Текст книги "Святая Русь (Книга 3, часть 7)"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Лесное лицо Сергия осветила, точнее, чуть тронула изнутри незримая улыбка. Он, видимо, догадался, что творится с Федором.
– Ныне не возмогу представить себе, что купал тя дитятею в корыте! сказал. И тотчас острожел ликом. – Мыслю, патриарх Нил вскоре предстанет пред Господом. Чую так! Но изъяснить этого иерархам не смогу, – отверг он сразу невысказанный вопрос вскинувшегося было Федора. – Думай, сыне, кто из епископов будет противу Пимена? И кого возможешь уговорить?
– Пимен ставил Феогноста на Рязань, Савву – на Сарай, Михайлу – на Смоленск и Стефана Храпа – в Пермь...
– И Федора на Ростов! – подсказал опять незримо улыбнувшийся Сергий. – Храп далеко, а Михайло...
– Хоть он и из моей обители, а чую, отойдет посторонь!
Сергий молча кивнул головою. Он о Михайле был того же мнения. Досказал:
– Но и биться за Пимена не станет!
– Дебрянский и черниговский епископ Исаакий будет за Киприана. Данило Звенигородский... От сего зависит многое! Отче, не смог ли бы ты...
– Ладно. Днями у меня будет княжич Юрий. Через него передам весть владыке! Прошаешь, смогу ли уговорить такожде рязанского епископа? Того не ведаю. Навряд! И вот еще что: прочие епископы решат, как решит суздальский владыка Евфросин. Ставился он в Цареграде, у патриарха Нила. На Киприана у него зазноба немалая – покойный Дионисий! Возможешь убедить его, сыне, убедишь всех!
Сергий откинулся в самодельном креслице, прикрыл вежды. Дальнейшее, как понял Федор, зависело только от него. Он склонился под благословляющей рукою наставника. Сергий легко, едва-едва коснулся дланью все еще буйных волос Федора.
– Седеешь! – высказал тихо, почувствовав в этот миг, что и век Федора недолог на этой земле. Они все отходили, уходили, со своими страстями и вожделениями, со своим терпеньем и мужеством и, уходя, торопились доделать позабытое, передать иным, грядущим вослед, наследие свое устроенным и завершенным.
Федор надолго припал устами к руке Сергия, и опять он был маленьким Ванюшкой, который когда-то просил отца отвести его в монастырь к дяде Сереже, обещая делать все просимое и потребное, не боясь и не чураясь ни болящих, ни усопших... Выдержал ли он искус? Исполнил ли давешнее детское обещание свое? И вот теперь наставник вновь призывает его к подвигу! Благослови меня, отче, перед трудной дорогой!
А Сергий, проводив Федора, продолжал сидеть недвижимо, прикрывши глаза. Думал. Все было правильно! Русскую церковь не можно было оставлять убийце, сребролюбцу и взяточнику, способному погрузить в угнетение духа всю митрополию. Русский народ еще недостаточно тверд в вере, чтобы подобные иерархи не способны были ему повредить! Ожесточев ликом, он открыл глаза. Все было правильно! И он, некогда предсказавший смерть Митяю, теперь разрешил войну противу его убийцы. Ради Киприана? Нет! Ради единства русской митрополии. Ради единства Руси! Ради того, чтобы пронырливые латины не двинули киевских и галицких русичей на русичей Владимира и Москвы. Ибо только так, в раздрасии, и возможет погинуть Русская земля. Единую, ее не победить никоторому ворогу. Время неверия и тьмы, время угнетения духа кончается, кончилось! Осклизаясь, падая и вновь подымаясь с колен, Русь идет к новому подъему своего величия и славы. И он, Сергий, мысливший, что мир с Олегом Рязанским будет последним мирским деянием его перед близкой кончиной, должен, обязан вновь препоясать чресла свои на брань. Тем паче что князь Дмитрий не понимает сего и не приемлет Киприана. И потому труднота нынешнего деяния возрастает многократно. И его, Сергия, возмогут заклеймить како смутителя и даже отступника заповедей Христовых. Но... Никто же большей жертвы не имет, яко отдавший душу за други своя!
Он пошевелился в креслице, намереваясь встать. На монастырской звоннице, призывая к молитве, начал бить колокол.
В Ростове Федор пробыл не более двух месяцев. Навел порядок в епископском каменном тереме и в книжарне, переменил двух наставников богословия в Григорьевском затворе, стремительно объехал немалое число сельских храмов, всюду строжа и наставляя, наводя страх на сельских батюшек, что за огородами и скотиной, за сбором яиц и пирогов с прихожан почти позабывали о службе, и, метеором промчавшись по своим новым владениям (даже на то, чтобы побывать в родовом селе дедовском, ныне почти запустевшем, не нашлось времени), укатил в Москву.
Осень обрызгала ранним золотом сжатые поля и березовые колки. Алые пятна кленов, черлень осин и вырезной багрец черных рябин испестрили зеленую парчу леса. С пологих холмов открывались цветастые дали с темными островами хвойных боров, и так прекрасна, так хороша была родная земля, что у Федора временами сладко замирало сердце, и далекое пышноцветье Византии уже не вспоминалось, как иногда, райским садом, но лишь пылью и вонью улиц своих да запахом гниющих водорослей на берегу виноцветного Греческого моря...
В Москве Федор узнал о снаряжающемся владычном обозе в Нижний. Доверяться владычной почте было нельзя, но тут острая память напомнила ему о давнем сватовстве к Тормосовым вдовы московского послужильца... Федора... Никиты Федорова, ну конечно! Не ее ли сын Иван ныне началует владычным обозом? Вряд ли из тех, кто за Пимена готов голову сложить!
Так они и встретились – новый ростовский епископ Федор с Иваном Никитичем Федоровым, дружинником молодого княжича и владычным даньщиком, и не долго надобно было толковать епископу Федору с Иваном, дабы убедиться, что предположения его совершенно верны и горячею любовью к Пимену этот даньщик отнюдь не пылает.
Разговор происходил в уединеньи, с глазу на глаз. Иван, оглядывая скользом закопченные бревна убогой хоромины, приткнувшейся на берегу Неглинной, под самым Кремником, говорил:
– Я ить и Киприана знал! Книги из монастырей возил на Москву! – Он сплюнул на земляной пол, растерев сапогом. – До сводов было книг! Все огнь взял без утечи!
"Как ему объяснить, ну как объяснить, что Киприан надобен ныне Руси!" – мучительно думал Федор, понимая, что тот грех, за который Дмитрий доныне не хочет допустить Киприана пред очи, и для этого дружинника, вряд ли исхитренного в книжной премудрости, тоже грех, и грех непростимый... Но Иван сам вывел Федора из затруднения.
– Полагаешь, владыко, что ноне, как Литву почали в латынскую веру загонять, надобен один митрополит и для Руси, и для Литвы? Был он у нас, в Кракове, наезжал! Как раз в торжества енти... Причащал, как же! Не ведаю, не сробеет опять? Ладно, тебе видней, Сергий-то за ево?
– Сергий за него!
– Ну, тогда... Грамоту там али што... Давай! Пимена и в сам-деле терпеть не мочно! Пискупу Евфросину в собственные руки, баешь? Согласит? А в Цареграде как? Патриарх-от иного кого не предложит?
Федор про себя удивил ясности мысли у этого вроде бы простого ратника, впрочем, побывавшего и в Орде, и в Подолии, и в Польше, в Кракове самом. Своими глазами зрел! А эдакое знание стоит многих книг, и даже больше того стоит, было бы желание видеть!
– Не съедят нас католики? – строго вопросил Иван, туже затягивая пояс, уже когда разговор подошел к концу.
– С Киприаном – не съедят! – отверг Федор. – С ним и Киевскую Русь не съедят! – примолвил он, невольно выдавая дальний свой умысел.
Иван сумрачно кивнул головой. Поверил. Выходя, успокоил Федора:
– Грамоту твою довезу и все изъясню по ряду, не сомневайся, отче! Мне и самому Пимен не люб! Мы-то, снизу, видим то, чего и тебе не видать, владыко!
Выйдя на улицу, на яркое, но уже не жаркое, не июльское солнце, Иван присвистнул, взял на миг руки фертом. Путешествие в Нижний начинало нравиться ему все более.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Обилие из Москвы в Нижний проще было бы везти водой, а не горой, но все оно было раскидано по селам и починкам владычных волосток, не только под Москвой, но и под Юрьевом-Польским, и под Владимиром, и Пимен, прикинувши, с Ивановой подсказки, что в самом деле серебро легче всего взять на нижегородском рынке, затеял обилие собирать дорогою. Хлеб, холст, вервие, меха и кожи, бочки с медом и пивом, солониной, грибами, квашеной капустою, сыры и кади с топленым маслом, копченую и вяленую рыбу – много чего было во владычных амбарах и бертьяницах. Так что обоз все увеличивался и увеличивался, а Иван, срывая голос и увеча бока скакуна острогами, мчался то туда, то сюда, с бранью торопя непроворных даньщиков, которые, относясь к Пимену так же, как и сам Иван, отнюдь не спешили поставлять своему митрополиту просимое... Не Алексий! Подождет! Такое было говорено даже и вслух. Иван бесился еще и потому, что отлично понимал мужиков и на их месте поступал бы точно так же. Но не будешь же объяснять, что ты и сам готовишь западню Пимену, хотя по видимости исполняешь его повеления! Пимена, кажется, не любил уже никто.
Меж тем миновали Владимир, в устье Оки очень долго возились на ту сторону. Долго тянулись возы мимо города к монастырю. Завтра их придет заворачивать обратно к вымолам! "При Алексии такой бы дури не стали делать!" – негодовал Иван.
Грамоту Федора Симоновского, нынешнего владыки Ростовского, он смог передать епископу Евфросину только поздно вечером.
Суздальский владыка выглядел усталым. Долго вглядывался в лик обозного старшого, веря и не веря подлинности послания и вновь разглядывая свинцовую печать ростовского епископа. В конце концов набычившийся Иван высказал:
– Не думай, владыко, што я Пименов потатчик! Был бы таков, не взял и грамоты той! А ты помысли путем: кого вы на место батьки Алексия поставили? Сором! – И вышел, уже не интересуясь выражением лица нижегородского епископа. Скользом прошло: повестит Пимену? А, пущай! Неуж княжич Василий не найдет дела своему сотоварищу по ордынскому бегству и краковскому сидению? Хорош будет тогда и князь! Еще и Данилу Феофаныча вспомнил Иван... Да нет, всяко не оставят в беде!
Рядиться с купцами, продавать обилие было уже не его дело, на то Пимен послал своих келаря с казначеем, и Иван, поужинав вместе с обозниками в монастырской трапезной под обязательное чтение молитв и житий из Синайского патерика, которые давно знал и потому слушал вполуха, решил до сна все же сгонять в город, найти старого приятеля, гостя торгового, да и так просто... глянуть с высокого речного берега в заволжскую ширь. Отдохнувший конь пошел хорошею широкою рысью, и Иван, с удовольствием подставляя лицо ветру, уже не такому, как дома, а иному, ордынскому (или так казалось, вспоминая Сарай?), весь отдавался ощущению воли и редкой для него беззаботности бытия. Кормы, дани, мужики, еще не вывезенный хлеб в скирдах – все отошло куда-то посторонь. И только это вот – великая река, в вечереющих сумерках особенно величественная, и неоглядная даль отсюда, с горного берега, и затихающее кипение этого многажды разоряемого, но все растущего упорного города, и стада судов на воде, на которых кое-где уже загорались смолистые факельные огоньки. (Когда стемнеет, река станет похожей на второе небо, усеянное трепещущими звездами.)
В городских воротах его, ругнувшись, едва пропустили нижегородские ратные. Но и о ссоре с воротной сторожей Иван Федоров сразу же забыл, когда начались крутые, лезущие в гору улочки, терема на рубленых подклетах, нависающие над обрывом, а любопытные взоры нижегородских молодиц, лукаво бросаемые на проезжего странника, заставили сладко стесниться сердце, и тенью, почти бестелесным воспоминанием напомнилась давняя его юношеская любовь. Где-то здесь работает сейчас старый мастер, гречин Феофан, у коего они когда-то сидели вдвоем с Васькой... Где Васька сейчас? Жив ли? А изограф? Поди, и не помнит его, одного из многих! Московского послужильца, случайно, на час малый, соприкоснувшегося с его высокой судьбой!
Крепость, что стояла на высоком волжском берегу, нынче, после пожаров и разорений, была опущена долу. Рубленые городни уступами сбегали вниз, и уже там, на урезе берега, до которого не подымалась весенняя шалая вода, шла нижняя, речная стена острога. И какой же вид теперь открывался отсюдова! На темнеющем окоеме привольно распростерлось белое серебро воды, и на стечке, у слияния двух великих рек Оки и Волги, стремящих воды свои в далекое Хвалынское море, замерли целые стада лодей, мокшан, паузков, расшив и кебат с обвисшими парусами, дремлющие на угасающей воде, теперь уже сплошь украшенные трепещущими светлячками сторожевых огней. Бесконечная, как время, как жизнь, река! Из гущи лесов, из боров неоглядных, грозно надвинувшихся к самой воде, текущая туда, в далекие степные просторы, где он уже был, но откуда уходят пути еще далее, в глиняные и узорные восточные города, которые видел один Васька, да и видел ли? А за ними – волшебная Индия, земля нагомудрецов и сказочной Строфилат-птицы...
Иван легко соскочил с коня. В сумерках лик молодки, опустившей полные ведра, казался загадочно юным.
– Не замай! – тихо попросила она, отпихиваясь упругими сильными руками. – Жонка твоя заругает, поди! Дурной! Не парень уже!
Негромко засмеялась, когда Иван отступил посторонь. Да, не парень... И не зря Маша ревновала его, провожая в Нижний. Горячая, неуемная кровь ходила в сердце пламенем. Чуял сам, горело лицо. Едва сдержал себя от новой попытки обнять женщину. Хрипло спросил, где тут живет торговый гость Сысой Добрынич.
– Барыга?
– Кажись, так... – Прозвища знакомца своего, с коим подружился в Сарае, Иван не ведал. – С Ордой торг ведет! – подсказал, мало надеясь на успех.
– Пойдем провожу! – отмолвила жонка, подымая на плеча коромысло. Иван не сразу понял, ведя коня в поводу, что незнакомая молодка сама из Сысоева дома. "Неуж жонка ему? Али дочерь?" – смятенно подумалось Ивану, когда уже нижегородка, изящно поведя плечами и освободивши руку, потянула за кованое железное кольцо калитки. Густо сбрусвянел Иван, а жонка, лукаво глянув на него и понявши смущение ратного гостя, опять тихо рассмеялась:
– Свойка я им! Мужик-от летось пропал прыщом, дак взяли к себе... Ты, поди, чего другое помыслил?
Иван обрадованно перевел дух. Пряча глаза от стыда, отворил ворота, завел коня. Двор Сысоя переходил в сад, круто сваливающий по сбегу берега, так что в двух саженях от него торчали уже самые вершинки осыпанных спелыми яблоками дерев. Да и сам дом словно висел на солидных подрубах прямо над обрывом. Вниз вела деревянная лестница с жердевыми перилами.
Хозяин выглядывал, сутулясь, с крыльца, сложив ладонь лодочкой, всмотрелся в Ивана:
– Никак, знакомец какой? Не из Сарая ли? Верно, запамятовал уже!
– Теперича из Москвы! С княжичем Васильем были в Сарае! Иван я, Федоров! Али не признал?
Скоро уже сидели за столом в горнице, хлопая друг друга по плечам, вспоминали ордынские были.
– Болтали, погинули вси в степу! – говорил Сысой, качая головой. Жонки – дородная высокая Сысоиха и уличная знакомка Иванова – в четыре руки быстро собирали на стол.
– Не в Орду ли опять мечтаешь? – прошал Сысой, щурясь в свете сальных свечей, все более припоминая Ивана, тут только понявшего, что спервоначалу Сысой его не узнал вовсе и только боязнь обидеть дорожного человека заставила его пригласить гостя к столу.
– Не мыслит князь Митрий Нижний под себя забрать? – Сысой хитро щурит глаза и пропускает меж пальцев редкую рыжеватую бородку. – Наши-то князи все по ордынской милости живут, Василий-от с Семеном! Чем уж Василий хана умздил, не ведаю, и в затворе сидел в Сарае, а только в запрошлом годе Городец ему был даден Тохтамышем самим, а оттоле и на Бориса пошли ратью... Тогда Митрий Иваныч има помог. Дядю сослали на Городец, сами сели в Нижнем, на столе. Да Борис-от Кстиныч им говорил на отъезде, мол, милыи вы мои сыновцы! Ноне аз от вас плачу, потом же и вы восплачете от врагов своих! Слух-от идет, што Митрий има не простил московского разоренья, ну дак тогды и Нижний отберет!
– Недужен великий князь! – возразил Иван со стеснением, прихмуря брови. Вроде все знают о том, а стоит ли так вот в Нижнем о том баяти?
– Да, недужен коли... – загадочно протянул хозяин, и не понять было: не то радуется, не то сожалеет, что великий князь не наложил еще лапу на его город.
"Поди, и поднадоела нижегородцам вечная грызня дяди с племянниками! подумал Иван. – Поди, под твердою властью купеческому званию, да и боярам, да и смердам самим куда способнее! Устали они тут от татарских разоров!"
Сысоиха меж тем, перемигнувшись с хозяином, послала молодуху подтопить баню. Когда уже кончали второй кувшин хмельной медовухи и Иван, объевшись севрюжьей ухой, распускал пояс, в терем вступил высокий ладный мужик, лицом схожий с Сысоихой.
– Сын! – с нескрываемой гордостью объявил Сысой, совсем пряча глаза в хитро-веселых морщинах расплывшегося в улыбке лица. Начались новые спросы-вопросы, новые чары начали обходить стол, и, выбираясь к бане, Иван уже был зело нетверд на ногах.
Давешняя молодка, Малаша, встретила его в предбаннике в одной волглой рубахе. Вывернувшись, стегнула по лицу мокрым бельем:
– Кыш, дурной!
Иван не поспел обидеться, как в предбанник, нагнув бычью шею под притолокой, пролез Сысоев сын.
Парились до одури, поддавали квасом на каменку, обливались холодянкой. Наконец, удоволенные, сидели, отмякая, на лавке в предбаннике, пили квас. Потом Иван влезал в хозяйские рубаху и порты (свое, уже выстиранное, висело тут же, на спицах). Потом карабкался по приставной лестнице на подволоку, где ему была приготовлена на ворохе свежего сена пышная постель, и уже начал засыпать было, когда с легким шорохом подступила к нему (узнал ее по прерывистому дыханию) Малаша и, заткнув Ивану рот поцелуем, вся приникла к нему, горячая, ищущая, уже не робея и не стыдясь. Сжав зубы, сдерживая дыхание и стоны, она любилась с неистовою страстью и, лишь вконец измучив Ивана, отвалилась успокоенная, выговорив вполголоса:
– Мужик полтора года померши, истомилась вся, а и не погулять тут-то, все на глазах да на глазах! Слава пойдет, и из дому выгонят! Ты мне – как подарок нежданный! – После впилась ему в уста последним поцелуем, с тихим смехом вскочила, легкая, и неслышно исчезла в темноте, только чуть заскрипели ступени.
Иван покачал головой, все еще тяжелой от хмеля, чуя во всем теле легкую благостную усталость, и, сам не заметив того, уснул.
Хозяева то ли не ведали о ночном приключении Ивана, то ли не пожелали уведать. Утром (сын хозяина уже ушел к вымолам) его накормили и напоили. Сходив вдругорядь в баню, он умылся и переоделся во свое уже проглаженное и выпаренное платье, радуясь отсутствию дорожной ползучей нечисти. На прощанье троекратно расцеловался с купцом. Сысоиха к калитке вынесла прощальную чару хмельного и тоже чинно поцеловала гостя. Слегка улыбнувшись, поняла, почто Иван вертит головою, подсказала:
– Маланья-то по воду пошла, спустись по заулку, встретишь!
Конь, горбатясь, сторожко переступая копытами, спускался с горы. Завидя Малашу, Иван соскочил с седла. Она опустила ведра. Хоронясь по-за конем, обнялись.
– Наезжай когда! – попросила, играя взором, и не понять было – не то улыбается, не то сдерживает рыданья. – Люб ты мне!
Иван кивнул, пожал ей руку, помедлив, наклонился и поцеловал польским побытом. Она слегка отдернула руку, не поняла враз. После огладила его по щеке.
– Езжай! – сказала. – Помнить буду!
Вздохнула всей грудью, вновь подымая ведра, и долго, прихмурясь, смотрела ему вслед. Иван оглянулся с обрыва, прощально махнул рукой. Бог весть, доведется ли когда ему еще побывать в Нижнем!
И к счастью, что тотчас закрутили и закружили дела: возы, возчики, покоры и ругань, раскатывающиеся бочки, лопнувшие кули... Сбрасывая пот со лба, радовал тому, что дела совсем не давали думать и грустить, а то бы не выдержал, поскакал опять на знакомую улицу и... все бы испортил ненужным, лишним прощаньем!
То, что в Нижнем творилась какая-то неподобь, Иван понял очень скоро, попав с Пименовым келарем на княжеский двор. Спорили о том, должны или нет митрополичьи люди платить мытное, а также лодейный сбор и весчее в торгу. От лодейного сбора (привезли горою, дак!) келарь решительно отказался. (Тут и Иван, не выдержав, вступил в спор.) Но и весчего и даже мытного, поелику церковное добро не облагалось налогом, келарь платить не хотел. И тут уж Иван умолк, слушая перебранку духовных с боярами. Явился даже один из старших бояринов, Василий Румянец, поминались различные статьи торгового устава, а также многочисленные речения из святых отцов и Евангелия.
– Не владыке Пимену о евангельской бедности толковать! – не выдержал наконец Румянец, и Иван, стоя позади келаря, невольно расхмылил. Острый взгляд нижегородского боярина заметил усмешку владычного старшого, и между ними искрой пронеслось молчаливое взаимное понимание. И уже едва ли не ему, Ивану, сквозь зубы и вполголоса пробормотал боярин, когда спор начал угасать (келарь согласился на мыто, отверг прочие статьи, и княжие бояре, поворчав, ялись на таковое половинчатое решение).
– Возьми великий князь Нижний под себя – и споров бы не стало!
Тут уж Иван внимательно глянул на боярина, рассуждавшего заодно с давешним знакомым купцом, и где? В княжьих хоромах!
Изографа Феофана ему удалось повстречать по счастливому приключению во владычных хоромах. Высокий, седеющий, одетый в русское платье грек проходил переходами, углубленно глядя внутрь самого себя, и так был не похож на того, прежнего, что Иван растерялся и чуть не упустил живописца, приняв его за одного из братии монастыря.
Услышав робкое приветствие, Феофан поглядел на него благожелательно, но не узнавая, и только Васькино имя да несколько торопливо произнесенных напоминаний заставили его остановиться. Медленно восходила улыбка на это строгое, в долгой полуседой бороде лицо.
– Брат? Ратник?
– Да, да! Баяли с тобою! Ищо ты говорил об енергиях и что Русь, русичи молоды, и все такое... – торопился напомнить Иван.
Лицо изографа совсем отеплело. Он наконец вспомнил. Вспомнил не лицо Ивана, а тот давешний разговор. Сколько прошло событий и сколько воды унесла великая Волга с той поры!
– Не зовут тя в Москву? – спросил Федоров, сам понимая, что не зовут и не созовут, пока Пимен сидит на владычном престоле. Невольно вырвалось: – Да недолго ему сидеть! – И прикусил язык, видя, как недоуменно вскинулись брови изографа.
Они расстались тотчас же, кратко поговорив. Грек торопился куда-то, спешил и Иван, да и каждый миг могли появиться чужие уши, совсем лишние при подобной беседе...
И совсем не пришлось, так-таки и не пришлось побывать ему снова в Сысоевом терему! Выбрал-таки время, проскочил до знакомой улицы. (Вечерело, и рано утром опорожнившийся обоз надо было вести назад.) Но самого хозяина в доме не было, не было и Малаши, а Сысоиха, налив ему чару, решительно отказала в ночлеге:
– Мужиков в доме нет, хозяин уплыл в заречье, одни мы, бабы. Прими я тебя, сябры славу пустят потом, что водим веселых гостей. Мне и не отмыться будет от той сплетки! Ты уж извиняй, московит!
Явно что-то прознала Сысоиха, а может, и Малаша повинилась ей. Спрашивать, где она, Иван поостерегся на сей раз. Так оно и осталось, так и ушло в воспоминанье о коротком дорожном счастье.
– От дома тебя не гоню! – смилостивилась Сысоиха, когда Иван уже садился на коня. – Гостям завсегда рады, заезжай, коли будешь! Хозяин-то много сказывал про ваше ордынское житие!
Сказывал... Иван нарочито помедлил на улице: не покажется ли Малаша? Нет, не показалась! И он зло ударил плетью коня, пустив его вскачь.
Епископ Евфросин уже на заре в день отъезда вручил ему короткую, явно ничего не говорящую грамотку, и только долго поглядев в глаза и утвердившись наконец в каких-то своих тайных мыслях, домолвил:
– Владыке Федору рци, яко аз принял его послание к сердцу своему, а о протчем будем баять соборно!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Маше в своем нижегородском приключении так и не признался Иван. Ее и поберечь не грех было. Маша дохаживала последние месяцы – в январе родить. Ступала сторожко, боясь скинуть невзначай. Роды обещали быть трудными. Да и к тому же в Москве нынче в связи с болезнью великого князя творилась всяческая неподобь, колгота в боярах, и Иван, воротившись из Нижнего, неволею окунулся во всю эту восстающую замятню.
Сменяясь в стороже у дворца или расставляя ратников у городских ворот, Иван мало замечал изменений, кроме того, что задождило, а там и засиверило – подходила зима. Осенний корм по владычной волости нынче поехала собирать сама Наталья Никитична, а Иван почти не вылезал из Москвы, мотаясь по княжеским делам не дальше Красного. Однако, заходя в терема, не мог не ощущать словно бы сгущающихся волн жара от напряженных хмурых лиц проходящих бояр, что не столько беседовали друг с другом, сколько огрызались и переругивались на ходу.
О том, что происходит при дворе, объяснил ему Никанор по старой дружбе, связывавшей почти всех бояр и ратников, переживших совместное бегство из Орды и долгое сидение в Польше. Поздно вечером, измокнув и издрогнув на заборолах – осень уже стряхнула с дерев последнюю украсу багряной парчи и теперь садила мелкой ледяной моросью, не поймешь, не то дождь, не то снег, – сидели, отогреваясь, пили из кувшина княжой мед и снисходительно-лениво поглядывали на ратников, что в стороне от них резались в зернь и спорили, почти уже доходя до крика и до хватания за грудки.
– Дуроломы! – негромко цедил Никанор с превосходством взрослого, умудренного опытом мужа над несмысленною молодостью. – Кроме тавлей да выпивки и думы нет у их ни о чем, стойко бояр наших! Те хоша стола княжого не поделят, а енти-то!
– Как так – стола?! – не понял Иван.
– Да так! Великий князь вельми болен...
– Што, опять Юрия прочат на стол?! – вопросил Иван, закипая гневом (Свибл пакостит, не иначе!).
– Кабы так! – отверг Никанор. – А Владимира Андреича не хошь?
– До того дошло? – обалдело возразил Иван.
– Дошло не дошло... Князь Владимир свово слова ищо не сказал, а распря в боярах уже идет. В Орде-то, перед ханом, што Митрий-князь, што Владимир Андреич – на равных ходят! Постой! – Никанор, тронув за рукав, остановил готового сорваться в гнев Ивана. – Я те то поведаю, што люди молвят! Де, мол, Владимир Андреич себя и на ратях, и в совете показал, воевода добрый, боронить землю может, за им-де – как за камянной стеной, и добр, и согласлив, и не гневлив, умному слову завсегда внимает, княжеством, почитай, вдвоем и правили! И брат Митрию, хоша и двоюродник...
– Ищо родного брата понял бы, – ворчливо прорвался Иван сквозь Никанорову речь. – Да и то!
– Ну, а когда б не стало наследников?! – с напором выговорил Никанор.
– Тогда – кто спорит! – отозвался Иван, переведя плечами и все еще не вполне осмысливая прежние слова Никанора.
– Ну, а коли неудачен сын, болен тамо, вроде Ивана Митрича?
– Не ведаю, тогда, наверное, тоже...
– А коли спорят братья? – подводил его Никанор к неизбежному ответу на вопрос.
– Дан пото батько Олексей и рек, – взорвался Иван. – Старший! Пущай старший, и все тут!
– А коли другой лучше?
– Коли да ежели! Допусти токмо! Тотчас резня пойдет! Да добро сами бы русичи, а то тотчас татары наедут, литва, ляхи, немцы – все тут явятся, как воронье на пир! Михайло святой рази не лучше был Юрия? А резня пошла! А дети Лександра Ярославича, Митрий с Андреем, как резались? Да ту же Византию возьми... Да чего Византию! Вона в Польше! Пока выбирали короля довыбирались, всю Польшу и Мазовию с Куявией разорили, а кончили тем, что литвина Ягайлу пригласил на стол, а и ему прав никаких не дали! Ну, а чего будет? В Литве ему Витовт не даст править, в Польше – великие паны. Пото батько Олексей и порешил: не выбирать! По роду штоб, тогды и земле легота! А умных воевод да бояр завсегда найти мочно. Да и не мы ли с тобою спасали нашего княжича, из Орды вытаскивали, – почто?
– Мне што покоя не дает! – с мучением в голосе выговорил Никанор, морщась и теребя свою узкую и долгую бороду. – Женится Василий на Витовтовне да и запустит тестя в наши дела... А Витовт ежели вцепится в Русскую землю – ево, как клеща, и не выковырить будет!
– Дак и у Владимира Андреича жена – литвинка! Шило на мыло менять!
За спором оба не заметили, как ратники, забросив кости и позабыв взаимные обиды, придвинулись к ним и уже жарко дышали в затылок.
– О чем толковня, мужики? – выговорил Мигун Горло, высокий чернявый старший дружинник из дворцовой сторожи. – За кого стать? Вестимо, за Василья!
– А не за Владимира Андреича? – возразили из толпы.
– Ты чего? – полуобернулся Мигун, и враз загомонили несколько голосов:
– Колгота пойдет, хуже нет!
– Вси ся передерутся друг с другом! Как уж положено...
– А лествичное право?
– Дак у нас на Москве кто по лествичному праву-то! Все от батьки к сыну, так и идет!
– Хрена с правом твоим! Вона киевски князи как резались по праву тому! Всю землю испустошили еще до татар! Вот те и право!
– Закон!
– А хрена и закон! Заповедано, дак!
– А батькой Алексеем не то заповедано уже!
Забытые разгоряченными спорщиками Иван с Никанором молча переглянулись и сдвинули полные чары.
– За нашего княжича! – твердо вымолвил Иван.
– За Василья! – подтвердил вполголоса Никанор, сдаваясь.
Да, впрочем, он и был за Василия Дмитрича, и не потому даже, что так порешил покойный владыка Алексий, а попросту потому, что – свой! Что ежели кому-то удастся переменить князя, то Владимир Андреичевы бояре могут и все переменить по-своему, и не только в Думе княжой, на каждое место потащат своих послужильцев, и даже ему, Никанору, на его невеликой должности тогда не усидеть.
Отложим перо и скажем от лица летописца.
Твердая защита принципов старины зачастую опирается не столько на осознанное убеждение, сколько на привычку и нежелание (да и неспособность!) что-то менять в своей жизни. Но не будем спешить презирать на этом основании староверов. Во всякой сложившейся цивилизации, во всяком сложившемся порядке и устроении общества лежат проверенные поколениями навыки общежития, выработанные этика и мораль. Менять все это и тяжело, и, главное, небезопасно, ибо новое, какое бы то ни было, еще не показало, не оправдало себя, а какое уж оно бывает, новое, русичи последующих столетий вдосталь уведали и при Грозном, и тем паче при Петре, а уж в XX веке нахлебались новизн по ноздри и выше, едва ли не до полного уничтожения нации и развала всяческой государственности. И уже молить приходится: верни, Господи, нам, сирым, хоть каплю той столь неразумно отвергнутой нами старины!
Человеческая история отнюдь не являет нам картины постоянного, победно шествующего прогресса, как то казалось просветителям, и человек отнюдь не спешит постоянно менять орудия труда, а за ними способ производства и производственные отношения, как утверждают и по сейчас марксисты. Напротив, история, рассматриваемая на больших пространствах времени, в ритме столетий, а то и тысячелетий, являет нам постоянную борьбу человеческого духа за устроение относительно стабильного (то есть неподвижного, консервативного, ежели хочется так сказать!) общества, где все прочно, все "искони", все овеяно заветами предков, все опирается на возлюбленную старину, утверждается раз и навсегда, и орудия труда, и способ производства окутаны таким количеством обрядов, обычаев, магических и религиозных формул, действий, привычек, традиций, что изменить в этом налаженном процессе едва ли что возможно. А "сверхприбыль", "отчуждаемый продукт" используются исключительно на создание произведений искусства, на роскошь, строительство дворцов и соборов, но отнюдь не на "расширенное воспроизводство" – психическую болезнь европейского человечества XIX – XX веков, принятую Марксом за норму развития всей земли и насильственно внедряемую ныне европейцами (и их заокеанским продолжением – Соединенными Штатами Америки) повсюду, на все материки и во все цивилизации, что уже теперь поставило планету и все живое на ней на грань полного физического исчезновения.