355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Балашов » Ветер времени » Текст книги (страница 15)
Ветер времени
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:42

Текст книги "Ветер времени"


Автор книги: Дмитрий Балашов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)

– Неладно, батюшка, на Москве у нас! К дому ближе, дак и забота, тово, поболе долит…

Иван вспоминает потерянную Лопасню, споры Хвоста с Вельяминовыми, о коих ему уже не пораз доносили в Орде, и, похотев придать себе твердости и величия, хмурит брови. Но не получается! Трудные мысли никак не идут в голову, рот сам растягивается до ушей. Да и коли свершилось ко благу в Орде, неуж дома-то станет хуже? В родном терему и стены помога! И потом: все были такие добрые! И суздальский князь после ханского решения прислал к нему тысяцкого, поздравил с великим столом. Только новогородцы не смирились… Ну, да его бояре что-нибудь да надумают! И скорее бы воротил из Царьграда Алексий! Последняя мысль набежала, как легкое облачко. На миг расхотелось улыбаться. Приедет Алексий! Должен приехать! И все будет в поряде! И вновь молодой московский князь тает в солнечной детской улыбке… Красивый и совсем-совсем беззащитный мальчик-муж, коего свои бояре везут сейчас во Владимир сажать на престол великого князя владимирского вослед отцу и брату, двум могучим покойникам, создававшим и почти создавшим наконец трудное величие Москвы, доставшееся теперь нежданно-негаданно в его полудетские руки.

Кони идут скачью, и уже близят, уже почти слышны радостные, серебряным звоном славящие княжеский поезд владимирские колокола.

Мчат кони, взмывает и опадает, кренясь на поворотах, возок, радостен князь, радуют близкому завершению пути холопы и челядь, радует возница, щелкая в воздухе долгим бичом, и только один Феофан, закаменевши ликом, перебирает сейчас в уме тревожные вести из Москвы, где восстала промежду бояр почти что взаимная рать, прикидывая (и уже сомневаясь в том): сумеет ли Иван Иваныч без владыки Алексия сдержать сии гибельные которы, грозящие наниче обратить сокровище власти, добытое совокупными трудами всей московской земли? Добыли! Добились! Вручили! А кому? Эх, княже Симеоне, рано ты опочил, осиротил землю свою!

А кругом сияют, лучась, голубые снега, и пахнет близкой весною холодный мартовский ветер!

Нет человека, на которого не повлияли бы оказываемые ему почести, и влияние это тем сильнее, чем меньше соучастие самого человека в устроении этих честей.

Неудивительно поэтому, что у Ивана Ивановича после торжеств во Владимире закружилась голова. Он не то чтобы поверил в свою предназначенность к вышней власти, а принял все сущее как нечто, долженствующее быть само собой. И безмерно удивился поэтому, когда после торжественных служб в Успенском соборе, колокольных звонов, возглашений, пиров, приветствий, «слав» и подношений, после многочисленных переодеваний в изукрашенные одежды, раболепства холопов и шумной радости народных толп, собравшихся приветствовать нового великого князя владимирского (раздававшего по обычаю серебро и подарки: куски тканей, лафтаки цветной кожи и парчовые лоскутья), вдруг выяснилось, что эта великая радость, свалившаяся на него и, казалось, равно излившаяся окрест на все сущее, разделена далеко не каждым в русской земле.

Лишь после беседы со строгими своими боярами – Феофаном Бяконтовым и Дмитрием Зерном – уяснил Иван, что новогородцы не прислали посла своего для участия в торжестве, развергли прежние союзные грамоты и отказались давать бор новому владимирскому князю; а Константин Суздальский хотя и прислал боярина, но от участия в избрании Ивана Иваныча сам уклонил и не думает пока подтверждать старые договорные уряженья, заключенные между ним и покойным Симеоном.

Они сидели в горнице владимирского владычного подворья. Иван на резном креслице с высокой спинкой, положа руки на подлокотники и строго выпрямясь (уже научился тому за малое число протекших дней!), бояре – на перекидной скамье перед ним, чинно блюдя обычай и честь княжескую. У Зерна руки на коленях, у Феофана – на резной, рыбьего зуба, рукояти парадного посоха. Сидят уже в некотором подчеркнутом отдалении, как бы отодвинутые прихлынувшею властью. А красивый мальчик в золоченом креслице сдвигает выписные девичьи брови (своих двадцати восьми лет Ивану никак не дашь, он и душою и видом как был, так и остался юношей), пробует гневать, недоумевает, вспоминает отцовы походы на Новгород Великий, спрашивает обиженно и чуть-чуть надменно: не должно ли двинуть полки на непокорных?

– Их надо наказать! Зачем же теперь… когда хан решил? Ведь это неуважение к власти?

– Видишь, княже! – Феофан чуть-чуть морщится, объясняя своему князю истины, в коих тот должен бы был разбираться сам. – Батюшка твой да и покойный Семен Иваныч ходили на Новгород завсегда совокупною ратью всей низовской земли. А без Костянтина Василича Суздальского ратей не соберешь! Там, глядишь, и ростовский князь нам в полках откажет, и будет сором.

– Я двину московские полки! – топает ножкой в красном, шитом жемчугом сапожке новоявленный владимирский властитель.

Но Дмитрий Зерно глядит на него устало и серьезно и медленно, отрицая, качает головою. Погодя говорит, и в голосе – властная, утверждающая правота:

– Одни мы не совладаем, княже. Земля оскудела ратными. Ежели к тому новогородцы еще и Ольгерда пригласят с литовскими воями – быть беде! С Ольгердом без помочи мы и вовсе ратиться не заможем!

Глаза у красивого мальчика делаются круглыми и испуганными. Он вовсе и не подумал о таковой возможной литовской пакости.

– Мира мы Нову Городу не дадим, – довершает сказанное Зерном Феофан, – а ратитьце не время, княже! Не время и не час! – решительно добавляет он.

Мальчику бы вспылить, топнуть вдругорядь ножкою, настоять на военном походе – и тем, разом, погубить дело покойных отца и брата… Но закаменевшие лица бояр строги, и вряд ли даже они послушают его, ежели он топнет ножкой и решит что не по-ихнему… И Алексея Петровича Хвоста нету рядом! Тот бы, может, и придумал чего…

Все же свои бояре немного обидели Ивана, сбили ему светлое торжество радости, заставили торопиться на Москву. На Москве будет Шура, и дети, и дом, и боярин Хвост, всегда такой уверенный и спокойный! Дома что-нибудь придумается и с Новым Городом!

…И вот они снова едут умножившеюся дружиной; и ярче солнце, и теплей ветра, и лес, когда кончается оснеженное владимирское ополье, уже весь весенний, ждущий, напоенный потаенною радостью весны… Едут шибко, и после Юрьева заночевали только в Переяславле, на посаде, в княжеских хоромах, где его уже встречали с дарами избранные граждане Москвы. И были хлеб-соль, и песенная «слава», и пированье, и вновь безоблачная радость близкого возвращения.

Он лежал, утонувши в пуховиках, и тихо радовал. Голову чуть-чуть кружило от выпитого меду, и не мог уснуть уже, с прежним юношеским смущением думал о Шуре. И не думал, чувствовал так, что все сказанные трудноты забот и власти отпадут сами собой, устроятся как-нито, едва он достигнет Москвы, а там и владыка Алексий воротит из Царьграда, и ему останет одно: любить всех, и награждать за труды, и миловать, и ежевечерне попадать в крепкие объятия дорогой любимой супруги, которую когда-то подарил ему, воспротивившись властной воле старшего брата Семена, ныне покойный Андрей!

Снег за те дни, что он провел во Владимире, сильно сдал, протаял, копыта коней начинали проваливать в дорожные водомоины, и кони выбивались из сил. Давно уже миновали Радонеж. Москва приближалась сгущением сел, деревень, починков, участившимися боярскими дворами и храмами, и наконец вот он, с бело-розовыми пятнами храмов, вознесенный над кручею Кремник, дорогой дом, родина!

Красным праздничным звоном звонили московские колокола. Начиналось благолепие, окружавшее доднесь старшего брата и теперь дарованное ему, ему! Купцы и бояре с дарами, радостные лица горожан, клир церковный в светлых ризах… Наверно, ежели бы Феофан с Дмитрием не стушевались, не исчезли на время, дав новоиспеченному великому князю нарадоваться досыти, он бы возненавидел их на всю жизнь.

Подскакивают верхоконные дети боярские, окружают возок. Его везут не к дому, а к великокняжескому терему, где на крыльце Шура и мачеха Ульяния со смущенным, немножко испуганным лицом, с хлебом-солью в руках. Как он се любит, как он любит их всех! (Мария сделала великую ошибку, отказавшись встретить деверя на крыльце теремов и пожаловав к нему со здравствованием лишь назавтра. Ни во что поставил Иван ей подаренные терема, и холодок отчуждения как был, так и остался меж ними. Да и могло ли быть иначе? Тень Симеона, никогда не прочившего младшего брата на стол, неустранимо стояла за его несчастливою вдовою.) Зато Ульяния, обласканная Иваном, вплоть до самой смерти князя оставалась для него дорогою и желанной родственницей, почти матерью, и уж никак не мачехою из сказок. Да и не могла эта тихая, ласковая и еще очень молодая женщина явиться злобною мачехою для своего взрослого пасынка-князя!

…Вокруг гудели голоса, взрывались клики, здравицы, ржали кони стеснившихся у крыльца верхоконных детских, а он держал за руки Шуру и глядел в ее сияющие, подобно звездам, любящие глаза, и ничто уже не существовало для него. И все содеивалось как во сне – и баня, и служба в соборе, и пир, и торжественное сидение (впервые!) в думе государевой, и даже Алексей Петрович, радостный, большой, промелькнул неуследимо сознанию… И даже дети, которых он поднимал, чуя, какие тяжелые стали мальчики, как подросли за время его отсутствия, и целовал мокрые мягкие ротики, гладил и ерошил им волосы, – но даже дети прошли мимо, стороной, отданные на руки мамкам, и уже сил не было разбирать, что чужая, братняя горница, чужой полог, непривычно расставленные и разложенные утвари… Лишь сбросить с себя надоевшие, ненужные порты, отшвырнуть сапоги, которые Шура, по обычаю, сама стянула с супруга, и повалиться в перины, в пуховую мякоть постели, в Шурины объятия, и, закрывши от счастья глаза, отдаться упругому теплу ее рук, ее тугим объятиям, властной силе ласк и всегда нежданному, подобному чуду, волшебному содроганию супружеского соединения.

Он уже спал со счастливой улыбкою на лице, а Александра все ласкала своего Иванушку, удивляясь и не понимая совсем, что ее мальчик-княжич, ее женская утеха и зазноба, стал наконец великим князем владимирским.

Впрочем, отдохнуть, понежиться, побыть хотя бы с семьей – и того Ивану не дали. С утра начали приходить с дарами и просьбами, с жалобами и поклонами. Явилась Мария, и он стесненно, не ведая, как ему вести себя с нею, принимал вдову старшего брата, с душевным облегчением сплавив ее на руки Шуре. Явились Вельяминовы, все четыре брата, и надо было их принимать и что-то решать о должности тысяцкого (но это хоть отлагалось до заседания думы!), и еще надобно было помыслить о полоненном рязанами в Лопасне боярине Михаиле Александровиче, тесте старшего Вельяминова. А затем явились свои бояре – старик Онанья, расплакавшийся при виде любимого князя, и Алексей Петрович Хвост, к коему Иван сам готов был броситься на грудь и расплакаться и просить спасенья от всей той кутерьмы, лавины дел, и жалоб, и вражды, и гнева, обрушенных на него московитами…

Вечером, успокоясь и придя в себя, отложив все грамоты и дальние дела, похотел и затеял Иван разрешить хотя ближайшее, важнейшее прочего, как представлялось ему самому еще в Орде. Назавтра в Рязань Олегу была послана уклончивая грамота с просьбою вернуть московский полон «ради мира и тишины взаимной», то есть с косвенным признанием захваченной Лопасни рязанским владением. (Боярам Олега Иваныча этой грамоты оказалось достаточно, и тесть Вельяминова был вскоре отпущен на Москву.) Вдову брата Андрея, Машу, Иван посетил сам. Поглядел в ее смешливое, немножко растерянное лицо, подержал на руках маленького Владимира и повелел (впервые сам повелел что-либо!), чтобы братня вдова и ее бояре, потерявшие села под Лопасней, были вознаграждены иными владениями на рязанском пограничье из числа великокняжеских. И это было сделано, к вящему удовольствию Ивана, быстро и без волокиты и споров.

Но приближалась и приблизилась наконец ожидаемая им с тайным страхом первая большая великокняжеская дума, где он должен был всенепременно утвердить нового тысяцкого, хотя тайною мечтою Ивана было оставить решение именно этого дела до приезда владыки Алексия.

Когда Иван утром выходил из церкви, площадь перед теремами была уже полна народом. И то, что ждут заседания думы, что ради того и сошлись в Кремник и что перед ним не что иное, как самостийное московское вече, стало ясно из первых же возгласов толпы:

– Олексия Петровича! – дружно орала площадь.

– Василь Василича! – кричали иные, вперебой. Но сторонников Вельяминовых явно было меньше.

Уже Иван был у самого крыльца теремов, где дети боярские с трудом сдерживали напирающую отовсюду толпу, а посадские лезли, махали ему шапками, улыбались во всю рожу, когда настиг его молодой, весело-звонкий голос:

– Не сробей, Иваныч! Коломну у Марьи отбери, не то и тот город уплывет к Олегу!

И по тому, как вспыхнула, как дружно заорала толпа – неразличимое, но все об одном и том же, только и слышалось: «Баба на городах! Тверянка! Разор! Лопасня!» – становилось ясно, что голосистый москвич высказал главное, ради чего приперлись сюда сегодня тысячи московского люда.

В думе тоже не было обычного благолепия. Вернее, оно тотчас же разрушилось и потонуло во взаимной пре и яростных возглашениях бояр, что и посохами стучали, и вскакивали с лавок, так что Иван в княжеском кресле, взмокший от страха, не ведал уже, что и вершить.

В просторной дубовой палате ради теплого весеннего дня были вынуты уже слюдяные окошки со стороны сада. Ласковый ветерок порою залетал в окна, овеивая разгоряченные лбы одетых в дорогие шубы и бобровые или соболиные шапки бояр. (Обычай, перенятый у татар, сидеть в шапках уже прочно утвердился в думе государевой.) Заседание открыл старик Онанья, сказав кратко, что город без тысяцкого шумит, исправы нет никакой, и поскольку Василий Протасьич умер, надобно утвердить или уж Василия Васильича, или Алексея Петровича Хвоста, который и годами повозрастнее, да и давно уже заслуживает высокого звания. Еще покойный Юрий Данилыч его отцу Петру Босоволку обещал место тысяцкого на Москве. Услыша восстающий при этих словах ропот, Онанья развел руками, поднял бороду, возгласил: «Судите сами, бояре!» – и сел под умножившийся говор и рябь возгласов.

Алексей Хвост поднялся, большой, осанистый, с виду спокойный. Обвел взором готовое взорваться враждою собрание. Громко возгласил, вопрошая:

– О чем спор? К чему шумим, господа? Выберут меня ли, Василья ли – то воля Москвы (он показал рукою на окна, за которыми орала толпа горожан) и милость княжеская (он склонил голову в сторону Ивана Иваныча). А только я об ином хочу прошать, о том, про что ныне вся Москва шумит! «Доколе терпим?» – прошают москвичи. Достоит у княгини Марьи отобрать Можай и Коломну, пока новой пакости не произошло, яко же и с Лопасней! Выберут меня – свершу по слову князеву, как и обещал. Изберете Вельяминова – Василь Василич, не посетуй уж на меня! – на ину дело повернет, понеже Вельяминовы волю покойного князя блюдут!

Сказал и сел в уже подымавшемся волною шуме толковни. Просто сказал! То сказал, что кричал давеча мужик из толпы. И… так бы и содеять, по слову Алексей Петровича. Но поднялся Феофан. Прямой, строгий. Молвил громко, не столько боярам, сколь самому князю:

– Переменить завещание Семена Иваныча может только духовная власть. Надобно ждать владыки Алексия!

То и так высказал, что показалось тотчас Ивану Иванычу, он бы и сам это придумал, еще прежде боярина Феофана. Да, конечно, сколь бы ни был прав Алексей Петрович, а выждать владыку Алексия всяко надобно!

Но вновь тучей поднялся осанистый Хвост. Попросил слова вдругорядь, поелику не все потребное высказал, и Иван, склонив голову, позволил ему и во все глаза смотрел на своего боярина, пока Хвост трубным своим гласом заливал всю думную палату:

– Доходы с городов тех идут княгине Марии и уплывают в Тверь родичам ее, братьям Всеволоду и Михаилу! И Василью Кашинскому достается, недаром Семен Иваныч супругу свою на руки кашинскому князю поручил! Не шумите, бояре, правду баю! А кто обороняет те города? Кто воеводы, сколь ратных, готовы ли к нахождению бранному? Не ведаете?! И я не ведаю того! Василий кричит, что готовы, а я не верю сему! Не женское дело – грады оборонять! Не возможет того вдова нашего покойного князя, не возможет! Лопасня тоже была готова! Для кого только?! – отнесся он уже прямо к Вельяминовым, которые сидели рядом, Василий Василич с Федором Воронцом. – А Ольгерд нагрянет?! Шумите, бояре, пуще шумите! А молвите мне, што, ежели нагрянет Ольгерд и возьмет Можай? А Олег Иваныч тем часом изгоном заберет Коломну? Пока будем сожидать владыку Алексия, того и дождем! Вельяминовы уперлись, а земле разор, на мытных дворах бестолочь, обозы стоят, страдает торг, и все то – вельяминовские затеи! Лопасню уже потеряли, и не было ли в том перевета – Бог весть!

Окончил Алексей Петрович уже при шуме и выкликах всей думы. Окончил, обвел очами супротивников своих и ряды бояр на лавках и сел. Победно, гордо сел, в сознании силы и правоты.

– Ишь, выскочил! – пробурчал Иван Мороз Елизару. – Будто и без них не знали! Всем ведомо, что Можай с Коломной не княгинин кус, да надо ли спешить так сразу и рушить волю князя Семена?

Елизар поглядел на племянника, усмехнув в один ус, повел рукою в парчовом наруче, показав молча взмятенную думу, – мол, и не втолкуешь им теперь ничего! – махнул рукою, уложил длани на колена, набычил шею, готовясь слушать молча все подряд, какая бы безлепица ни была нынче произнесена.

Василь Василич уже стоял на напруженных ногах, почти готовый ринуть в драку. Иван Иваныч, коего Хвост почти нацело убедил, со страхом взглядывал теперь на старшего Вельяминова, одного пламенно желая всей душой: чтобы его бояре как-нито, а поладили друг с другом.

– В торгу обозы держит Алексей Хвост! – выкрикнул Василь Василич. – От него все и пакости на Москве! На судное поле!.. – До боли сжав кулак, так что вонзились в ладонь холеные ногти, Василь Василич все же овладел собою, заговорил спокойнее, хотя хоровод лиц перед ним плыл неразличимо и было такое, что впору вырвать саблю и рубить, рубить и рубить. – Давно ли, давно ли отец… – У него прыгала борода, глаза сверкали огнем. – Давно ли покойный батюшка сам, своими руками боярскими трупы собирал по Москве! Что-то не ведали мы тогда близ себя боярина Хвоста! Давно ли клялись князю нашему на ложе смерти его… Воля покойного князя священна! – выкрикнул он. – Ежели мы будем без всякого повода перечеркивать княжеские духовные, кто нам поверит тогда?! Не станет ни власти, ни чести, не останет веры никому и ни в чем! Помыслите об этом, бояре! И всяк из вас смертен, и у всякого надея одна: да не порушили бы волю его посмертную!

Именно тут, с этих слов, оправившийся немного Иван Иваныч начал вслушиваться в то, что говорит Вельяминов, и понимать, что говорит он, хоть и кричал поначалу неподобно, и дельно и глубоко.

– И Можай, и Коломна все одно в Московской волости и никуда не убегут от нас и от князя нашего! – отнесся Василь Василич к Ивану Иванычу, и тот готовно утвердительно склонил голову. – А уж кричать, врываться неподобно в терем княжой, как содеял Алексей Хвост, творить смуту на Москве, чтобы все знали, что нам князей своих слово переменить – что воды испить из колодца, – неподобно есть! Тебе, Алексей Петрович, – выкрикнул он в лицо привстающему, с набрякшим кровью лицом, Хвосту, – тебе одно надобно: выскочить! Вот-де я каков! Вот-де я за правду стою!

– А ты сколь ждать прикажешь? – рыкнул, вскочивши, Хвост. – Год? Десять летов? А может, сотню? Княгиня и до ста лет доживет! Молвить тебе неча, Василий, лишь бы поперечь идти! – И, не дожидая князевой остуды, с маху с треском сел опять на лавку, весь мокрый от гнева и крика.

Василь Василич глядел на Алексея Хвоста, бледнея, и ноздри у него уже шевелились от ярости.

Утишить готовых вцепиться друг в друга великих бояр поднялся даниловский архимандрит. Ветхий старец, он хриплым голосом, спервоначалу неслышимым в общем шуме, начал усовещивать председящих. Добившись относительной тишины, простер руки, обращаясь сразу ко всем, возгласив:

– Великий князь! Бояре! Послушайте меня, старика, ведавшего мысли обоих наших князей, в бозе опочивших! Волости те, из-за которых встала пря, дадены Семеном Иванычем в надежде на рождение сына, коего не родилось, по грехам нашим, у Марии Александровны, и посему мыслю я, что со временем и волости те, и грады станут володением нынешнего нашего князя-батюшки Ивана Иваныча. Пождите, братие, владыку Алексия! И паки реку, напомню днесь, о чем мыслил, чего хотел Иван Данилыч, батюшка твой, княже! Чем сильна, чем красна власть московская? Тем, что опочившие наши князья мир принесли земле, спасли страну от ратного нахождения, расплодили язык русский! Вот уже скоро три десяти летов – и ни одной войны, ни единого гибельного разорения не ведала земля московская! Выросли уже и дети во взрослых мужей, не ведавшие гибельной брани. Так не разрушайте сами мир на московской земле, не вносите которы в согласие братне! Вот о чем погадайте, бояре, вот о чем помыслите пред лицом Господа!

Старик вдруг заплакал, не утирая слез, и, погодя, махнув рукою, сел, боле ничего не сказавши. Но и тем паче иного утишил бояр. Сел Вельяминов; достав плат и посопев, обтер взмокшее чело Алексей Хвост. И тогда негромко заговорил Дмитрий Зерно, внимательноглазый костромич, заговорил, обращаясь к Хвосту, словно бы уговаривая мастистого боярина:

– Забрать волости те у княгини Марии никогда не поздно! Но вредно спешить. Надобно таковое дело творить потиху и с заглядом в грядущие веки! Возможно, что и сама княгиня Марья отступит тех волостей – ведь дал-то их Семен Иваныч ради мыслимого рождения сына! Пройдет еще десять – пятнадцать летов, подрастут дети, утвердится, станет привычною власть московская, и пусть тогда тверичи кричат, что они законней, и им скажут: были некогда, а теперь законен тот, кто правит уже сорок лет, кто мир дал языку и землю расплодил! Но прожить эти годы возможно токмо во взаимном дружестве! А пойдет Ольгерд на Можай – ино дело! В военную пору само совершит потребное! Ныне же не надобно нам обижать Тверь, нельзя раздувать нелюбие меж нашими городами! С суздальским князем нет доброго согласия, с Новым Городом мы и вовсе немирны есьмы! Но Тверь для нас всего опасней, у них глубок корень, земля помнит Михайлу Святого, помнят и многие обиды, промеж нас творимые! Недостоит творить нам новой обиды тверскому дому!

Сказал Дмитрий Александрович, и вновь стало ясно князю Ивану, что не прав Алексей Петрович, что не надобно спешить, ни обижать братню вдову, а с нею и весь тверской дом, – тем паче ежели все само собою устроится! Но встал Хвост и вновь потребовал слова:

– Ишь, как далеко хватанул, боярин! – с укоризною вымолвил он. – Все-то мы вдаль глядим! – Он развел руками округло. – А что вблизи деется, кто чьего родича в тысяцкие ставит и за то гребует Москвою-матушкой, не видим совсем! Тверь, вишь, не обижай! А своих можно, свои вытерпят! И что-де будет через десять летов?! Да, мы сейчас которуем друг с другом, и пока те земли у княгини не отберем, которе той конца-краю не узрим! А забрать нынче, немедля – и распря та утихнет меж нас! А Тверь тут за волосья притянута! Сии злобы о волостях наши, московские! Сколь хорошо, – отнесся он вновь к Вельяминову, – высокими-то помыслами свое вожделение прикрывать! И я вожделею! – ударил себя в грудь Хвост. – Славы, власти хочу, каюсь! Но не кривлю душою при том, не кривлю! Коли хочешь мира на Москве, Василий, уступи, вот и все! А не то давай пойдем вместях на площадь да вопросим люд московский: кого хотят в тысяцкие себе? Слышишь, кричат! Али трусишь того?!

Василь Василич встал, хотел сказать, крикнуть, заклеймить наглеца – и не мог. Его словно что ударило. Он понял, что готов убить Алексея Хвоста, понял, что это совершит непременно, и растерянно оглянул, показалось, что и другие прочли его мысли и ужаснули тому. Так и не сказал ничего, сел. И, может, именно в миг этот безотчетно решился побарать зло злом, убийством восстановить правду, попранную честь рода Вельяминовых, больше полустолетия возглавлявших и творивших дело Москвы. (И попрал, и одолел впоследствии врага, но прошли немногие десятилетия – и погиб, расточился, истаял едва не весь род Вельяминовых, и сын его Иван, вослед отцу поверивший, что злоба есть праведный путь и наказания за зло нету, погиб на плахе… Воистину, грехи отцов падут на детей!) Смолчал Вельяминов и тем нежданно очень помог себе. Задумались бояре, крепко задумались, ибо просквозило каждому: волости волостями и грады градами, а то ли мы творим, меняя, как хочет того чернь, Вельяминовых на Хвоста? И тут бы сказать одно лишь слово разумное, но встал старый боярин Иван Акинфич, многовотчинный, богатый добром, челядью, сынами, уважением ближних; поднялся, поддерживаемый со сторон Андреем и Владимиром Иванычами, старшими сынами, коих успел уже всадить боярами в думу великокняжескую, и начал словно бы уклонливо, и туда и сюда: и ты, мол, Василий Василич, красно говорил, и ты, Алексей Петрович, красно!

– Только Алексей Петрович – не обессудь уж, Василь Василич, меня, старика! – понятней сказал! Чего тянуть? Чего ждать, неуж и впрямь нашествия Ольгердова? А коли такое совершит, дак поспеем ли мы и себя-то защитить? Помыслите, бояре, вот о чем: не так давно правили мы тут свадьбы княжеские, ну, не правили, а разрешали, так скажем! Ольгерд, значит, на Ульянии Александровне, на сестре родной нашей Марьи, теперь женат, да, так вот! Дочку, опять же, отдал за Бориса Костянтиныча Суздальского, а Костянтин Василич с нашим князем о великом столе тягался и ныне не зело мирен! А на дочери Костянтина Василича женился князь Михайло Александрович, что недавно в Москву наезжал на погляд к сестре, ко княгине Марье, значит… Ну, а потом на другой погляд поедет, ко второй сестре, в Вильну, к Ольгерду на гостеванье, значит! Так вот, бояре! Ошибся маненько покойный Семен Иваныч, царство ему небесное, когда согласие давал на сей брак. Дак теперича бы нам той ошибки вновь не совершить! А зайдет Ольгерд Можай – его оттоле ой нелегко будет вытурить! А что Василь Василич о чести говорил тута, и я тому верю! И как тут скажешь? На еговом мести-то? Неможно Вельяминовым ряд порушить, ни волю покойного князя изменить! Ну, а Лексей Петровичу… – Иван Акинфич с прищуром глянул, обозрел широкого, вновь уже мокрого от судорожного поту боярина, усмехнул и неслышно совсем, уже сделав движение опуститься вновь на лавку, приговорил: – Лексей Петровичу изменить волю князя покойного – мочно! – И сел.

И стало ясно теперь не одному даже Ивану Иванычу, что тысяцким ради дела господарского, дела всей московской земли надобно ставить Хвоста. И за окнами орали, и слышалось чаще и громче: «О-лек-си-я Пет-ро-ви-ча!»

И решился было Иван. Но глянул в застылое, твердое лицо Феофана, так и не произнесшего больше ни слова, воспомнил владыку Алексия и, Алексия убоявшись, проговорил:

– И мы, своею княжеской волею, о том помыслим!

Дума загудела обиженно и облегченно. Не все было дотолковано, но не в драку же лезть? А владыку Алексия сожидали очень многие, и слишком слушаться черни, ревевшей под окном, также хотелось далеко не всем. Но и Василь Василич, воскресший было после заседания думы, многого не угадал, не постиг и явно недооценил Алексея Петровича Хвоста.

Дела после думы пошли еще хуже. На какое-то время ссоры и свары были притушены весенней страдою. Бояре, ратники, челядь – все были в полях. И великие бояре московские, забывши на время взаимное нелюбие, вставали в четыре часа, кидались на коня и допоздна объезжали деревни, строжили посельских, сами отмеряли и отсыпали зерно на посев, стояли у кузнечного, шорного, колесного дела. Чтобы пахарь мог выехать в поле – немало дел и боярину! Но чуть только свалили страду, отвели пашню и покос, нелюбия вспыхнули с новой силой.

Иван Иваныч мужественно тянул, тянул изо всех сил, дожидая Алексия. И Алексей Петрович решил попробовать последнее, отчаянное средство. Придя к князю, повалился ему в ноги, зарыдав. Испуганный Иван кинулся подымать и утешать старика. Алексей же Петрович рыдал взахлеб, бормотал о том, что его затравили и ищут убить, и слезы, взаправдашние слезы текли у него по усам и бороде.

Хвост все же добился своего. Иван Иваныч был потрясен. Он и по уходе боярина продолжал видеть Хвоста в унижении, распростертого ниц, и весь заливался алым румянцем стыда и каял, что не уступил враз, не проявил твердоты, хотя вся Москва (теперь уж казалось, что вся Москва!) требовала от него поставить тысяцким Алексея Петровича.

Когда дошли известия о поставлении Алексия, Иван Иваныч был на седьмом небе от счастья. Но минул срок, в Царьграде свергли Кантакузина, и вместо самого Алексия на Москву пришел запрос от него с настоятельною просьбою о денежной помочи. Денег не было. И тут снова явился Хвост. Иван Иваныч за краткие месяцы своего владычества порастерял радостную уверенность в добре. А неподобное творилось уже повсюду. Кроме розмирья с суздальским князем и необъявленной войны с Новым Городом. (Ни он, ни они не посылали ратей друг на друга, но дани не шли, московского наместника, выслали с Городца, торг страдал – словом, было все, что бывало и в прежние розмирья с Новгородом, кроме военной страды и разора.) Сверх того, начались свары и пакости в Муроме меж тамошними князьями, и Иван Иваныч не умел и не мог вмешаться и навести порядок. Невообразимое творилось и в Брянске, где вечем гнали своего князя, и уже недалек виделся день, когда грозный Ольгерд явится и туда со своею победоносною конницей.

Неподобное творилось всюду. Земля Московская, властной рукою Симеона поставленная в один ряд с первыми государствами Восточной Европы, сковавшая натиск Литвы, державшая в своей руке Новгород, земля, от которой по паутинной дрожи политических межгосударственных связей зависела судьба Богемии, Польши, Ордена, даже и самого далекого Цареграда, начинала неприметно выпадать из круга этих высоких связей, проваливать куда-то в низы, в ряды второсортных государств, от коих мало что или совсем ничего не зависело в мире. И совершалось это без войны, без захватов и одолений, а как-то так, само собою, быть может, лишь из одного непроворства человека, не в силах которого была вышняя власть.

Хвост явился к Ивану Иванычу как спаситель. Он все брал на себя: тяжкие переговоры с Марией, добычу серебра для Алексия. Ему надобно было только одно, и это «одно» Иван Иваныч вручил ему почти украдом, таясь от жены, подписавши наконец грамоту, по которой Алексей Петрович Хвост становился московским тысяцким. Хвост отплатил своему князю со своеобразною честностью. Выколотив из городов Можая и Коломны, наконец-то переданных Ивану Иванычу, все, что мог, и еще того более, залез в сундуки всех своих соратников (впрочем, не миновавши и своего собственного сундука) и предоставил просимое серебро даже с лихвой. Деньги были незамедлительно отосланы в Константинополь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю