Текст книги "Лопух из Нижней слободки"
Автор книги: Дмитрий Холендро
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Дмитрий Холендро
ЛОПУХ ИЗ НИЖНЕЙ СЛОБОДКИ
Повесть
1Снова пригрело, да как! Который уж день подряд солнце буйно лупило с синей высоты во все концы неба и земли, доставая до самых темных углов и изгоняя оттуда тени. И едва сползала тень, тут же выглядывала острая трава, готовая хлынуть зеленой свежестью отовсюду – из-под каменных городских заборов, из разрывов асфальта, из серых щелей среди старого булыжника, которым были замощены окраинные улицы.
Здесь, на окраине, травой занимались дворы с еще неубранным от новостроек битым кирпичом и мусором. Занимались быстро, как вольным пламенем. Начинали зеленеть обочины нового шоссе, лентой раскатившегося до самой реки через пустые площади, покуда не заставленные домами и поэтому похожие на поля.
Да, снова пригрело… Значит, год прошел, как уехала Анка. Тогда вот так же скатились снега, так же, словно наперегонки, боясь опоздать к назначенному сроку, зазеленели все свободные от камня клочки земли. Он это хорошо помнит, потому что тогда впервые начал замечать время. Ему и раньше приходилось поглядывать на часы, чтобы не опоздать в кино, например, спрашивать у прохожих, сколько показывают неугомонные стрелки на циферблате (другими словами, конечно), но это были короткие заботы, а той весной вдруг кончились порывы мальчишеской поспешности, казавшиеся самыми серьезными, а оказавшиеся-смешными.
Той весной ток времени неожиданно открыл свое постоянство, как ток крови. Но ведь и его тоже не замечаешь в себе, пока однажды не случится что-то необычное и не заставит услышать, как колотится под твоими ребрами сердце и кровь гудит в висках.
Мальчишество улетучилось не тогда, когда он купил себе часы, стал готовиться в институт, а когда тетя Варя неожиданно и как-то виновато сказала ему:
– Алеша, знаешь… Анка уехала!
Он ждал от Анки чего угодно, только не этого. Как она могла уехать, не сказав ни слова ему? Но все было правдой. И не надо думать об этом, потому что сколько ни думай – не поправишь!
Алеша кинул взгляд на шеренгу новых корпусов в некотором отдалении от шоссе, по которому шагал. Еще не застекленные коробки мерцали сумраком в прямоугольных вырезах будущих окон. Там скоро вспыхнет свет, залучатся в комнатах разноцветные рожки и тарелки…
Сам строитель, он все равно дивился тому, как быстро росли они, эти гладкие блочные коробки. Как грибы после дождя… И в летнюю синь неба и навстречу осенним облакам – ведь дома строили круглый год…
Вот этой самой шеренги пятиэтажек не было и в помине, когда Анка еще жила в слободке и они встречались каждый день. А скоро подвезут к подъездам мебель, и в окнах повесят шторы – с подсолнухами, похожими на маленькие солнца, или с такими яркими пятнами, будто клочки цветной бумаги разбросали по оконным стеклам.
Анка увидит – ахнет. При ней, хоть и сокращаясь на глазах, между городом и слободкой еще сохранялось какое-то расстояние, а сейчас уже не осталось нейтральной полосы… Вон мужики – наверняка отцы из будущих жильцов – ставят качели на железных треугольниках, и не успеешь опомниться, как чистая, усыпанная желтым песком детская площадка разразится веселыми голосами и плачем малышей, пойдет повизгивать этими самыми качелями под шипенье асфальта, по которому безостановочно потекут машины, а на турнике – его уже вкапывают трое предусмотрительных молодцов-культуристов – хозяйки из пятиэтажек, свободные от спортивного азарта, станут палками выбивать пестрые ковры.
Но увидит ли все это Анка? Вернется ли?
Лучше думать о другом. О ком-нибудь другом. Ну, о тете Варе хотя бы. А что о ней? В самом деле, сколько лет прожито под одним небом, на одной улочке, а что он знает о тете Варе? Считают ее маленько чокнутой, вроде бы у нее не все дома. И он так считал. Легко и бездумно, потому что нет ничего легче, чем думать, как все.
Впрочем, было отчего соглашаться с представлением слободки о тете Варе, с общим, так сказать, мнением…
Тетя Варя… Тетя Варя со своим баяном…
Вечерами, часам к шести, когда затемно вытягивались тени, тетя Варя со своим баяном усаживалась на скамеечке – там, где дорога из города ныряла в колдобину и становилась слободской улицей. С тети Вари начиналась Нижняя слободка…
За тетей Варей по всей улице вился хмель, смыкались тесные створки ворот с жестянками «Остерегайтесь собаки!», и хотя на них была художественно выбита острая морда овчарки, здесь не гнались за породой и предпочитали обыкновенных цепных дворняг. За тетей Варей темнели заборы с лишаями старой краски, глухие и слепые, досочка к досочке, выше любого человека, иногда с колючей проволокой поверху, будто во дворе берегли кащеевы сокровища, а всего-то пряталось там несколько помидорных грядок да две-три яблони, макушки которых еще недавно зеленели в небе. В последние два года небо над заборами опустело – старые яблони выкорчевали, а молодых не подсаживали, потому что от яблонь – тень, а в тени плохо зреют помидоры…
Алеша оглянулся…
Да, верно, город надвигался на слободку, еще какой-нибудь год, ну, может, два, и все, исчезнут из-под городской руки эти огороды, пасеки и голубятни. И исчезнет улица, где нет асфальта, а есть мокрые колеи с травой вокруг электрических столбов, будто они стоят на зеленых островках. И калитки, у которых топчутся куры и гуси, как в деревне. И крылечки под вьюнками с розовыми и голубыми граммофончиками, и скамейки, под которыми при раскопках будут находить и находить подсолнечную шелуху… Конец всему этому!
Казалось бы, что плохого в огородах и пасеках возле города, да и в этих голубых граммофончиках? Ничего вроде бы. Ан нет! Слободка… Странное это место – не город и не деревня… Слобожане сами с удовольствием и даже чуть горделиво повторяли про себя: из деревни ушли, а в город не пришли, так вот и застряли на полдороге. Чему ж тут радоваться? Спросите у Сучковой, она…
Алеша осекся на полуфразе, даже глазами заморгал, испугался, что так вот подумал о матери, как о посторонней женщине. Но куда денешься? С матери началась в слободке помидорная эпоха. Первой, не раздумывая, мать выселила со двора яблоню, потому что ранние помидоры шли на городском рынке по такой цене, до которой яблоки сроду не поднимались. И в магазинах яблоки бывали почти всегда, во всяком случае, чаще помидоров. Чего ж тут думать!
Так и жила слободка: ездила в городские универмаги, ходила в театры, в цирк, в кино и в бани, но часы сверяла по рынку… Далекий рынок был ее сердцем… Рубли – кровью… Ради них слободка поднималась в ту пору, про которую говорят – ни свет ни заря, – гнула спину, начинала ковыряться в земле… Вот мать, сколько он ее помнит… Да нет! Не надо о матери! Начал же про тетю Варю с баяном.
Если спрашивали у тети Вари, откуда у нее этот баян, она будто не слышала. Многие и так знали и рассказывали, что баян оставил ей муж, а сам сбежал. Об этом тетя Варя и не любила вспоминать. Зато смеялась, как-то заговорив с ним, Алешей, о том дне, когда впервые заиграла людям на потеху.
Был праздник, а может, просто суббота. В те годы у ворот тети Вари свежо синели две гостеприимные лавки – сама часто подкрашивала их. Днем под ними ковырялись куры, а вечерами, теснясь и мягко толкаясь, рассаживались молодые бабоньки, грызли семечки, просыпая курам корм на завтра, и ждали, когда выйдет из ворот Варин муж с баяном. Тогда начинались концерт и танцы.
В ту субботу заждались. А когда Коля показался, шатаясь на жидких ногах, бабоньки поняли, что нынче он не поиграет. Баянист заговорил неприличными словами, к которым слободские бабоньки в общем-то так привыкли, что и не замечали их, но в тот вечер это всех огорчило. Хотелось петь и плясать…
Усадили Колю между собой, зажали боками, заткнули рот папироской. Варю втиснули рядышком. Обычно Коля вот так сам усаживался возле нее, спрашивал:
– Какую?
И, не дожидаясь ответа, запевал:
Ох, милая, добрая мама.
Как счастье мое далеко!
Женщины вздыхали, а то и утирали глаза платочками и пальцами, он же обнимал Варю и объявлял вслух:
– А мое счастье близко!
Варя сидела с каменным лицом, потому что на улице все было можно – и драться и ругаться, а обниматься при людях – нет, этого нельзя. Муж еще крепче обхватывал ее рукой.
– Я ее ни на кого не променяю!
Коричневое от загара лицо Вари по-прежнему оставалось неподвижным, только губы шевелились:
– И я его ни на кого не променяю.
В ту самую субботу бабоньки отобрали у, скромно говоря, хмельного Коли баян и, повесив на плечи Вари, закричали:
– Играй сама!
– Цыганочку, Варя!
Баян показался Варе чугунно тяжелым. Играть она не умела. Муж начал потешаться над ней. Хотелось заглушить его слова, и Варя наобум нащупала какую-то кнопку и рванула мехи. Жалко смеясь, она стала сжимать и растягивать их, не отпуская кнопки под пальцем. Баян задышал, загудел. Одна-единственная нота сипела, пилила. Бог знает, что получалось, но подружки повспрыгивали и пустились в пляс, хохоча и вопя визгливо:
– Сыпь, Варюха!
Жаркие пятна покрыли лицо Вари. Она водила мехами все резвее, «играла» плечами, притоптывала ногой…
А наутро Коля пропал. И Варя стала жить, словно немая, на вопросы не отвечала. Слободское общество, охочее до пересудов, так и не дозналось от нее, куда исчез Коля. Ждали, займется этим милиция. Однако нет… И стало ясно: баянист просто сбежал от Вари, которой клялся, что ни на кого ее не променяет. Не раз провожали ее от водопроводной колонки обидным словом:
– Брошенная!
Варя и на это молчала.
Стали шутить про баян, что Коля не взял его с собой, потому что в ту самую субботу у Бари обнаружились музыкальные способности. Оставил, дескать, в подарок. Но это опровергла Алешина мать, всезнающая Ольга Тимофеевна Сучкова, объяснив, что баян был самой Варькой куплен в городе, в комиссионном магазине, чтобы приманить жениха, который сразу после войны появился в слободке при своих усах, и орденах. Приманить-то приманила, а не удержала… Не присох. Хорошо хоть что баян не увез, мог бы и забрать, а вещь дорогая – цена называлась шепотом…
Варя долго не выходила на улицу, но голос баяна вечерами нет-нет да и слышался за забором. Научившись в одиночестве соединять тихие звуки в мелодии, Варя сама слушала свои песни, чаще грустные и печальные. Днями она работала уборщицей в разных учреждениях – по совместительству, профессия у нее была дефицитная, вечерами играла. А отработав всю жизнь, стала усаживаться на пошатнувшейся лавке у ворот… Как-то Алеша остановился перед ней, спросил:
– Для кого вы все играете, теть Варь?
Она помолчала с улыбкой на морщинистом лице, ответила:
– Для тебя…
– Спасибо, – сказал он, – но у меня транзистор!
– Посиди…
– Спешу!
Тетя Варя поставила баян на колени, поправила сползающие с плеч ремни. Годы – груз невидимый, а плечи пригнули… Алеша ушел, подивившись про себя, как она постарела. А тетя Варя позже сказала ему, что тоже подивилась, какой он стал большой. Словно заново увидела его в тот раз. Он вырос, а она и не заметила…
А садилась она на эту скамейку встречать слобожан после работы. По утрам они тихо уходили в город – в цеха его фабрик, на стройки и автобазы, кто куда, торопились к последней для города и первой для слободки автобусной остановке, а возвращались не спеша и под музыку.
Молодых она встречала музыкой модной, могла и твист ударить, по радио слушала и перенимала. Она ведь все по слуху повторяла, иногда чуточку, самую малость, подвирая… Расставив ноги в фиолетовых чулках, придерживая щекой громоздкий баян и расплывшись, что называется, до ушей, тетя Варя наяривала… Тех, кто постарше, взбадривала маршами, частенько военными. А кому доставалась и популярная песня про камыш, который все шумел и шумел.
Прошлой весной, в тот вечер, помнится, Алеша поразился тому, что привычной музыки не было, даже улыбнулся, потом забеспокоился почему-то – не случилось ли чего с тетей Варей, но скоро увидел ее на скамейке, с баяном на коленях…
Баян молчал. Молчала и она, встречая Алешу испуганным взглядом маленьких глаз. Он хотел спросить, почему она не играет, но вместо этого, подойдя, воскликнул:
– Что случилось? Ну? Тетя Варя! – И вынул из пачки сигарету. – Ну?
Тогда она и сказала:
– Алеша, знаешь… Анка уехала!
– Бросьте вы… – отмахнулся он, садясь возле тети Вари и улыбаясь. – Как так уехала? Куда?
– Взяла чемодан и… Большой чемодан!
Алеша успел прикурить и бросил спичку. Значит, тетя Варя видела со своей скамейки, как Анка пронесла мимо чемодан. Но она же никуда не собиралась! Алеша спросил:
– С кем шла?
– Одна.
Алеша вскочил и остановился. Можно было, конечно, броситься к дому Анки, расспросить ее родителей. Но отец Анки был неразговорчив, как ни тормоши, ни расталкивай. А мать не жаловала Алешу с детства. Мать, любезнейшая женщина, Анна Матвеевна, была вечной соперницей Ольги Тимофеевны Сучковой по всем промыслам и прочим слободским заботам. Зачем они соперничали? А вот так, чтобы выделяться… И ходить перед соседями с гордой головой, точно слободка и не слободка, а олимпийский стадион какой-нибудь… Сейчас Алеша понимал лучше: от зависти это, а тогда просто знал, что он для Анны Матвеевны – представитель сучковской породы. Любезнейшая Анна Матвеевна его не терпела…
И он не пошел к родителям Анки, а бегом припустился на вокзал, соображая, что уехать удобнее всего по железной дороге. Но можно и улететь, если это серьезно. С Анки станет…
2
Анка Распопова родилась в семье Сергеича, ходившего на деревянной ноге. Ногу он потерял на войне, в боях под Курском, и, бывало, рассказывал слободским мальчишкам о страшном сражении. Ни в одной из человеческих войн, уверял он, не сталкивалось между собой столько танков лоб в лоб.
Рассказывая, он забывал о своей деревяшке и, сидя на крыльце, начинал двигать руками и ногами, как на водительском сиденье в танке. Выполнял приказы своего командира Дмитрюка, «самого дорогого человека» – не забывал прибавить он.
– Есть, товарищ Дмитрюк! – кричал Сергеич на крыльце, как будто дорогой человек был рядом с ним.
Тогда, в бою, командир Дмитрюк помог раненому водителю выбраться из запылавшего танка, вытянул и выбросил его из огня, и водитель до сих пор помнил крепко зажмуренные глаза командира в черном дыму, горящие рукава комбинезона на руках, ухватившихся за края башенного люка. У водителя была раздроблена нога. Волоча ее, он полз назад, к танку, а потом катался по траве и выл от своего бессилия.
Башенный стрелок Тюрькин был убит сразу, тем снарядом, осколки которого остались в ноге Сергеича, и сгорел вместе с Дмитрюком.
– Вот как, они погибли, а я живу… – рассказывал Сергеич.
И в голосе его звучал упрек самому себе.
Алеша в эти минуты думал о брате, которого живым не видел. И не увидит. Брат лежал в далекой могиле, в чужой земле, называющейся неласково – Померания. «Проклятое место, – говорила мать. – По-ме-ра-ния… Только чтобы помирать… Сколько там их! Косточек не сосчитаешь…»
Какой бы рассказ о войне ни приходилось услышать маленькому Алеше, а позже прочитать, во всех историях у него был один герой – брат Петр. Его воображал он стреляющим из автомата, летящим в бомбардировщике, сидящим в танке.
Тогда, после рассказа Сергеича, Алеше приснилось: человек горел в танке, и это был брат. Он едва дождался утра, прибежал, спросил:
– Как же так вышло, дядя Сережа, что наш танк подожгли?
Ему хотелось, чтобы никогда не было ни смерти брата, ни смерти Дмитрюка.
– Так ведь у них тоже были «тигры», а не кутята, – ответил дядя Сережа.
И опять начал кричать, рассказывая о победах своего экипажа.
С огорода подошла Анна Матвеевна, поставила рыжие от навоза ведра.
– Убилась! – И закурила, стоя на коротких ногах, обутых в сапоги. – А ты, голуба моя, все бах, бах? Язык-то не болит? Мозоли уж, небось, на нем от этой самой войны! Лучше научил бы, Любонька, мальца грядки полоть… Он бы мне подсобил!
Дядя Сережа посидел, ухмыляясь, вздохнул и горько сказал:
– Сучкова сама научит.
– Нау-у-учит, – тут же пропела Анна Матвеевна, чадя папироской. – Она хозяйка! У нее клубника так клубника, огурец так огурец! А у нас, заинька? А у нас? Эх, горе!
– Ну и пусть себе! – огрызнулся Сергеич.
И в этом его злом пренебрежении к огурцам вдруг послышался Алеше непонятный тогда вызов. Пусть себе! Анна Матвеевна засмеялась:
– Ах, голуба, ах ты, заинька моя!
Дядя Сережа не хотел работать в огороде. Он мог починить керогаз и ходики, ручные часики и даже бормашину зубному врачу Богме, отцу кудрявой девочки Нади, которую мать последние годы прочила Алеше в невесты. Всегда была суровой, а о ней заговаривала – заискивала.
Богмы жили на краю слободки, у самой реки, в каменном особняке, похожем на дачу. Его так и называли – дача, и маленький Алеша запомнил: дача прочная, красивая, с большим участком, а в просторных, как небо, окнах всегда полыхает солнце – с одной стороны утром, с другой вечером… Сам Богма, Андрей Никифорович, не только ездил в городскую поликлинику, но и на даче держал кабинет. Еще стучала там швейная машина, которую чинил и смазывал дядя Сережа. Все слободские, старые и малые, лечили у Андрея Никифоровича зубы, все шили у его жены, Софьи Михайловны, рубашки, платья и фартуки. Старшая дочь, Вера, сидела возле матери в блузке, утыканной иголками с нитками, держала на коленях лоскутки…
У матери, Сучковой, чуть ли не все зубы были стальные. Улыбнется – заводской механизм, озноб берет. Но она редко улыбалась, хотя и гордилась своими зубами и была довольна тем, что они не влетели в копеечку – со слобожан Богма брал по-божески. А ходила мать на дачу чаще других, за тем, за другим, вела знакомство…
Дядю Сережу Алешина мать презирала, потому что он был сумасшедший, совсем ничего не брал с людей. Ни за керогазы, ни за часики. Отталкивал от себя руки с бумажками, протянутые к нему. Сначала слобожане обижались:
– Мы не нищие!
Дядя Сережа улыбался так, что наружу выкатывались влажные десны, и объяснял:
– У меня к вам симпатия!
А мать Анки при этом восхищалась, любезничая с ним:
– Ой, голуба! Сил моих нет, помру я! Ой, заинька!
И Алешу радовала и манила эта ее ласковая манера разговаривать с дядей Сережей. Дома он такого не слышал. В то время он считал Анну Матвеевну лучшей женщиной в слободке, а может быть, и во всем мире.
Когда дядя Сережа впервые починил и отрегулировал у Богмы закапризничавшую бормашину и заменил моторчик, тот предложил ему:
– Хотите, научу вас золотые коронки отливать? Дельце тонкое, но у вас – руки! Тоже золотые!
– Не хочу.
– Почему же? – поразился Богма, дыша, как бегемот, и придавливая живот руками, будто он мог от этого стать тоньше. – Заработок я вам гарантирую, дорогой человек!
Дядя Сережа повернул к Богме голову и смотрел долго.
– Не хочу, – повторил он, – это не по моей части.
– Сколько ж я вам должен? – спросил удивленный Богма.
– А нисколько.
– Хм!
– Я для интереса.
На этот раз дядя Сережа не улыбнулся и не сказал: «У меня к вам просто симпатия».
В тот день Алеша вместе с Анкой купался в реке, там, где между дачей Богмы и слободкой до сих пор белеет на жарком солнце вытоптанный выгоревший пляжик. Анка впервые оказалась не в трусиках, а в синем купальнике, обтянувшем ее тонкое тело.
– Ну как? – спросила она, поворачиваясь. – Смотри!
Алеша рассмеялся по-козлиному:
– Как сосиска!
– Сам ты сосиска!
Анка обиделась и, накупавшись, не побежала в кусты переодеваться, а натянула платьишко прямо на мокрый купальник и торопливым шагом ринулась домой. Алеша едва поспевал за ней, на ходу управляясь с брюками. Во дворе Распоповых метался чей-то голос, резкий и зычный, свирепствовал, клокотал:
– Коронки же! Золотое дело! Ирод!
Алеша не понял сразу, что это Анна Матвеевна орала, даже не подумал о ней. Анка рывком повернулась к нему, и он на какой-то миг перестал слышать надсадный голос из открытого окна, а смотрел на два таких неожиданных мокрых кружка на груди Анки.
– Уходи! – крикнула она.
Но он и этого не услышал, только повернулся лицом к калитке и застыл.
– Уходи! – повторила Анка тише, почти шепотом.
Но он стоял.
– Дармоед! – кричала Анна Матвеевна, ругаясь по-мужски. – Привезла хозяина! Симпатия у него ко всем! Ишачит на людей!
Это на дядю Сережу она так? Только в тот миг Алеша догадался…
…Она привезла Сергеича в слободку на извозчике. Встретились в поезде, разговорились, вроде бы в шутку, но она ссадила его в городе. Сейчас извозчиков не увидишь, а в ту пору, сразу после войны, говорят, были в городе извозчики. Два или три… Вот Анна Матвеевна и посадила инвалида в фаэтон…
И выглядело все это до того дня, той минуты ласково и даже романтично. Алеша ходил любоваться на их жизнь. Зачем же она сейчас так ругалась? Алеше хотелось зажать уши…
А дядя Сережа смеялся…
– Чего смеешься-то? – раздалось из распахнутого окна. – Дураку все смешно!
Алеша оглянулся, ища защиты у Анки. Но Анки не было.
Анка закрылась в сарайчике, и, может быть, дядя Сережа услышал ее визгливый плач оттуда и оборвал жену:
– Цыц!
А она пригрозила:
– Я тебя бить буду!
Вот тебе и заинька… Вот тебе и голуба… Да она ли это?
– Давай лучше вместе в земле копаться, – предложил, сдаваясь, дядя Сережа.
И Анна Матвеевна сразу затихла.
В огороде дяде Сереже мешала деревянная нога, она проваливалась в рыхлую землю. Вся земля теперь между грядками была истыкана его деревяшкой.
Анна Матвеевна ласково приказала ему как-то:
– Проси протез, заинька. Тебе полагается. Требуй!
Он печально посмотрел на жену, долго сворачивая цигарку.
– Мне и так хорошо…
– А делу плохо. Глянь на землю, голуба!
– Я себе пятку приспособлю.
И правда, вырезал Сергеич для своей деревянной ноги «пятку» из доски – такой кружок размером с тарелку, просверлил в «ноге» дырку, чтобы крепить эту «пятку» стопором из гвоздя… Протеза он не пошел просить… От самого слова «просить» его коробило.
Но однажды вызвали в город – открытка пришла, и домой дядя Сережа вернулся с грохотом, на автотележке.
– Стучит! О! – победно кричал он, прибавляя газу, и бил себя кулаком по сердцу. – Молоток! О!
– Дыхни! Дыхни, заинька! – подступала к нему с разных сторон жена.
А дядя Сережа смеялся, отвечая:
– А как же, Аня… Я же не один воевал… Раздушили бутылочку!
– Не одну, похоже!
– Ну, две!
На этой тележке дядя Сережа катал и Анку и слободских мальчишек. «Садись, мошкара!» И они облепляли тележку, стучащую внутри, и тележка рвалась с места, как конек-горбунок.
Как-то дядя Сережа выкрасил свою тележку в небесный цвет, а красил из специальной штуки с бачком, и называлась эта штука пистолетом. Алеша смотрел, как пылит из дульца краска и ложится на железо небесным блеском. Он выбрал тогда себе первую профессию. Будет красить машины…
Для «пистолета», одолженного у какого-то знакомого с автобазы, дядя Сережа достал баллон газа, продавщица газированной воды расщедрилась, и Анна Матвеевна кричала, что проломит ей голову, едва найдет, а не найдет, так проломит всем продавщицам подряд, на всех углах… А дядя Сережа опять смеялся: ему нравились и цвет тележки и пронзительный запах краски, он был настроен весело и шутил:
– За чужие головы в тюрьму сядешь, Анна Матвеевна!
– Нет, заинька! Я ее скорее посажу! Можно государственное имущество раздаривать хахелям? Я ее…
Анна Матвеевна с возмущением ударила носком сапога по баллону. Он был уже почти пустой и неожиданно загудел, как колокол. Это зачаровало Алешу. Захотелось, чтобы хозяйка еще раз ударила по баллону, и он попросил:
– Тетя Аня! Еще раз!
– Что тебе?
– Ударьте!
– А ты сюда чего повадился? – налетела на него Анна Матвеевна. – Пшел! Сучок от суки!
Алеша шел от Распоповых по измятой дождями слободской улице, глотал слезы – редкие, но трудные, плакал без голоса. Чего он повадился? Слушать про танки на Курской дуге… Дядя Сережа помог самокат смастерить: железный руль, стальные оси, подшипники… На этом самокате и Анка каталась. Да мало ли чего!
А дядя Сережа ничего не сказал своей жене, промолчал… Ну и ладно! Алеша решил, что больше не придет к Распоповым. Никогда!
В сумерках дядя Сережа сам нашел его у реки, где Алеша скоротал остаток дня. Посидели молча. То и дело хлопали себя по шее и щекам, прибивая комаров.
– Хочешь, научу тебя цигарки сворачивать? – спросил наконец дядя Сережа.
И стал учить, как указательным пальцем прижимать махорку к бумажке, а большим заворачивать в трубочку. Умение это не пригодилось Алеше. Еще в школе он закурил сигареты, цигарочное время кончилось. Но в тот вечер сворачивал дяде Сереже цигарку за цигаркой, потому что тот курил много, наверно, чтобы отгонять комаров…
Оттопырив нижнюю губу, дядя Сережа выдыхал дым и спрашивал у Алеши, как у взрослого:
– Ну, что с ней делать? Ничего не сделаешь! Анку я люблю…
И, наклонившись, шепотом, хотя никого не было с ними у реки, признался: напрасно она думает, что в честь нее назвал он дочь Анкой.
– Вота! – Дядя Сережа остервенело показал кукиш в сторону слободки.
Оказывается, в честь чапаевской пулеметчицы назвал он свою девочку, длинноножку и тонконожку, Анкой, обманул жену.
Дядя Сережа потакал всем желаниям Анки, Увидев в городских «Культтоварах» фигурные коньки, Анка так захотела их, что даже за грудь схватилась, и он подрядился на разные работы в соседних дворах, кому насос поставил для поливки огорода, а кому и шипы сделал для собачьих ошейников, повозился со швейной машиной у Богмы, со всех спросил больше, чем давали (по привычке ему давали мало), и купил Анке коньки на ботинках с высокими, чуть ли не до колен, голенищами, мягкими, шевровыми… Анна Матвеевна сердито закачала головой на цену.
– Ох, голуба! Я снесу их обратно!
А он сажал Анку в тележку и увозил на каток, где она училась фигурному катанию. Сам ждал ее в тележке, дул на руки, согревался бутылочкой, из тележки не уходил, не мог, надо было часто заводить на морозе старенький мотор.
Анка выбегала из ворот катка, краснощекая, легко запрыгивала в тележку, командовала:
– Вперед!
Иногда Алеша прибегал к катку из школы, успевал застать их, и тогда Анка радовалась. Дядя Сережа, промерзший до сердца, трогал с места.
…Куда же она ускользнула вдруг? В тот вечер не смог он этого выяснить…
Два поезда ушли из города в разные стороны… Побывал и на аэродроме. Самолета на Воронеж не было. На Воронеж, потому что там служил на действительной сын слободского сапожника Смычка по имени Стась, курносый и рыжий. В детстве он катался с Анкой на автотележке до последнего, пока дядя Сережа не остановится у его дома с голубыми ставнями и не скажет: «Ну, Стась, уморился? Слазь!» – а теперь стал музыкантом в военном оркестре, играл на барабане. Подписывал письма – «Стасик» и просил Анку так же называть его, нравилось, воронежские девочки приучили. Недавно он приезжал на похороны своего отца и клялся, что найдет Анку и женится на ней, потому что, где ни бывал, а такой, как она, не видел…
Значит, и Стасик не знал, где Анка… А тогда Алеша подумал, не к нему ли она вдруг подалась, потому что не знал, что думать, и голову потерял…
С аэродрома вернулся в слободку затемно. Тусклыми пятнами горели над улицей фонари, аккуратно разбитые мальчишками через один…
Не сомневался, что подойдет к распоповским воротам и увидит Анку. Она должна ждать его на скамейке, где в последние годы всегда сидел Сергеич, словно этой скамейки напоследок вполне хватало ему для жизни. На скамейке дежурил, пока жена вернется с городского рынка и даст ему рубль. На скамейке по бокам дяди Сережи терпеливо маячили его слободские дружки с забытыми именами: одного звали Бородавка, другого Вышка. Оба сосали потухшие сигареты и давно сжимали свои рубли в грязных кулаках наготове. Потом мчались к магазину, как в атаку. За полночь дядя Сережа приползал домой. Тележку свою он давно разбил – налетел на дуб, подъезжая к слободке, там, где сейчас уже стояли пятиэтажки. Приползал домой и садился на скамейку. Его не могла утянуть отсюда даже Анка.
– Мне здесь нравится! – повторял он, если мог и хотел говорить.
В доме Сергеич чувствовал себя неуютно. «Как в могиле». Уже давно звали его Сергеичем, даже родная жена так звала, тормоша:
– Эй, Сергеич! Налакался?! Лакаголик!
Не дозвавшись, случалось, запирала от него калитку до утра. Другие люди, жалея Сергеича, иногда стучали в нее, кто робко, кто громко – Анна Матвеевна не откликалась…
…Мятый человек спал на скамейке у ворот, сидя под тусклым фонарем.
В тот вечер Алеша потряс его за плечо:
– Сергеич!
Тот приподнял голову, видимо, узнал окрепший басок, спрашивающий:
– Где Анка?
Сергеич бессмысленно смотрел на него.
Алеша дернул калитку и загрохал об нее кулаками так, что во всех дворах вскинулись и залаяли собаки.