Текст книги "Пространство Готлиба"
Автор книги: Дмитрий Липскеров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
– Здравствуйте, господин Горький, – еще раз поприветствовала я руку, вознося ее на колени. – Давайте разгадывать кроссворд дальше? – и прочитала следующий вопрос. – Вид литературы? Из одиннадцати букв?
Безусловно, я знала ответ, но слово застряло в моей голове, словно наткнулось на что-то, и никак не хотело всплывать перед глазами.
– Черт подери! – выругалась я.
И тогда Горький взял из моей руки карандаш и аккуратно заполнил горизонталь правильным ответом.
"Драматургия", – написал он.
– Правильно! – обрадовалась я и захлопала в ладоши. – А как называется термин, обозначающий половое влечение, руководящее всей человеческой жизнью, придуманный немецким врачом Фрейдом?
Поглаживая газетный лист, рука на некоторое время задумалась, а затем начертала: "Либидо".
– Замечательно!
Таким образом мы разгадали весь кроссворд, а за ним и два оставшихся. Горький неутомимо вписывал правильные ответы в клеточки и ни разу не ошибся.
Затем, когда я просто сидела и думала о вас, Евгений, рука вдруг легла на мою правую руку всей ладонью и принялась ощупывать пальцами кольцо со змейкой.
– Вам нравится? – спросила я.
Горький крутил колечко на моем пальце, но снять не пытался.
– Хотите посмотреть?
Сняв подарок Лучшего Друга, я положила драгоценность себе на колено.
Горький тыкнулся в нее указательным пальцем и замер.
– Померьте, – разрешила я, но рука не шелохнулась.
– Не стесняйтесь.
Рука вновь проигнорировала мое разрешение и попросту лежала на коленях, отдыхая.
– Как хотите.
Я пожала плечами и, взяв колечко двумя пальцами, вновь рассмотрела на его внутренней стороне какое-то слово, выгравированное на незнакомом языке.
– Что же это может обозначать? – спросила я вслух.
Горький взял карандаш и написал на обрывке газеты два слова.
– Эль Калем, – прочитала я.
Словосочетание показалось мне знакомым, но я не могла вспомнить, что оно обозначает и где я его встречала раньше.
– А что такое Эль Калем? – поинтересовалась я, но Горький не изволил отвечать и лежал на моих коленях, свесив к полу длинные пальцы.
Утомился, – решила я, разглядывая дряблую конечность.
По всей ее длине, от плеча к ладони, бежали мурашки, бледными пупырышками по синюшной коже.
Ему холодно! – догадалась я. – На улице в самом разгаре зима!
Я подкатилась к платяному шкафу и достала из него шерстяной свитер, принадлежавший некогда моему возлюбленному Бутиеро. На мгновение я уткнулась в ткань носом и вдохнула глубоко запах, в котором уже не было ни испанской горячности, ни терпкости греческого моря. Грустно улыбаясь, слегка вспоминая прошлое, я отпорола у свитера правый рукав, просунула в него замерзшую руку и завязала лишнюю ткань на уровне плеча веревочкой.
Согревшись, Горький немного оживился и в знак благодарности погладил мое колено.
– В чем же ваша польза? – спросила я. – Разгадывать кроссворды? Или вы что-то еще умеете делать?
Рука продолжала меня гладить, а я размышляла.
– Скорее всего вам по силам заполнять квитанции по оплате квартиры и коммунальных услуг. Я очень не люблю этого делать, а потому, если вы возьмете на себя сей труд, признательности моей не будет границ. Я подарю вам варежку и буду массировать ваши пальцы. У вас ведь, должно быть, артрит и суставы вечерами жутко болят! У моего отца так же было перед смертью. Он ужасно страдал, когда сочинял свои гитары.
Чем дальше я говорила, тем активнее Горький гладил мое колено. Вероятно, ему пришлись по душе мои обещания, и тем самым он выражал благодарность.
– Я вас не буду заставлять готовить мне обеды и убираться в кухне! – продолжала я. – Это удел Лучшего Друга! Если вы что-нибудь захотите, то напишите мне на листке бумаги.
Я подъехала к столу, вытащила из ящика пачку бумаги и положила сверху ручку.
– Располагайте, пожалуйста, моими письменными принадлежностями без стеснений!
Горький перелез с моих колен на стол и улегся на бумагу, с удовольствием щупая ее, белую и чистую. Затем он взял ручку и начертил слово.
"Папиросы", – прочитала я и ойкнула от неожиданности.
– Зачем вам папиросы?! Ведь вы совершенно не сможете курить!
Горький настойчиво постучал ногтем по начертанному и дописал еще одно слово: "спички"!
– У вас же нет рта! – удивлялась я. – И не существует легких! Куда же вы будете втягивать дым, позвольте спросить?
Квадратным ногтем указательного пальца рука подчеркнула слово "папиросы", оставляя под ним глубокую, с разрывами линию.
Он сердится, – поняла я. – Показывает характер. – И сказала:
– Будут вам папиросы. Только курить будете на кухне!
Горький взмахнул ладонью, как будто обещая выполнить мое условие.
– А теперь, – я сдернула с Лучшего Друга полотенце, – теперь я хочу кофе! И непременно, чтобы дважды взошел!
Лучший Друг выбрался из-под своего полотенца и было рванулся по своему обыкновению в кухню, но тут на его пути, сжимая в пальцах ручку, предстала рука Горького. Лучший Друг затормозил отчаянно, чудом не свалившись со стола, и, замерев зайцем, постоял недвижимо несколько мгновений, а потом, приблизившись к незнакомцу вплотную, дотронулся до того указательным пальцем. На это прикосновение Горький ответил совершеннейшим равнодушием, не шелохнувшись навстречу, продолжая возлежать на кипе писчей бумаги. Так обычно реагируют сердитые старики на жизнерадостных подростков, когда те брызжут энергией в нос остывающих предков.
– Кофе! – настойчиво напомнила я.
Лучший Друг, казалось, не слышал меня, а поглощенный интересом к новичку, ощупывал того все более наглым образом. Осмелев, он даже взобрался на дряблую руку верхом и покорябал плоть ногтем, как бы проверяя, из чего сделан незнакомец.
Но и на это малоприятное действие Горький никак не прореагировал, все более походя на любящего дедушку, стоически сносящего все издевательства внука.
Лучший Друг, распоясавшись окончательно, взял со стола иглу, которой я пыталась оживить дряблую руку, и движением шпажиста воткнул острие прямо в третью фалангу безымянного пальца старика. От боли Горький взметнулся над столом на целый аршин, закрутился волчком по столу, как ушибленная собака, а затем затих, шевеля пальцами, словно водорослями.
Лучший Друг, вначале испуганно отскочивший, а теперь ободренный безобидностью незнакомца, вновь подобрался вплотную, желая повторить укол бравого шпажиста. Но этого делать не стоило. Горький среагировал мгновенно. Ладонь его раскрылась во всю ширь лопаты и, размахнувшись от плеча, огрела Лучшего Друга кузнечным молотом. Незадачливый шпажист слетел со стола как бумеранг и, ударившись о колесо моей коляски, отлетел в угол комнаты. Там он задрожал всей своей поверхностью, в конвульсиях затряслись его пальцы, и я подумала, что настала последняя минута Лучшего Друга.
Я вся напряглась от этой картины. Мне вдруг стало так жаль потерять Лучшего Друга, что я, крутанув колесами, подъехала в угол и подняла трясущуюся руку с пола. Она безусловно была повреждена. Это я поняла сразу, как только дотронулась до ее кисти. У меня не было сомнений, что лучевая кость переломилась, к счастью не пропоров своим осколком кожу. Но тем не менее сломанная кость сместилась, искривляя ладонь и не давая пальцам свободно двигаться.
– Ах ты бедный! – воскликнула я.
Рука Горького, ничуть не обеспокоенная происшедшим, по-прежнему лежала на столе, но теперь лениво складывала из чистого листа бумаги самолетик.
– Потерпи мгновение! – подбодрила я Лучшего Друга. – Я тебе сейчас помогу!
Прижав сломанную конечность к груди, я судорожно принялась вспоминать институтские занятия, особенно раздел "Оказание первой помощи при закрытых переломах".
Самое ужасное, что никакой другой помощи Лучшему Другу я оказать не смогу. Первая помощь окажется последней. Не понесу же я руку в больницу, где ей сделают рентген и профессионально обмажут гипсом! Так что Лучшему Другу оставалось надеяться лишь на то, что когда-то приобретенных мною навыков будет достаточно и вся операция пройдет в наилучшем виде.
Я взяла бессильно обвисшую руку за кисть и большими пальцами стала вправлять сместившуюся кость.
– Потерпи! – приговаривала я. – Потерпи, пожалуйста!
От этой процедуры рука стала горячей, как грелка, наполненная кипятком. Лучший Друг трясся, но терпел героем.
– Бедный мой! Несчастный!..
Вправив кость, я достала два фанерных листа, которыми прокладывала пироги, чтобы те не развалились в дороге, и, отпилив от них ножом нужные куски, приложила импровизированный лангет к поврежденной кости. Вслед за этим я обмотала все сооружение двумя бинтами и туго затянула напоследок узлом.
– Вот и все, – сказала я, утерев со лба пот. – Теперь будем надеяться, что срастется!
Я положила несчастного Лучшего Друга на пол, и он медленно, едва передвигая пальцами, пополз в сторону, а потом забрался под батарею – отлеживаться в тепле.
Взлетел с письменного стола самолетик, и были нарисованы на его крыльях пятиконечные звезды. Сделав в воздухе несколько головокружительных зигзагов, бумажная конструкция вылетела в форточку и слилась своей белизной с зимним ландшафтом.
– Как называется человек, сделавший гадость? – спросила я руку Горького.
"Сволочь", – начертала она на бумаге не задумываясь.
– Я бы не была столь категорична, но то, что вы сделали с Лучшим Другом, поступок совершенно некрасивый!
На мое моралите Горький поднял со стола лист бумаги, на котором было написано: "Папиросы и спички!"
– Завтра, – пообещала я. – Попрошу Соню, и она принесет вам папиросы!
Рука вновь взялась за ручку и написала: "Дайте тогда спички!"
Я подумала, зачем ему спички, когда нечего прикуривать, но спрашивать об этом не стала, а, прокатившись на кухню, принесла Горькому хозяйственный коробок, который он тут же приспособил рядом с серебряным подсвечником, единственной вещью, оставшейся на память от герцогини Мравской, моей бедной матери.
Ночью я проснулась от какого-то шебуршания. В комнате, над письменным столом, пуская по потолку черные тени, дрожал свечной огонек.
Стараясь не издавать звуков, я приподнялась в кровати и осторожно посмотрела на происходящее.
Рука Горького, закутанная в черный рукав и вооруженная ручкой, в бешеном темпе покрывала чернильной вязью строчек один лист бумаги за другим. Листы заполнялись столь быстро, что за те три-четыре минуты, что я, вытягивая шею, наблюдала за работой, в стопку с исписанными страницами легли еще несколько…
Следующим утром я обнаружила на своем письменном столе толстенную рукопись под названием "Отчаяние", которую прочитала в последующие два дня…
Да-да, Евгений, это тот самый, известный роман Горького, который мы все в обязательном порядке проходили в средних классах общеобразовательной школы. С одной лишь разницей. В моем варианте роман написан от первого лица, тогда как в классическом варианте повествование идет от третьего. И что самое удивительное, новое написание не только не хуже старого, но даже наоборот, в нем появилось какое-то особое дыхание, я бы сказала, налет одухотворенности божественного снисхождения, делающий роман выдающимся произведением не только нашей литературы, но и шедевром литературы мировой.
Поразмыслив некоторое время, я сочла необходимым отослать рукопись в Институт Мировой Литературы, дабы сочинение стало не только уделом моих размышлений, но и достоянием поклонников уважаемого классика. Тем более, что рукопись произведена самым что ни на есть оригинальным способом, то есть авторской рукой, что уже само по себе явится ценным подарком для исследователей творчества Горького.
Запечатав "Отчаяние" в плотную бумагу, я надписала адрес Института Мировой Литературы и, не указывая обратного, передала пакет почтальонше Соне, приложив к нему письмо, адресованное вам, Женечка. А еще Соня, хоть и удивилась, но обещала выполнить мою просьбу и купить в магазине папиросы.
– Другу, – поняла она.
– Ему, – подтвердила я.
Дорогой Евгений!
Должна вам признаться, что ревную!
Ревную к той, которую вы с таким воодушевлением описывали в своем автобиографическом письме. Какое прекрасное имя – Зоя! Безусловно, принадлежать оно может только красавице!.. Я стараюсь не мучиться вашим прошлым, но ничего не могу с собою поделать. В глазах так и стоит вертлявый хвостик, открывающий замочки!..
Целую вас, мой дорогой, и заканчиваю это письмо, чтобы тут же взяться за новое!..
Ваша и только ваша Анна Веллер
ПИСЬМО ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ
Отправлено 16-го января
по адресу: Санкт-Петербургская область,
поселок Шавыринский, д. 133.
Анне Веллер.
Анечка! Анюта! Анхен!
Надеюсь, вы не против, что я так вас называю!
Необыкновенная злость охватывает меня, когда я думаю, что какой-то подонок портит вам жизнь, бесконечно пугая и издеваясь изощренно. Еще более я злюсь на то, что бессилен вам помочь! К сожалению, и товарищ мой Бычков, как вы знаете, отсутствует, будучи занят поисками нашей общей знакомой – толстой Аси. Я не имею от него никаких вестей вот уже сколько дней!.. Слава Богу, что у вас появился защитник, но то, что он пострадал физически и кость его сломана, внушает мне особенную тревогу за вашу сохранность. Надеюсь, что сапер о том не знает и не нападет на вас в ближайшее время коварным образом!
Никогда не доверял писателям. Считаю их нездоровыми психически людьми, склонными мнить себя мессиями человечества и рассказывать самым сложным образом самые простые вещи. Мне же кажется, что уместно излагать просто о сложном и укладываться в газетный формат, особенно когда это касается художественных произведений. Безусловно, формат не касается научных трудов…
Символично, что я владею чернильным прибором, принадлежавшим некогда Горькому и из чернильницы которого был написан этот самый роман "Отчаяние". Боюсь, что литературная экспертиза вашей рукописи не выдержит проверки и будет признана грубой мистификацией, так как даже невооруженному глазу станет очевидна свежесть чернил, тем более что рука использовала шариковую ручку, коих в те времена еще не изобрели. То же самое касается и бумаги, возраст которой определить не составляет ровным счетом никакого труда…
В один из дней, вернее, в одну из ночей я испытал чувство, очень схожее с вашим. Я представлял вас себе. Я представлял, я чувствовал, как люблю вас, крепко сжимая в своих объятиях. Я измышлял, как вы стонете, раздразненная наслаждением, как растворяетесь во мне, а я в вас… И не думайте даже ревновать к моему прошлому, так как даже тоненькая ниточка не соединяет меня с ним. Остались лишь воспоминания одни, а они, как вам известно, эфемерны и мучают отчаянно своей недостижимостью.
У нас с вами есть будущее! И пусть оно неизвестно окончательно, но мы стремимся друг к другу сквозь встречные ветра и надеемся, как и все смертные, хоть на толику счастья и благополучия!..
– Надежды юношей питают! – сказал Hiprotomus, оборвав мои светлые мысли. – А вы совсем не юноша уже! Не юноша… Вы – негодяй! – вдруг вскричал жук истерично. – Вы чудовищный человек, таких мало было на этом свете! Вы делаете из меня наркомана, безмерно заливая перекисью водорода! А я вовсе не хочу становиться зависимым от всяческой дряни!.. Подумать только! – продолжал возмущаться Hiprotomus. – Я делаю для него все! Я возвращаю этому увечному человеку утерянное наслаждение, а он меня в благодарность травит безбожно!
– Потому что вы встреваете туда, куда вас не просят! – возразил я.
– Он считает себя моим хозяином! Глупец! Ему кажется, что он управляет мною, когда все существует наоборот!.. Подумать только! Перекисью водорода!!!
Мне надоела эта тирада, и я потянулся за флакончиком с дезинфицирующей жидкостью. Но жук опередил меня. Он задергал за какие-то нервы, пережимая челюстями их окончания, и у меня случился эпилептический припадок. Все тело перекрутило, как будто я был куклой на веревочках, а кукловод в пьяном угаре дергал за все веревочки сразу. Голова моя завертелась, как на подшипнике, а изо рта повалила густая пена, словно я наглотался шампуня. При всем при этом сознание не покидало меня, заставляя мучиться наяву, и я слышал недовольные причитания Hiprotomus'a.
– Ишь ты, перекисью водорода! – нудил жук. – И так часто! А так часто нельзя! Надо чувство меры соблюдать!
Мое тело взметалось и опадало еще добрых полчаса, а пеной изо рта затек весь пол, как будто в квартире тушили пенным раствором пожар. Но и после того, как припадок закончился, я лежал недвижимый, парализованный, точнее, каменный гость до такой степени, что даже глазные яблоки не вращались в глазницах.
– И никто не вправе обвинить меня в жестокости! – заявил жук. – Все действия вызывают противодействие! Вот такая вот мораль!
Я вас в следующий раз дихлофосом! – упрямо подумал я.
– Ну что вы все-таки за человек такой! – Если бы у Hiprotomus'a были руки, то он бы непременно всплеснул ими. – Что вы в самом деле все не угомонитесь! Ведь я ничего плохого вам не делаю!..
Вы подслушиваете мою жизнь, – сказал я про себя, слабея мыслью. – И я вас не приглашал к себе в тело.
– Подумаешь, жизнь подслушиваю! Да какая вам разница! Я же не человек, а насекомое! Я ведь и пересказать вашу жизнь никому не могу! Да и слушаю я середина на половину! У меня своих мыслей навалом!
Жук некоторое время помолчал.
– Но если вы так настаиваете, – со скрываемой драмой в голосе произнес он после паузы, – если вы настаиваете, то я могу уйти! Да-да, я уйду от вас, брошу! – ободрился идеей Hiprotomus. – И вот тогда вы поймете, какое благо вспорхнуло с вашей души и испарилось безвозвратно в атмосфере, неблагодарный вы человек!..
Лежа мертвым деревом, я слушал причитания жука, представлял, как он прорвет своим шипом мою кожу и вылетит на природу, оставляя шишку пустой, и вдруг ощутил легкую грусть, а вслед за ней и тоску, сигаретным дымом входящие в меня вместе с дыханием. И я неожиданно понял. Господи, ведь я привык к нему! Я свыкся с его существованием и возможностью препираться с ним ежедневно. А если он оставит меня, то я обречен на безмолвное существование, радуясь лишь возможности писания писем к вам, родная Анечка! Хочу ли я этого? Нет, – ответил я искренне.
– Глупый и никчемный человек! – продолжал ругаться жук. – Ничтожество!
– Простите меня, – с нежностью произнес я. – Я больше не буду!
– Что?!! – не понял Hiprotomus.
– Я прошу у вас прощения и обещаю, что без вашего на то желания не буду капать на вас перекисью водорода. И вообще, я не прав.
– Издеваетесь? – насторожилось насекомое.
– Ничуть. Просто я совсем не хочу, чтобы вы от меня уходили, – искренне признался я. – Я к вам привык и очень хочу услышать продолжение вашей истории.
Если бы Hiprotomus был человеком, то я бы с уверенностью сказал, что после моих слов он растрогался и расплакался в голос.
– Вы мой единственный друг, – дополнил я.
– Вы… Вы… Я… Конечно, я вас не бр-р-рошу!.. – всхлипнул жук. – Я тоже к вам привык! И конечно же, я расскажу вам свою историю!..
– Может быть, вы вернете мне подвижность в знак примирения?
– Мне кажется, вам будет удобнее слушать недвижимым, – возразил Hiprotomus и, пошевелившись в шишке, продолжил свой рассказ.
– Аджип Сандал – так звали меня в той жизни.
В первый раз я увидел небо, когда мне исполнилось четыре года. Конечно же, я и раньше задирал ввысь свою белокурую головку, но по-настоящему, во всей его глубине, во всей его прозрачности и великолепии, небо открылось моему взору лишь к четырем годам.
Я тогда опирался на толстые упругие, похожие на сардельки из мясной лавки ножки, которые качались с пятки на носок, когда я, задрав нос в облака, следил за птицами, стремительно проносящимися в пространстве.
– Что это? – тыкал я розовым пальцем в небо.
– Это солнце, – отвечала старуха Беба, приподняв кашихонскую сетку и жмурясь навстречу ярким лучам.
– А это? – указывал я на белое, похожее на верблюда образование, пухнущее на глазах каким-то чудищем.
– Это облако, – терпеливо отвечала нянька.
От долгого стояния с задранной кверху головой, от восторженного созерцания бесконечности рот мой наполнялся слюной, которая стекала с вишневых губ стеклянной ниточкой в песок и растворялась в нем потерей.
– А почему в небе все изменяется? – спрашивал я Бебу, зачарованный движением облаков. – Почему они двигаются?
– Потому что их гонит ветер.
– А что такое ветер?
Старуха не знала ответа на этот вопрос, а потому грустно вздыхала и садилась на раскладной стульчик, расшитый золотыми нитками.
– Все в жизни изменяется, – говорила она. – И небо меняется. Оно бывает голубым и бесцветным, грозовым и летним. И люди меняются. Сначала они такие, как ты, – маленькие и любознательные, а потом такие, как я, – старые и не любящие ничего нового.
– И я тоже буду, как ты?
– Да, Аджип, – лыбясь голым ртом, отвечала старая нянька. – И ты станешь походить на меня, только это будет очень нескоро!
– Нет, – в конце концов отказался я наотрез. – Я император, а потому не желаю быть старым!
Когда мне исполнилось десять лет, я перестал смотреть в небо и как-то спросил Бебу:
– Верно, что ты не можешь бегать, потому что старая?
– Верно, – ответила нянька, засовывая за щеку медовый леденец.
– Беги! – приказал я и вытянул руку, указывая пальцем направление.
– Не могу.
– А я говорю, беги!
– Куда? – удивилась старуха.
– Беги хоть в сад.
– Не смогу.
– Я приказываю!
– Ну хорошо, – согласилась Беба и, сплюнув в песок кругляшок обсосанного леденца, подобрала кашмановые юбки.
Старуха побежала на удивление бодро, подпрыгивая на барханах молодым верблюдом. Сморщенными смуглыми пятками она взметала песок, как будто пули ложились рядом с ее шлепанцами.
Ей осталось до сада совсем немного, самая малость отделяла Бебу от прохладного фонтана с павлиньим изваянием посередине, чей клюв изливал в бассейн упругую струю воды. Но на самом высоком из барханов, с осыпающегося острия которого было так близко до неба, на его вершине, старая Беба вдруг остановилась, оглянулась, вздернула сухими руками, устремила свой взор в бесконечную высь, оттолкнулась затем от поверхности и взлетела в голубое пространство. Достигнув высоты, на которой летают птицы, нянька заулыбалась из поднебесья, махнула мне рукой на прощание и, вытянувшись в струну, ракетным снарядом в мгновение исчезла за облаками. Лишь через какое-то время к моим ногам упали ее старые кожаные шлепанцы. Я поднял их и понял, что больше никогда не увижу своей няньки Бебы, которая нянчила еще моего отца. И тогда я лег, уткнулся в песок лицом и заплакал.
Уже после, через несколько дней, мой отец, Российский Император, объяснил, что у меня случился солнечный удар и что старуха Беба вовсе не вознеслась на небеса, а умерла от старости, как и полагается всем людям.
– И я умру? – спросил я слабым голосом, лежа головой на материнских коленях и вдыхая ее рыжий запах.
– И ты, – ответила мать. – Только произойдет это так нескоро, что и думать об этом нечего.
– А почему солнце меня ударило? Ведь я так люблю его. А оно меня ударило. Ведь я мог умереть вслед за Бебой.
– Больнее всего приходится от тех, кого ты любишь, – с грустью произнесла моя мать и пощекотала мне лицо своими огненными волосами.
Засыпая в тот день в своей комнате, грустя по Бебе, я слышал, как моя мать, Русская Императрица, тихо беседовала с моим отцом, Императором Российским.
– Мальчику нужна новая нянька.
– Я позабочусь об этом, – пообещал отец.
– Он слишком впечатлителен.
– Я слышал, что Аджип заставил старуху бежать по пескам в гору и от этого она умерла. В ее возрасте не бегают.
– Кто это сказал? – с вызовом спросила мать.
– Неважно. Но не секрет, что он растет чрезмерно жестоким.
– Это не жестокость! – защищала меня мать. – Это любознательность!
– Его любознательность простирается только в область смерти. Его видели на всех казнях последнего года. Он получал удовольствие от того, как умирают люди.
– Чушь! – разозлилась мать. – Ты просто ненавидишь его!
– Я отношусь к нему нормально! Но он растет, крещенный не православным именем, а у России не может быть императора с мусульманским именем! У нас и так маленькая страна, со всех сторон окруженная врагами. Мне все время приходится проводить на войнах за независимость, а если во главе России встанет человек с именем Аджип Сандал, то мусульмане на законных основаниях востребуют у нас наши территории!
– Мой сын станет императором! – твердо пообещала мать.
– Станет, – подтвердил отец. – Только другой.
– Другой? – удивилась императрица.
– Мне нужен еще один сын.
– Но ты же знаешь, что я не могу больше рожать.
– Тогда родит другая. Интересы государства важнее, чем наши личные!
Даже через стену я услышал, как зашипела змеей моя мать. Наверное, она набросилась на отца и старалась раскорябать ему лицо.
– Кобель! – кричала она. – Грязная собака!
Раздался сочный звук пощечины. Мне было сложно понять, кому она досталась, но, хотя мать и защищала меня, я был целиком на стороне отца. Я совершенно не понимал, отчего так происходит, но мое стукающее в грудь сердце подсказывало, что мужчина, несмотря ни на что, должен брать только мужскую сторону.
– Ты нагуляла этого ребенка! – кричал Российский Император разгневанно. – И я даже знаю с кем!
– С кем же?! – с вызовом кричала мать в ответ.
– Да все знают об этом!.. Недаром у него на правой ноге нет ногтей!
– Говори же, чего молчишь, коли все знают!
– Весь народ смотрит на меня с сожалением!
– Ну?!!
– С Эль Калемом! – наконец выпалил отец.
Я с жадностью вслушивался в диалог, ожидая, что на это ответит мать.
– И что же ты намерен теперь делать? – неожиданно спокойным голосом спросила она.
– Так это правда?
– Да.
После ее "да" долго было тихо в родительских покоях. Потом заговорил отец.
– Я тогда не выпил его мочу, – с большой грустью в голосе сказал он. – Что-то подсказало мне тогда, что нельзя этого делать. Наверное, божественное провидение отвратило мои губы от рук моих. Я выплеснул ее янтарный яд в песок, и на том месте, где впитали жидкость недра, на следующий день образовалось стекло. Я посмотрел сквозь него на солнце и обнаружил светило черным.
Мать попыталась было что-то добавить еще, но отец перебил ее властно и сказал свой приговор:
– Уже через три дня ты умрешь. Дело только за тем, какую казнь я тебе изберу.
Сердце мое замерло от отцовской строгости, я натянул на голову жаркие простыни и задышал от нехватки воздуха песчаным шакалом. Я жмурил глаза до красных разводов и представлял себе эшафот, на который уже в воскресенье возведут мою мать – великолепную красавицу с рыжей кожей. Мне представлялось, как государственный палач взмахнет своим блестящим топором, отделит золото волос и бирюзу глаз от еще горячего тела, сложит эти драгоценности в ржавую от крови корзину и унесет на съедение собакам.
От этого видения, разрываясь между любовью к матери и солидарностью с отцом, я завыл тихонечко под простынями и горячечно зашептал:
– Мамочка! Я люблю тебя, моя мамочка!
Я дотронулся до правой ноги, ощупал ее и, убедившись, что на пальцах действительно отсутствуют ногти, вновь зашептал:
– Я люблю твои мягкие губы, мамочка, я обожаю твои полные руки и твою частую строгость! Прощай, моя любимая мамочка!..
Той ночью я заснул весь заплаканный, но ни до этого и никогда впредь я не спал так крепко и покойно.
Русской императрице придумали казнь особую. На дворцовой площади установили шест высотой в двадцать пять аршин со стальным кольцом на конце, через которое пробросили толстую веревку. Внизу, под шестом, расположили вертикально острые бамбуковые колья с бронзовыми наконечниками.
Народ на казнь был приглашен обыкновенный, еще за два часа до действа площадь бурлила всяческими разговорами.
– Ах, стервь! – поддерживало приговор большинство. – От Эль Калема понесла!.. Так ей и надо! Сбросить ее с шеста, суку!
Кое-кто был не согласен с таким оборотом дела и был сторонником независимой иностранной экспертизы для установления отцовства, но такие предпочитали вслух не высказываться, держась от греха подальше.
– Тебе не надо выходить на площадь! – сказал отец, одетый в траурный костюм с белым жабо.
– Я хочу! – твердо произнес я и вышел на балкон, украшенный черными лентами.
Вслед за мною явился народу и Император Российский, вызвав бурю приветствий. Он прокашлялся в громкоговоритель, свернутый раструбом из жестяного листа, и оповестил откровенно:
– Мне очень тяжело делать то, что приходится сотворить сегодня. Но у меня нет другого выхода, как поступить так и только так. Инна Ильинична Молокова, ваша государыня, моя жена… – говорил отец хрипло, – она… она… – Он набрался мужества и докончил:
– Она была любовницей Эль Калема и понесла от него наследника нашего государства Аджип Сандала!
Навстречу этим признаниям народ слаженно ахнул, хотя все об этом знали уже накануне, но не ахнуть не могли, выражая тем самым уважение к императорской драме.
– Повелением моим, волей моей, – голос отца окреп и был слышен даже на небесах, – ради государственного блага и народного спокойствия я приговариваю свою жену, Государыню Российскую, к смертной казни через сбрасывание с шеста на бамбуковые колья!
Раздалась барабанная дробь, исполняемая на кожаных барабанах мусульманскими барабанщиками, и из недр дворца, через железную дверь, в сопровождении двух охранников с секирами на плечах, одетая в белую хламиду, явилась на площадь моя мать.
Она была бледна, но вымытые волосы, сияющие на солнце золотом, делали ее бледность благородной. Мать шагнула на булыжник, гордо окинув взором окрестности, перекрестилась грациозно, и народ, пораженный ее неземной красотою и смелостью перед страшной смертью, рухнул в гробовой тишине на колени.
Она прошествовала к месту казни самостоятельно, а я смотрел на нее с любопытством, и не было в моих глазах жалости, лишь нарастающая жадность до предстоящего зрелища.
Откуда-то из народных недр вышел к лобному месту палач и, поклонившись императорскому балкону, по высочайшему знаку начал процедуру. Он что-то шепнул моей матери, видимо, ободрил как мог, затем поддел острым ножом тесемку на шее императрицы, и хламида, укрывающая наготу от солнца, скользнула тяжелыми складками в площадную пыль.
Вторично за сегодняшнее утро раздалось всеобщее "ах", и ослепленное женской красотою мужское население засмущалось и ненадолго отвело глаза. Женщины же тихонько завидовали, но, впрочем, совсем незначительно, так как красоту должны были вот-вот извести навеки.
Астролог и звездочет Муслим, второй раз увидевший рыжую женщину голой, вновь затвердел животом и решил сразу же после казни войти в спальню своих жен необузданным жеребцом.
Я был горд за мать. Она была великолепна в своей последней минуте.
Палач завел ей руки за спину, обвязал кисти веревкой и под звуки нарастающей барабанной дроби потянул за узлы торжественно, как удостоившийся поднять на флагшток государственную символику.