ли вы здесь? – спрашивала Евмения, останавливая на моем лице свои серые глаза.

Я в коротких словах рассказал ей незамысловатую историю моего пребывания в Петербурге, и Евмения, предупреждая мой вопрос, заговорила:

– Как же это мы с вами не встречались до сих пор? Это просто удивительно, потому что я, кажется, перебывала по сту раз везде, где можно быть женщине. А помните Старый завод? Вот бы удивились все, если б увидели меня здесь… Воображаю себе, какую бы рожу скроил наш Митрошка!.. Помните «Министра»?.. Посмотрела бы я, как хлеб за брюхом не ходит… Вот где дурак-то!

Евмения научилась даже картавить и с особенным шиком произносила букву р. Она очень скоро и очень остроумно рассказала историю своего пребывания в Петербурге, куда приехала с тою целью, чтобы поступить на женские курсы, и действительно поступила, но скоро раздумала и ученую карьеру променяла на сцену.

– Меня удерживало только одно, – опуская глаза, говорила тихо Евмения. – Самая профессия актрисы не пользуется особенным уважением. Знаете, все смотрят как на женщину, которую можно купить…

Мне оставалось сказать Евмении о ее сегодняшнем успехе, но на мои слова она печально улыбнулась и проговорила:

– Да, да… А вы хорошо подумали обо мне, встретив меня в этой компании? – Евмения показала головой в сторону наблюдавшего нас издали офицера. – И ведь, главное, уверен, что за хороший ужин все на свете можно купить… Идиот!..

– Однако он может обидеться на вас, что заставляете его ждать, – проговорил я.

– Обидеться?.. Они созданы с специальною целью платить за шампанское, которое мы пьем, устраивать пикники для нас…

– Значит, вам очень весело живется здесь?

– Как вам сказать… От тоски стараешься уверить себя, что очень весело, и дурачишься…

– И здесь тоска?

– Не то чтобы тоска, а пустота… Понимаете? Я даже иногда жалею о Старом заводе, право! Там была хоть надежда впереди, а здесь и этого не осталось: плывешь по течению. А вы помните, как Праведный отчистил меня тогда на суде? И ведь совершенно напрасно… Все в один голос кричали, что я находилась в близких отношениях к Гвоздеву и что он меня подкупил; но, ей-богу, все это чистейшая ложь. Ах, я и позабыла, что вы тогда совсем не были на суде! Смех!.. Родитель заплакал, а я – ничего, только плюнула про себя. Мне тогда порядком досталось, но я не злопамятна. Ведь Гвоздева тогда оправдал Праведный. Да, совсем оправдал. Пять тысяч с него содрал за это удовольствие. Да чего лучше: Праведный ужинает с нами, – пойдемте, он вам расскажет всю подноготную… Дело прошлое, и скрывать нечего. А вы видели Праведного? – спрашивала Евмения, когда я отказался от ужина «с нами». – Находите, что он постарел?..

Евмения через веер печально посмотрела на меня и прибавила:

– Если увидите отца, кланяйтесь ему… Мне иногда очень хочется видеть его. Бедный старик очень скучает обо мне и пишет мне пресмешные письма, точно мне тринадцать лет. Знаете, по его письмам я начинаю догадываться, что он находится под влиянием Миронихи и, чего доброго, в одно прекрасное утро уклонится в раскол… Воображаю себе положение сладчайшего отца Нектария: какую благочестиво печальную физиономию он скроит по такому случаю. Ха-ха-ха!.. А об Гвоздеве вы ничего не слыхали? Говорили, что Печенкин подал кассационную жалобу в сенат… А о Заверткине, Димитраки, Пальцеве тоже ничего не слыхали? Вот почтенное трио… Как бы желала я посмотреть на этих разбойников… Я думаю, пьют горькую!

Белобрысый офицер опять прошел мимо и многозначительно посмотрел на нас.

– О, это ничего, ему моцион полезен, – весело шутила Евмения. – Пусть прогуливается… Впрочем, мне уж пора, – мой князь, кажется, не на шутку начинает сердиться, – вставая и поправляя спутавшийся трен, говорила Евмения. – Прощайте!..

Офицер подал руку Евмении, она сделала несколько шагов с ним и, обернув свою белокурую головку, весело проговорила:

– Кланяйтесь же всем, всем!

Грациозно кивнув мне в последний раз, Евмения удалилась с своим князем, немилосердно шелестя шелковым платьем и немного раскачиваясь на ходу; через минуту из соседней комнаты до меня донесся ее звонкий голос, очевидно, отвечавший на чей-то вопрос.

– Я же говорю вам, что это мой родственник… троюродный брат. Понимаете или нет?

Теперь я понял печальную истину: Евмения была в своей роли и не нуждалась больше в декорациях. Она слишком увлеклась жаждой оторвать свою долю на этом пире прожигания жизни и, в обществе этих господ, с головой опустилась в ту сферу, где преобладающей страстью является безумная скачка за наслаждениями. Воспоминания о жизни в Старом заводе, бедной комнатке, уставленной книгами, старике отце с его смешными письмами – все это было теперь только подробностью, которая, с одной стороны, возбуждала сожаление, а с другой – усугубляла живость текущих наслаждений.

Когда я выходил из клуба с этими грустными мыслями, до меня долетел громкий взрыв смеха из той комнаты, в которой совершалось таинство веселого ужина, а затем наступила тишина, и послышались знакомые звуки баллады Гете, которую пела Евмения:

 
Родимый, лесной царь со мной говорит,
Он золото, радость и перлы сулит…
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю