355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Балашов » Ветер времени » Текст книги (страница 35)
Ветер времени
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:42

Текст книги "Ветер времени"


Автор книги: Дмитрий Балашов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)

Следовало, видимо, сойтись также с новым темником, Мамаем, замыслившим, как кажется, в донских степях стать новым Нохоем.

Следовало понять, чем грозит ныне Поволжью с востока Белая и Синяя Орды. В чем тут может выиграть или проиграть Дмитрий Константиныч? Но внутренним провидением своим Алексий знал, ведал, что на великом столе суздальскому князю долго не усидеть.

К юному Дмитрию Иванычу меж тем Алексий приставил своих наставников – учить княжича грамоте, чтению и письму, закону Божию, церковному пению и счету. Алексий принял и благословил всех вдовых княгинь, собравшихся на Москве, разрешил их земельные споры, обласкал и утешил. Бояр московских, вызывая одного за другим, исповедовал, наставлял и строжил, соединяя духовную, пастырскую власть с властью государства. Успел побывать и в Переяславле, где выяснил наконец о нестроениях в обители Троицы, почему и не подивил, когда к нему явились двое молодых мнихов с Киржача, от Сергия, за владычным благословением на созидание церкви в новооснованном старцем Сергием монастыре.

Алексий внимательно разглядывал испуганных и подавленных роскошью митрополичьих владений иноков в крестьянском платье. Выслушал, покивал согласно, вручил антиминс и грамоту.

Сергий, конечно, ничего никому не скажет, подумал он. И Стефан не явился к нему. О чем угодно, только не о добром согласии свидетельствует уход Сергия в новую обитель, где все придет созидать от начала начал!

Но и тут, как и с суздальским князем, как и с Ордою, не воспретил Алексий, порешив выжидать дальнего развития событий, которые – он не сомневался в этом нимало – заставят и самого Сергия поиначить свой нынешний замысел и понудивших его уйти от Троицы приведут к раскаянию в умысле своем.

…Как только сошли снега, как только мочно стало пройти колесу по мягкой весенней дороге, Алексий выехал во Владимир.

Услюм заматерел, огустел бородою, стал вовсе мужиком, и пахло от него, как от мужика, онучами, поскониною, конским потом. Наталья сама прополоскала Услюмовы исподники и рубаху. Переодетый в чистое, брат спал теперь на полу, на пестрядинном соломеннике, закинувшись курчавым овчинным тулупом.

Задвинув полог, они лежали, тихо беседуя. Брат мирно посапывал, угревшись.

– Я уже баяла Василь Василичу! – толковала Наталья вполголоса. – Нехорошо – родной ведь тебе, не какая вода на киселе! Черным мужиком останет и он, и дети! Несудимую грамоту надобно выправить ему! У батюшки твово была и у дедушки Федора тоже!

Никита слушал и молча дивил жене. Все не мог привыкнуть к ее заботам. И вот теперь – о брате. Сам не надумал того! Беспременно надобно несудимую грамоту ему выправить! Тамо пущай и на земле сидит, а все отвечивать князю, а не волостелю какому, да и на городовое ли, дорожное дело не так станут гонять… Вымолвил:

– Завтра паду в ноги!

– И вот еще: съездим в Островое. Пока путь санный не порушило. Хочу тебя показать старосте своему, да и сам поглянешь.

Он кивает молча, плотнее притискивает к себе плечи жены. Ему отвычно и хорошо. Со стеснением прошает:

– Ослаб, поди, неловко тебе со мною?

Она тихо смеется, зарывшись лицом в его ладони. Потом разглаживает пальцами его усы, бороду. Молвит:

– Ты мне как дитя малое! Весь родной! И глупый, глупый! – И опять тихо смеется, падая ему на грудь, шепчет: – Кабы не с малым оставил, не ведаю, как и дожила, как и дождала бы! Верно, с тоски померла! Глу-у-упый! Спи, ладо! Брата проводим, поедем в Островое с тобой!

…От поездки в Натальино село осталось одно лишь: как с храпом нес конь сквозь сверканье весенних снегов в голубом, сияющем мареве, как хохотала Наталья, как потом пили пиво со старостою в крепкой, из красного леса сложенной избе и тот, не старый еще мужик, Кондрат именем, по ремествию – древоделя, все предлагал Никите срубить новую клеть на господском дворе. О том, что Никита не волен в себе, а принадлежит митрополичьему дому, здесь, понятно, не разговаривали…

Угодья, округу оглядели скользом, с саней, почитай и не запомнилось ничего. Но Наталья была довольна: показала мужа мужикам. Теперь хоть и сама одна с дитем приезжай, а знатье есть, что мужева жена!

И вновь летели сани под горячими потоками солнца по раскисающим синим снегам, проскальзывая на солнцепеках по обнажившейся, влажной матери-земле, просыпающейся к новому жизнерождению.

В Никитину деревню добрались с великим трудом. Дважды на переправе едва не утопили сани. Четверо кметей, захваченных Никитою, тоже были до пояса мокры после сумасшедших весенних переправ.

Вот и бугор, вот и речка, уже засиневшая, вспухшая, с наполовину разломанным льдом. Неистовый ор галок, курлыканье ворон, что стадом реяли над головою. И знакомый дом, все еще до конца не отыненный, хоть и начал, начал холоп ставить новую городьбу…

Вот и крыльцо, и Наталья, первая выпрыгивая из саней, бежит, выхватывая у девки из рук и прижимая к себе улыбающегося во весь беззубый рот малыша, тискает, целует, мнет; наконец, несколько успокоив сердце, передает отцу на руки, и Никита, робея, принимает незнакомого, почитай, дитятю, и тот сторожко глядит на худого дядю в полседой бороде, по материной подсказке робко тянет ручонкою, ухватывает дядю за бороду.

– Тятя, тятя твой! – подсказывает Наталья.

– Тятя! – произносит малыш, но, когда Никита прижимает его к себе, пугается и начинает реветь. Растерянный отец вновь передает ребенка матери. И тот, замолчав, только смотрит пугливо издали, повторяя, однако:

– Тятя! Тятя! – и тянет ручкою, указывает сам, поворотясь к Наталье:

– Тятя? – и зарывается носом ей в воротник.

Ратники спешиваются. Холоп, сияя во весь рот, встречает гостей. Проходя в избу, Никита скользом замечает округлившийся живот Натальиной девки. Наталья кивает ему, чуть лукаво поведя бровью. Бросает походя, между дела:

– Сама разрешила. Пущай живут! К осени срубят себе истобку на задах!

Ратники наполняют горницу гомоном и веселою теснотою. Холоп заводит коней. Погодя в двери просовывается староста. Его садят за стол со всеми, и с шутками, смехом, уписывая пироги, кашу и щи, выясняются сами собою местные деревенские трудноты, которые и поправить-то немного стоило, был бы хозяйский глаз!

О данях сговорили просто. Никита давал две гривны новогородского серебра, староста обещал после пахоты срубить Никите клеть, второй хлев и избу на задах для холопа. Сверх того, у того же старосты покупали на серебро хорошего коня с кобылою и телегу. Мужики, которым много бы стало иметь дело с перекупщиками, добывая те же самые гривны-новогородки, были довольны.

Уладивши во своем дому, успев вырезать из ольхового чурака коня с телегою и седоком для сынишки, чем окончательно покорил его сердце (теперь уж не то что реветь при отце, а с рук не спустить было малыша без реву), Никита, прикинув, какое оружие брать с собою (бронь все же оставил дома), во главе со своими отдохнувшими ратными – ели все четверо словно голодные волки, и уже теперь словно румянец гуще пошел на щеках, – расцеловав жену, охлопав по заднице толстую девку, всел в седло и, светлыми глазами обведя свое невеликое еще хоромное строение (как с ратными набилось народу, дак и с женою стало толком не полежать!), сплюнул, кивнул и тронул коня. Митрополичья грамота лежала за пазухой.

Весна уже шла стеною, ломая лед, руша снежные завалы, наполняя водою все овраги и ямины. Шла голубая, веселая, суматошная. И всюду меряли зерно, чинили упряжь, ладили сохи, уже загодя ячменем и овсом откармливали спавших с тела за зиму рабочих коней – скоро сев!

Перемолвив со старшим посельским, Никита сунул нос в две-три деревни, но тут не то что за саблю браться, но и голоса вздынуть не пришлось. Прослышав о возвращении митрополита, помещики винились, додавали владычное серебро, казали собранную рожь в кулях – только сойдут снега, и мочно везти! Метили скот, который пойдет на Москву своим ходом… Так было, пока не добрались до Заболотья, далекой волостки, которая когда-то принадлежала дмитровскому князю и помещик которой, похолопившийся мелкий вотчинник, на все слы волостеля отвечал молчанием или неподобною бранью.

Никита добрался туда чудом, едва не утопив одного ратного. (Мужика едва спасли, вытащив арканами, а конь так и ушел под лед в стремнину весенней яростной воды.) Жалкое на вид посольство Никитино держатель встретил спесиво. В хоромы даже не пригласил. Вышел на крыльцо, руки в боки: как еще в Орде повернет!

– В Орде?! – ярея, возразил Никита. – Владимирский митрополит на всю Русь один!

– Ктой-та? – вопросил, лукавясь, боярин. – Не Роман ли часом?

Позади был лес и ледяная вода. Измокшие ратники дрогли. Все были голодны, устали до предела сил. По знаку боярина начали вылезать откуда-то угрюмые плечистые мужики, кто с рогатиною, кто с дубьем. Никита, сметя дело, молча передал свой лук с колчаном мокрому ратнику. Тот понял, стал на колено, деловито налагая стрелу. Сам же Никита так же молча обнажил саблю. Лязгнула сталь, трое у него за спиной сделали то же самое.

Боярин, свирепея, взмахнул рукою. С лаем вылетели огромные, с теленка, псы. Мужики двинулись за ними стеною.

Никита, свесясь с седла, ловко развалил наполы первого волкодава, что кинулся было к горлу лошади, и ринул коня вскок. Тут и обнаружило, что оборуженный мужик – еще не ратник. Прокаленные в нешуточных сечах с Литвой, многажды уходившие от смерти трое кметей Никиты стоили дороже всей толпы наспех собранных заболотских смердов. Две стрелы пронзили двух псов, третья пришила боярина к двери его собственных хором. Вырвав клок рубахи и мяса, пятная кровью крыльцо, наглый холоп окорачью полез в хоромы, а собранный им сброд, расшвыриваемый копытами коней, ринул в бега, теряя дубье и рогатины. Иные валились на землю, молили пощады. Соскочивший с седла Никита молча яро полосовал по рожам и головам татарской нагайкою. Отшвыривая двери, полез в нутро хором. Кого-то уколол саблей, кого-то опрокинул, заехав сапогом в лицо.

– Как оно повернет в Орде?! – повторял он, уже влезши в избу и круша посуду и утварь. – Как в Орде повернет? Запалю! – вопил он, вываливая из топящейся печи дрова на тесовый пол. Боярыня кинулась ему в ноги. Какие-то девки чуть не руками огребали рассыпанный жар.

– Хозяина! – рявкнул Никита. Бледные, со сведенными скулами лица его ратных с саблями наголо, промаячили, словно в тумане.

Окровавленного володетеля вытащили во двор, заголив, бросили на лавку.

– Ты холоп? – прорычал Никита. – Пороть!

Те самые слуги, что давеча стеной было пошли на Никиту, теперь испуганно взирали на расправу, падали на колени. Избиваемый уже не орал, хрипел. Тоненько выла за спиною боярыня.

– Всех кормить! – устало бросил ей Никита через плечо, отшвыривая измочаленный дрын. Избитого, связав, бросили в боковушу, заперли на замок. Все еще плыло в глазах у Никиты. (Знал бы он, что когда-то его дед так же вот собирал князев корм под Владимиром!) Жрал сытное варево, отходя. Обтерев рот, отваливаясь от стола, светло, разбойно глянул на трясущуюся бабу, вымолвил:

– С дороги… Не покормив… Псами травить! – И, тратя последнее зло, швырнул пустым горшком о печь.

– Доколь серебро не возьмем, ни хлеба, ни воды не получит! – твердо пообещал хозяйке, утвердясь на ногах, стягивая распущенный к выти пояс.

Староста еще пытался словчить, пригнал крестьянскую худобу из деревни (а с нею набежала целая толпа орущих мужиков и плачущих женок), но Никита не дался на обман. Бабам велел вести скотину назад, а мужикам – раскатывать на бревна боярский терем. Те обалдели было, но наезжие кмети глядели грозно, и мужики, хмыкнув в бороды, дружно взялись за ваги и топоры. Когда полетела с кровли первая дрань, обнажились стропила и накренилось, затрещав, рубленое чело дома, боярыня и сама не выдержала. Уже по ее приказу поволокли сундуки, укладки с добром. Никита не стал брать ни хлеба, ни скотины, ни портов. За все велел выдать серебром. Кончался уже второй день, и хозяин в затворе тихо умолк – умер ли, потерял сознание только? Но боярыня, послушав в очередную у замка, всплеснула руками и велела отрывать береженое, что доселе упорно прятала от московских данщиков.

Хозяина выволокли наконец, долго отливали водой. Он лежал смиренный и тихий. Придя в себя и узнав про взятое серебро, только покивал головою. Об Орде речи уже не заводил и глядел опасливо и жалко. А когда Никита, сощурясь, спросил, не сказать ли владыке, чтобы прислали другого волостеля в Заболотье, – молча свалился с лавки и пал в ноги. «Понял наконец, чья власть!» – перевел про себя Никита, сплевывая и дивясь тому, как это мочно с такой спеси и так теперь унижать себя, валяясь в ногах! А, впрочем, со спесью всегда так происходит! Или князь, или грязь, а уж человеком быть – не в подъем… В Киеве бы такой в ногах у литвина елозил, на своих доносил… Едва не пнул холопа Никита вдругорядь в сердцах, да сдержал себя. Серебро получено, чего ж больше!

Заболотские мужики сами и показали, коим путем мочно было безопасно уехать от них в самую половодь.

Коня ратнику, заместо утоплого, Никита взял у боярина безо счету.

– Даришь?! – спросил грозно.

– Дарю, дарю, батюшко! – торопливо ответствовал тот, хоть был и старше Никиты возрастом.

– Ну, даришь, дак не забудь того, што подарил! – заключил Никита и прибавил, уже с коня оглядывая сверху вниз замотанного тряпицами, еле живого хозяина: – И впредь – не балуй больше! Внял? – И, уже не оборачиваясь, тронул коня.

В тороках всех пятерых тяжело молчали веские новгородские гривны: двухлетняя дань ордынская, владычная, княжая и плата за корм. Ехали молча. Уже когда перебрались бродом и отпустили назад заболотских провожатых, Никита, поглядев им вслед, изронил:

– Дурень. Как есть дурень! Свое промотал, в холопы записался, дак и сиди, сполняй! От твою! А он – князя корчит! Ему-де и Москва не указ! Какой же ты князь, коли не вольный человек?! – И еще раз сплюнул, зло, отчаянно. Сам был не волен теперь. Хошь и у Алексия самого… А иначе? – подумал. Иначе была бы плаха! И ни тебе жены, ни сына, ни Киева! А еще иначе: не тронь он Хвоста? Не полюби Наталью Никитишну? Не захоти стать вровень с дедом своим? Тогда и не родись, и не живи на свете! Эх, воля вольная! А тут – и я холоп, и он холоп тоже, оба единаки с им!

Он трусил впереди своей дружины и не глядел ни на красу земную, ни на поля, уже освобожденные от снегов, с первою зеленою щеткой озимых… Вот-вот по просохшей зяби ляжет первая борозда и пахарь босыми ногами, вздев пестерь на шею, пойдет по пашне, разбрасывая твердой рукою золотое зерно. И будут волочить следом борону-суковатку, будут гонять овец по полю, будут потом ждать дождя и молить Господа об урожае – все будет как каждый год, каждый век, с того еще дальнего времени, как начал сеять зерно древний изначальный человек, в поте лица своего добывая хлеб свой… И как нынче, теперь – со стороннего погляду ежели, – становят свято-торжественны и удалены от дел суетных лица пахарей! И как все мелкое, злобное, суетное – дани, кормы, бои вотчинников и князей друг с другом – отступает посторонь перед древним делом земли, перед творением хлеба, основы всего сущего!

Да и сам Никита, исполнивши веление власти, скоро вляжет в рукояти сохи и пойдет пашнею наравне со своим холопом, ибо нет лишних рук на весенней страде и работают все, и маститый боярин, ежели и не шевельнет сам рукоятью сохи, все одно с утра – на коне, на пашне, проверяет и строжит, а боярыня сама меряет и отпускает зерно сеятелям, и потому каждый помнит, знает, ведает, что значит хлеб и коим трудом созидается основа земной жизни!

С высоты являло взору, как голубой воздух, пронизанный светом, наполняет мир. Далекие леса стояли, легчая в аэре. По луговине разливалась вода, подтопив кусты, толкалась льдинами в высокий берег.

Клали трапезную. Взъерошенные кони тянули волокушами лес. Внизу, маленький, суетился боярин, задирал руки, кричал. Сергий, воткнув секиру, начал спускаться по подмостьям. Весело, сноровисто стучали топоры.

Боярин радостно пал в ноги. Кошель с серебром Сергий, не считая, отдал брату эконому. Прищурясь, оглядел боярина.

– Древоделей, говорю, подослать? – деловито тараторил тот, приняв благословение старца и с удовольствием оглядывая размах строительства.

Сергий, огоревавши зиму, с весны вложил все силы в созидание обители. А как только дошла весть о возвращении Алексия, почуял и к себе разом прихлынувшее внимание. Не обманывая себя, понимал: ради владыки! Но от доброхотных даров не отказывал. То, что у Троицы сотворялось годами, тут возникало в месяцы. И твердо, жестко даже принимал Сергий новожилов сразу на общее житие. И было легче так. Кто шел к нему, знал, на что идет.

Убежище его троицкая братия открыла еще по осени. Не дождав игумена, пошли в разные стороны. Один из чернецов забрел на Махрище. Иноки ему в простоте повестили: «У нас!»

Потом уж приходили, винились, звали назад. О том, что было меж ним и братом (да и было ли? Стефан не ведал, разве понял потом, почто он ушел тогда), Сергий не сказывал никому. И молчал в ответ на вопрошания и призывы.

После Рождества началось понемногу бегство к нему троицкой братии. Приходили, падали в ноги. Виноватыми чли себя все приходящие. Сергий ничего не объяснял и не поминал ни о чем. Так перебежали Михей, Роман, Исаакий, Якута. Весною явился Ванята. Пришел бледный, решительный, в березовых лаптишках, с посохом. Поглядев в глаза Стефанову сыну, Сергий, ни о чем более не спросив, принял отрока.

Просящих принять в обитель было множество, и Сергий брал, испытуя, и притом далеко не всех. Зато от доброхотных дарителей на новом месте не было отбою. Приезжал Тимофей Вельяминов, Андрей Иваныч Акинфов приехал перед самой весной, дал серебро на храм, доставил целый обоз снеди, долго ходил, глядел, кивал, одобряя, обещал выслать иконы суздальских писем и напрестольное Евангелие московских, Даниловых, мастеров, когда будет сведена кровля.

Храм во имя Благовещения заложили, едва протаяла земля. Выворачивали вагами мерзлые глыбы песка, закладывали камни под углы будущей хоромины. И уже первые ряды сосновых, из осмола, венцов означили начало сооружения.

Трапезную надлежало довершить на этой неделе, и потому, даже и таких наездов ради, Сергий с неохотою оставлял секиру. Боярин высказал наконец свою просьбу. У него народился сын, и боярину жалость пала – окрестить дитятю непременно у Сергия.

– Ехать недосуг! Сюда привози! – твердо отмолвил троицкий игумен, отметая дальнейшие уговоры. – Да не простуди младеня дорогой! Крестить должен по правилу отец духовный. Советую ти, чадо, гордыню отложи и крести сына своим попом. А как отеплеет, благословить ко мне привози!

Боярин заметался глазами. Видно, не подумал о таком исходе, но, неволею постигнув правоту Сергия, не мог, однако, так вдруг изменить замысел свой.

Сергий, оставя боярина додумывать, вновь полез на подмости. Боярин задумчиво глядел снизу на строгого игумена в лаптях и посконине, который издали казал мужиком, а вблизи, глянув пронзающим светлым взором, поразил его мудростью и почти что княжеской статью.

Топоры звенели в лад, с дробным перебором, несказанною музыкой труда. И Сергий, подымаясь все выше и заглядывая в провал хоромины, стены которой тесали сразу же, кладя очередные венцы, думал о том часе, когда в прорубы окон глянет эта вот даль и эта бегучая вода, и дубовый стол станет посереди, и лавки опояшут новорубленую трапезную, и братия впервые соберется тут, а не внизу, в дымной хижине, где обедали едва не на коленях друг у друга.

Шла весна, и, еле видные издали, курились дымами деревни. Мастера, нанятые со стороны, скоро уйдут. Близит страда. Пашни, освобожденные от снегов, уже ждут, просыхая, заботливых рук пахаря… Он на миг ощутил щекотно в ладонях рукояти сохи и сощурил глаза. Ранним утром отсюда, с высоты, слышен далекий тетеревиный ток. Божий мир был прекрасен, и прекрасна жизнь, отданная труду и подвигу. И путь его был по-прежнему прям, так, словно бы и сюда, на глядень, на высоту, продутую весенним тревожным ветром, привел его за руку Господь в мудром провидении своем.

Сергий поднял секиру и, склонясь, пошел вдоль бревна, стесывая его внутреннюю сторону. Дойдя до конца, закруглил и огладил угол. До начала кровли, до «потеряй угла», оставалось всего три венца.

Тайдула очень постарела за последний год. Лицо ее казалось уже не лицом, а пергаменной маской в жарком обрамлении драгоценностей и парчи. Она сидела в своей летней ставке, названной ее именем (и позднее превратившейся в город Тулу), в роскошной юрте ханского дворца, на парчовых подушках, выпрямясь, подогнув ноги и сложив руки на коленях. Только что у нее побывал Наурус, глядел хитро и жадно, выпрашивал серебро и людей. Ей ли не знать, что все сыновья Джанибека, все двенадцать, перебиты… И теперь изо всех них, мальчиков с оборванными жизнями, помнился почему-то самый меньшой – толстенький малыш, единственный не понявший даже, что его убивают… Будто бы сама родила, будто бы от груди отнял младенца жестокий Бердибек… с Товлубием… Оба зарезаны теперь! И ныне могут ли сказать они, зачем вершили зло, убивая детей? Вот этот – уже второй, называющий себя сыном Джанибека, а будут и другие, будут «воскресать», ибо народ, земля хочет, чтобы они воскресли! Кого убил ты, Бердибек? Себя ты убил! А я? Зачем не поверила русскому попу, зачем не надела крест на ребенка, не скрыла его, не увезла в степь? Как мало прошло времени – и словно долгие годы минули с той страшной ночи!

Муалбуга вошел, кланяясь. Сел на кожаные подушки, скрестив ноги. Едва отведал привозной хурмы и закачался, как от зубной боли, заговорил, жалуясь. Сама знала, что плохо! Пусть шлет джигитов в степь! Пусть тратит серебро на воинов! Тайдула ожесточилась и на миг стала прежней.

– Плохо, плохо, знаю сама! Помоги! Помоги Наурусу, не то придет иной! Уже идет?! – Темный ужас охолодил ее сердце. – Кто? Не ведаешь? Из Белой Орды? Пошли гонцов к Мамаю, пусть даст ратных! Не хочет? Как он может не хотеть?! Как смеет?! Погибнет сам! Говорил ты ему? Это скажи! Наурус слаб и лжив, Мамай будет над ханами хан, ежели спасет Науруса! Авдул? Какой Авдул? Он Чингисидов? А кто этот Кильдибек, что называет себя опять сыном Джанибековым? Не стони! Ты воин! Князь! Мы еще сидим тут, в Орде!

Глаза царицы сверкнули молодо. В отверстые двери дворца залетали далекие запахи степных трав… Как давно. Боже мой, как давно уже этой порою Джанибек вывозил ее в цветущую степь, уже отцветающую степь… И все эмиры были подвластны ей тогда, и лицо ее было молодо, и она могла родить… И могла ведь, могла не рожать на свет отцеубийцу Бердибека!

Она бы заплакала, но перед нею сидел Муалбуга и качался, как от зубной боли. Встань, пойди, сядь на коня, обнажи саблю! Куда исчезли мужи? В Орде остались одни бабы да голодная рвань!

Муалбуга встает, прощается с нею с поклонами. (Иди! Не медли! Даже и для меня! Спасай отчизну покойного мужа моего!) По уходе Муалбуги она велела усилить стражу дворца. В саду выпустили страшных степных собак. Рабыню, что неловко задела ее, снимая наряд, Тайдула больно, выкручивая, ухватила за ухо цепкими, не по-женски сильными пальцами. Девка скорчилась от боли, раскрыла рот, как рыба, собираясь кричать, но кричать не посмела, уползла со стоном.

Тайдула лежала, глядя в темноту, одинокая, злая, старая женщина, потерявшая все, что составляет утеху жены и матери, и теперь теряющая последнее, что у нее осталось, – власть.

Ордынская весенняя ночь была черна и тревожна. Она окликнула служанку, не ту, другую. Потребовала найти крест, подаренный Алексием. Держа в руке крохотный кусочек серебра, немного успокоилась было. Но и крест не помогал. Заливались псы. Тревога сочилась, лилась, неслышно заливала дворец. Плохой оберег вручил ей урусутский поп! Тайдула с силою швырнула крест в темноту, и в тот же миг вдалеке поднялся крик, лязг оружия, и снова крики, ржанье коней. Она поднялась с подушек, подобралась, как кошка. На мгновение захотелось бежать во тьму, в ночь, пасть на коня и скакать – не важно куда! Пересилила себя, встала, велела принести огня. Служанки долго бестолково зажигали светильники…

В юрту, не блюдя достоинства государыни, забежал сотник.

– Беда! Режутся уже в стане!

– Кто? Тагай?

– Хызр-хан!

Тайдула молча опустилась на подушки. Хызр-хан был Шейбанид и ее враг. Бежать? Куда? Дворец окружен. К Мамаю? Тайдула усмехнулась надменно. У Мамая Авдул. Хитрый темник, гурген, зять и правая рука покойного Бердибека уже нашел себе хана – Чингисида, которым будет вертеть, словно куклой.

– Ступай! Возьми всех воинов! – произнесла она, овладев собой. – Надо драться. Нам некуда бежать!

Сотник уполз. («Предаст!» – подумалось безотчетно.) Она ждала еще час и два.

Крики и ржанье коней то усиливались, то гасли, и тогда казалось, что одолевают Муалбуга и воины Науруса. Но вот шум битвы прорвался потоком, грозно надвинувшись на молчаливую вереницу дворцов. Топот, крики уже в саду, у юрт. Тайдула сидела не шевелясь.

Нукер, отступивший от входа, спиною влез, отбиваясь, в юрту и упал, подплывая кровью, прямо к ее ногам.

В юрту ворвались незнакомые воины. Жадные руки протянулись к ее серебру.

– Назад, псы! – выкрикнула царица. – Где мой эмир Муалбуга? Где хан Наурус? – требовательно вопросила она вступившего в юрту вожака вражеских воинов.

– Оба убиты! – ответил тот, вытирая кровавую саблю, и в глазах его, сощуренных, насмешливо-холодных, Тайдула прочла свой приговор.

Ее схватили. Рвали с нее украшения. Вырывали с мясом серьги из ушей. За косы волочили по земле.

Поднятая на ноги, с разбитым лицом, она молчала. Не от гордости. Просто уже умерла в тот миг, когда простой ратник посмел, ухватив ее за косы, волочить по земле. Ее, царицу, подписывавшую ярлыки царям иноземным, ее, повелительницу Золотой Орды, которая тоже умерла, с ней умерла!

Кто-то спрашивал ее о чем-то. Быть может, сам хан Хызр, она не разбирала уже. Она должна была умереть. Сама умереть. Но у нее отобрали кинжал. И приходило ждать милосердия вражеского воина или палача, который окровавит о нее свою саблю. Почетной, бескровной смерти ей не дадут. Пусть! Никто из потомков Джанибека не получил ее. Почетных смертей теперь больше не будет в мертвой Орде!

…Палач поднял за косы отрубленную голову. Мертвые глаза царицы были отверсты и глядели надменно. Медленно капала кровь.

Резня здесь и в Сарае продолжалась весь следующий день. Избивали Муалбугину чадь, избивали последних приспешников или родичей прежних золотоордынских ханов.

Эпоха безвременья меж двух чуждых друг другу культур – степной и городской, мусульманской, – жестоко выразилась в падении всякой нравственности в Сарае, когда сын убивал отца и брат брата. В наступившей длительной замятне степь держалась «своих» ханов, а волжские города – заяицких, поскольку туда уходили и оттуда являлись купеческие караваны и бесерменам Сарая выгоднее было не ссориться с ханами Ак-Орды.

Но кто был опаснее для Руси? История последующих лет говорит нам, что заяицкие ханы постоянно совершали набеги на Русь. Оттуда же, из Белой Орды, вышел впоследствии и Тохтамыш, а со степной Ордой Мамаевой оказался возможен союз, обеспечивший еще пятнадцать лет мира, столь нужного Руси для собирания сил. И когда Мамай спохватился и в союзе с Литвою повел на Русь свои войска, было уже, по существу, поздно. Созданное митрополитом Алексием Московское государство смогло противустать Орде как единая сила всей владимирской земли. Но чтобы угадать все это в 1361 году, нужно было провиденье гения. Каким сверхчувствием проник в грядущее Алексий, когда поддерживал одних ханов против других в жестокой ордынской замятне?

Хызр (или Хидырь, как его называли русские), тайно приглашенный эмирами Сарая из Белой Орды, торопился утвердить свою власть на крови соперников. И это был конец Золотой Орды. И был бы вовсе конец! Но полтора столетия побед, но тень Чингисхана, но обаяние власти все еще продолжали собирать степных воинов к мертвому знамени своему. Не сразу и не вдруг умер Сарай, столица Золотой Орды, ставшей ныне Белой (или Синею) Ордою. Не вдруг отступила степь от Батыевых древних знамен.

И князья русские, не решивши доселе споров своих, сами не хотели гибели столицы на Волге. И потому, едва утвердился на престоле Хидырь, потянулись в Орду князья владимирские с данью, которую некому было бы и потребовать с них в эти месяцы ордынского безвременья, за ярлыками, которые почти неведомо было, от кого и получать теперь…

Усевшись на престоле, едва стерев кровь с подошв своих сапог, хан Хидырь тотчас вручил ярлык на великое княжение тому же Дмитрию Константинычу Суздальскому. Но тут же пожаловал и ростовского князя Константина на весь Ростов, разом перечеркнувши старинную куплю Калиты. И князю Дмитрию Борисовичу воротил Галич, казалось бы, прочно отобранный у него московитами. Так что и суздальский князь получил великое княжение урезанным до его прежних размеров.

Новый хан не был глуп и понимал, что Русь надобно ослабить, дабы держать по-прежнему в узде. Токмо единого не понимал он, что не узда держит в повиновении народы, а сами они хотят или не хотят быть рабами власти, тем более – власти чужой. И что на Руси нарождаются новые силы, коим уже скоро не по норову станет ордынская узда, этого тоже не знал, не ведал захвативший Сарай Шейбанид.

Двадцать второго июня, за неделю до Петрова дня, Дмитрий Константинович торжественно въезжал во Владимир. Над кручею Клязьмы, над полями тек высокий колокольный звон.

Лето было в той поре роскошного расцвета, когда уже все раскрылось и расцвело, и травы поднялись в рост, и волнами ходит ветер по зеленым хлебам, но еще не коснулись ни того ни другого горбуша и серп и не проглянет пыльной усталости, ни редкого желтого листа в широко-шумных кущах дубрав, а все еще молодо, свежо и полно зеленого блеска, как жизнь, только-только вступающая в пору возмужания своего.

Из трех сыновей покойного Константина Васильевича Дмитрий был больше всех похож на отца. Андрей недаром уступил ему первенство и великий стол владимирский. И дело было не только в том, что на Андрея, сына гречанки, якобы косились суздальские бояре. Сам Андрей передал Дмитрию Степана Александровича и иных многих бояр и всегда поддерживал брата. Но Андрей чуял, что ему не в подъем борьба за вышнюю власть на Руси. Борис, младший, был и упрям, и жаден, но не хватало в нем широты братней – того, что подвигло Дмитрия Константиныча, получивши ярлык у Навруса, не настаивать на возвращении ярлыков обиженным Калитою князьям (и потому пролегла чуть заметная трещинка меж ним и сторонниками отца). Но теперь был удоволен и Константин Ростовский, добившийся наконец возвращения своей вотчины, и Дмитрий Борисович Галицкий (хотя и Владимир Андреич, юный московский княжич, имел по роду права на галицкий стол, но… и тем паче!).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю