355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Балашов » Ветер времени » Текст книги (страница 19)
Ветер времени
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:42

Текст книги "Ветер времени"


Автор книги: Дмитрий Балашов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)

– Боже! Отче Господа нашего, Исуса Христа! – молился он вслух, а брат повторял за ним святые слова. – Сотворивый небо и землю и вся видимая и невидимая, создавый человека от небытия и не хотяяй смерти грешникам, но живыми быти! Тем молимся и мы, грешные и недостойные рабы твои: услыши нас в сей час и яви славу свою! Яко же в пустыни чудодействоваше Моисеем, крепкая та десница от камени твоим повелением воду источи, тако же и зде яви силу твою! Ты бо еси небу и земли творец, даруй нам воду на месте сем!

Окончив, Сергий встал с колен и взял заступ.

– Копай! – приказал он брату, с которым вышел искать воду, и оба сосредоточенно стали сперва резать пластами и откладывать в сторону куски мшистого дерна, а затем углубляться в глинистую в этом месте землю. Был вынут перегной, потом пошли куски серой глины. Сделалось вроде бы суше, и взмокший брат уже с тревогою поглядывал на Сергия, но тот продолжал работать так же сосредоточенно, равняя края ямы и углубляясь все ниже и ниже, сперва по пояс, а потом по грудь. Вода хлынула изобильным потоком, как только добрались до песка. Сергий, оказавшись враз по колено в ледяной влаге, все-таки не прежде вылез из ямы, чем зачистил все дно и, окуная руки с заступом по самые плечи в прибывающую воду, вытащил наружу последние куски глинистой земли. Он сам не ожидал, что жила, выходящая снизу под горой, окажется так близко к поверхности. Вскоре они стояли оба над ямою, Сергий – тяжело дыша, мокрый почти насквозь, а голубоватая взмученная ледяная вода все прибывала и прибывала, подымаясь уже к краям копаницы.

Брат, глядючи круглыми глазами на Сергия, сложил было молитвенно ладони, но игумен лишь кивнул ему головою и, подхватив секиру, повел за собою в лес.

Огромная колода, видимо загодя присмотренная или отложенная Сергием, казалось, лишь ожидала теперь приложения рук. Невзирая на мокрое платье и онучи, Сергий, подоткнув полы подрясника под пояс, поднял секиру. Колоду расщепили клиньями на две половины и молча споро начали выбирать сердцевину и болонь. От одежды Сергия валил пар. Скоро обе половинки представляли собой два корытообразных желоба, и Сергий, натужась, приподнял один из них. Брат неволею взялся за противоположный конец, но не смог удержать, выронил.

– Созови кого-нито! – приказал Сергий, слегка охмурев челом.

Пока брат бегал за подмогою, он выровнял и отгладил секирою оба корытья и приготовил врубки, по коим обе половины надобно было соединить в одно. Лишь когда колода была принесена к источнику, соединена и опущена в воду, а снаружи плотно забита утолоченной глиной и землей и были сделаны тесаные мостовины к источнику и намечено место для беседки над ним, Сергий разрешил себе пойти переменить влажные платье и обувь.

Вода в источнике не убавлялась и во все последующие дни, недели и месяцы, и монахи стали называть источник в отсутствие игумена Сергиевым, на что сам Сергий очень сердился и решительно воспрещал, не уставая повторять братии, что воду дал не он, а Господь[2]2
  Источник этот не оскудел и по сию пору. Теперь над ним выстроен павильон, и богомольцы выстраиваются у дверей с бидонами и банками, вот уже шесть столетий продолжая брать эту воду, прозрачную и вкусную, освященную преданием и именем Сергия Радонежского


[Закрыть]
.

Однако, помимо воды, все остальное оставалось в прежних правилах, и даже стало строже, ибо Сергий, не возвещая того братии, готовил ее загодя к новому общежительному навычаю, ожидая только обещанной Алексием цареградской грамоты. Грамоты этой Сергий сожидал и сейчас, когда дошли известия о возвращении Алексия, и даже полагал, что привезет ее в обитель сам митрополит.

В эти дни все, и сам Сергий, были заняты на осенних работах, торопясь до зимы уладить с дровами и лесом, который ныне, по множеству сваленных дерев, уже не волочили сами, как когда-то, а возили нанятыми крестьянскими лошадьми. Заводить свой конский двор Сергий не желал и по сию пору. Кажущееся облегчение трудов, как догадывал он, не пошло бы на дело духовного совершенствования иноков, но на прирощение монастырских богатств с последующим обмирщением обители. Хотя, впрочем, и сена нынче они заготовили довольно, дабы приезжим в монастырь странникам и доброхотам-дарителям было чем кормить коней.

Он возвращался из леса и у ограды услышал от Михея, что в келье гости из греческой земли. Не снимая рабочей свиты, как был – в лаптях, в пятнах смолы и с кровоподтеком на скуле, полученным сегодня в работе с неумелым братом, чуть-чуть не прибившим игумена падающею лесиной, – Сергий поднялся по ступеням и вступил в хижину.

Греки, предупрежденные заранее, разом встали и поклонили ему. Греков было двое, третий с ними, русич из свиты Алексия, тут же перевел Сергию приветствие вселенского патриарха константинопольского Филофея и передал патриаршее благословение.

Греки были в дорожной добротной сряде и в русских сапогах. У старшего волосы, умащенные и подвитые, свободно лежали по плечам, а драгоценный крест на груди вызывал, наверное, дорогою зависть не у одного проезжего татарина.

Чуть улыбаясь, Сергий вопросил, к нему ли они пришли. Русич перевел, греки одинаковым движением склонили головы: да, к нему! Затем второй грек встал и развернул вынутый из кожаной дорожной сумы холщовый сверток, в котором оказались схима, сложенный вчетверо параманд (плат с изображением осьмиконечного православного креста и страстей Господних) и, наконец, серебряный нагрудный крест греческой работы, словом, полное монашеское облачение, пристойное игумену обители.

Сергий стоял в своем порыжелом и много раз латанном подряснике, с буйной копною непокорных волос на голове, схваченных самодельным гойтаном, – косица его расплелась в лесу, и недостало времени ее заплести вновь, – с грубыми, в ссадинах и смоле, руками, глядя на приезжих иноземцев светлыми озерами своих чуть-чуть, в самой глубине, лукавых, лесных, настороженных глаз, взглядывая то на даримое, то на дарителей. Вновь повторил, не ошиблись ли греки, принимая его за кого-нибудь иного. (На миг один, и верно, просквозила подобная грешная мысль – так не вязались эти два нарочитых греческих клирика с обиходным обычаем Сергиева монастыря.) Но красивый грек подтвердил опять, что они отнюдь не ошиблись и посланы именно к нему, Сергию, подвижнику и игумену Троицкой обители. С последними словами грек протянул Сергию запечатанный пергаменный свиток.

Сергий поклонился земно, принял свиток, сорвал печать и, развернувши грамоту, увидел греческие, неведомые ему знаки. Свернувши грамоту, он передал ее в руки Михея и, не тронув более ничего, знаком приказал тому принять и убрать дары, а сам тут же, омывши руки, молча и споро начал готовить трапезу. Последнего, кажется, не ожидали и сами греки, представлявшие что угодно, но только не игумена в сане повара. Вскоре перед греками явилась вынутая из русской печи теплая гречневая каша, соленая рыба, ржаной квас, а также блюдо свежей черники. Нарезанный хлеб был опрятно уложен на деревянную тарель, а поданные ложки имели узорные, тонкой работы, рукояти.

Угощая гостей, Сергий все время думал о патриаршей грамоте. Можно было, конечно, призвать брата Стефана, разумеющего греческую молвь, но внутренний голос сразу отсоветовал ему делать это. В содержании грамоты Сергий не сомневался: это было долгожданное послание об учреждении общежительства. Но учреждение таковое должно было быть сразу освящено не токмо патриаршею грамотой, но и авторитетом Алексия, и потому Сергий, к концу трапезы уже порешивший, что ему делать, распорядясь принять и упокоить греков, устроив им постели и особное житье в монастыре на все время гостьбы в пустующей келье недавно умершего Онисима и проверив, все ли и так ли содеяно, как он повелел, простился с греками, переоделся в дорожное платье и в ночь, как он любил и делал всегда, вышел в путь, засунув в калиту патриаршую грамоту и ломоть хлеба.

Вечерняя свежесть и тонкий комариный звон разом охватили его, лишь только он спустился под угор и, широко ставя посох, легким шагом в легких своих липовых дорожных лаптях устремил стопы по направленью к Москве, достичь которой намерил не позже завтрашнего полудня. Продирался он одному ему знакомыми тропами, спугнув раза два лосей, а единожды кабана, с тяжелым хрюканьем убежавшего, ломая кусты, с дороги преподобного.

Тощие в эту пору года комары почти не досаждали ему, и шел он легко и споро, безотчетно наслаждаясь лесной тишиною в колдовском очаровании восходящей над вершинами елей огромной желтой луны. Ухала выпь, в низинах восставали призрачные руки туманов, и даже жаль стало, когда пришлось наконец, вынырнув из-под полога лесов, ступить на увлажненную ночною росой дорогу, текущую извилистою молчаливой рекой мимо сонных, немых в этот час деревень, где едва взлаивал хрипко спросонь какой-нибудь пес, почуявши легконогого ночного путника.

Он шел, не останавливаясь и не сбавляя шага, пока не засинело, а потом побледнело небо, пока не прокинулись туманы и светлое сияние зари не перетекло на высокие, бледные, отступившие от росной влажной земли небеса. Уже когда золотое светило пробрызнуло сквозь игольчатую бахрому окоема, разбросав пятна и платки света по сиреневой охолодалой дороге, от которой тотчас начал восходить к небесам пар, Сергий присел на пригорок, выбрав место посуше, и пожевал прихваченного с собою хлеба, следя молодыми глазами разгорающуюся зарю. Потом, разбросав крошки от своей трапезы налетевшим неведомо отколь воробьям, подтянул потуже пояс и пошел дальше, без мысли, просто так, подобно распевшимся птахам, напевая про себя псалмы Давидовы, коими и он по-своему славил Господа и красоту созданного им мира.

На подходе к Москве начали встречаться крестьяне, возчики и земледельцы. Бабы выгоняли скотину и, остановясь, сложив руку лодочкой, провожали взглядом монаха-путника, а то и кланялись ему на подходе, в ответ на что Сергий, подымая руку, благословлял их, не замедляя шагов. Его еще не узнавали, как это началось впоследствии, и потому поклоны крестьянок были от чистого сердца, относясь не именно к нему, Сергию, а просто к прохожему старцу, печальнику и молитвеннику, и потому радовали его. Так он шел, и подымалось солнце, зажигая рыжую осеннюю, все еще густую листву, и лес, пахнущий сыростью и грибами, отступал и отступил наконец, освободив место простору убранных полей, и чаще и чаще пошли избы, терема и сады, и близилась, и подходила Москва, в которую когда-то явился он впервые молодым парнем, наряженным на городовое дело, и видел впервые князя Семена в белотравчатом шелковом сарафане, а потом приходил опять и опять в горестях его и беседовал с самим Алексием, тогдашним наместником митрополита, а ныне – много ли лет прошло с тех пор? – приходит, неся с собою послание самого патриарха константинопольского! И было бы все это так же, ежели бы он желал того, сам стремил, стойно Стефану, к почестям и славе? Господи! Истинно даешь ты по разумению своему, и не просить, не желать несбыточного, но достойно нести крест свой – высокая обязанность смертного!

В Кремнике было полно работного люду, кипела муравьиная страда созидания. Сергий не видал Кремника после летнего пожара и потому слегка задержал стопы, обозревая картину, радостную только тем, что люди, сошедшие сюда, явно намеривали воссоздать наново сгоревший город. Ему объяснили, что митрополит остановился не здесь, а у Богоявления. Сергий скоро достиг обители, в воротах которой троицкого игумена едва не задержали, а узнавши, тотчас кинулись повестить Алексию его жданный приход.

Алексий сам вышел в сени навстречу молодому старцу. Внимательно поглядел, просквозив взглядом, и, уверясь в чем-то, очень надобном ему, троекратно облобызал Сергия, тотчас отослав его в церковь и к трапезе. (Самому Алексию предстояло тем часом отпустить двух бояринов, с коими шла нужная молвь о городовом деле.) И вот они сидят друг против друга: заботный Алексий, нынешний русский митрополит, и прежний светлоокий юноша, ставший смысленым мужем и настоятелем монастыря. Сидят, и Алексий как-то вдруг не знает не ведает, о чем ему говорить. Он прочел вслух и перевел Сергию краткое патриаршее послание, где после цветистого обращения и похвал следовал, со ссылкою на пророка Давида, призыв устроить общее житие: «Что может быть добро и красно более, нежели жити братии всем вкупе? Потому же и аз совет благ даю вам, яко да составите общее житие! И милость Божия, и наше благословение да будет с вами». И они опять смотрят друг на друга, и Сергий молчит, чуть улыбаясь, его вопрошание ясно без слов: вот я здесь, и что повелеваешь ты мне теперь, Алексие?

И Алексий, уставно долженствующий ответить нечто, похваливши общее житие, сбивается и спрашивает совсем не о том и не так, как пишется в Житиях:

– Возможешь ты, брате, поднять ношу сию?

Сергий молчит, слегка улыбаясь. И Алексий, понявши, что вопросил совсем не о том, спрашивает, гневая на себя, грубо и прямо:

– Примут?

– По велению митрополита русского! – отвечает Сергий и добавляет, помедлив: – Тогда – возмогу.

И, наверно, Сергий опять прав, и он, Алексий, восхотел большего и скорейшего там, где неможно ни то, ни другое. И новопоставленный игумен, ныне сидящий пред ним, по-прежнему крепок и тверд, и не стоило Алексию сомневаться в нем даже и мысленно. Но неужели изменить души немногих иноков, по воле своей сошедших вместе, труднее, чем изменить судьбу государств и участь престолов? «Да, – отвечает ему молча взгляд Сергия, – да, отче, труднее! И не спеши, дай мне самому нести сей крест и вершить должное по разумению моему!»

– Мне, отче Сергие, неможно ныне оставить Москву даже на час малый! – медленно произносит Алексий, глядя в лесные, светлые и глубокие, бездонные, как моховые озера, глаза старца. – Но я пошлю с тобою рукописание свое и от себя бояр и клир церковный, вкупе с епископом Афанасием! Довольно сего?

– Сего довольно! – ответствует Сергий.

– Мыслишь ли ты, – спрашивает вдруг Алексий, кладя руки на подлокотники кресла и наклоняясь вперед, – что минут которы на Москве и снизойдет мир в сердца злобствующие?

– Боюсь, владыко, что не будет сего! – отвечает, подумав, Сергий. – Иное, хотя и скорбное, должно дойти до предела своего и разрешить себя, яко нарыв, который не прежде изгоняется телом, чем созреет и вберет в себя всю скверну и гной!

Два-три года назад Сергий еще не говорил так жестоко и прямо, отмечает про себя Алексий, начиная догадывать, что изменилось в Сергии и почему тот якобы нарочито не спешит на пути своем, не спешит, но и не отступает вспять. Да, ежели возможен новый Феодосий на Москве, то это – только он и никто другой!

– Надобна ли моя помочь обители? – говорит Алексий и ловит себя на давнем воспоминании: когда-то так же прошал он Сергия и о том же самом, и преподобный отвергся в ту пору всякой помочи. И, почти не удивляясь, слышит знакомые слова:

– Обитель ныне изобильна всем надобным для нее, а излишнее всегда опасно для мнихов! Быть может, – прибавляет он едва ли не в утешение митрополиту, – егда создадим общее житие, возможет явиться нужда в чем-либо, но тогда посланные тобою уведают о том в свой час!

Что-то еще надобно спросить, о чем-то сказать, о самонужнейшем ныне, а может, попросту жаль отпускать от себя этого монаха, в коем Алексий начал было сомневаться в пути, а теперь не может отпустить от себя, чуя незримое истечение светоносной силы, которой так не хватает порою ему, Алексию, взвалившему на себя двойное бремя мирской и духовной власти?!

– Мыслю, Алексие, земля наша способна к деянию, токмо ей надобно время для собирания сил. Возможно, слабый князь и благо для нынешней поры? – раздумчиво говорит Сергий. – Тому, кто препоясан к деянию, ждать или медлить бывает вовсе невмочь!

– Спасибо, Сергие! – тихо отвечает Алексий, и бледный окрас почти юношеского смущения проступает на его ланитах. Он сбивчиво говорит о море, о буре, едва не погубившей корабль, о своем обещании создать монастырь, и Сергий опять наклоняет голову, понявши еще не высказанную просьбу:

– О настоятеле новой обители, сего же хощеши от меня, повещу тебе чрез некое время!

И опять сказано все. Время надобно на то, чтобы ввести общежительный устав и на нем испытать каждого из своей братии. Сергий и тут не торопится, и опять он прав.

Идут часы, меркнет свет за окном, а митрополит, отложивший все иные заботы посторонь ради этой единой беседы, все не может расстаться с игуменом Сергием, без молчаливой лесной работы которого он не мог бы, пожалуй, вершить и свои высокие подвиги.

– Круто забрали!

– Ну, дак сам батька приехадчи!

– Хозяин!

Наверху хохотнули. Никита отложил вагу, отер тыльной стороною руки потный лоб.

– Рушить? – спросили сверху.

– Не! – отмотнул головою Никита. – Сюды будем класть! Опосле ентой землей и засыплем! – Отцова наука не даром прошла бывшему вельяминовскому, а теперь хвостовскому старшому.

Внизу, под Кремником, чалили паузок с грубо окоренным лесом. Сейчас с обрыва, как раскидали стену, далеко стало видать. Холодный осенний ветер овеивал разгоряченное лицо.

Ребята были свои у него, хорошие ребята, а вот тот, наверху который, скользкий какой-то, словно налим! Будто и свой, вельяминовский, и в дело лезет… «Придавило бы его бревном, что ли, невзначай!» – зло подумал Никита, впервые отчетливо поняв, что увертливый мужик приставлен к нему едва ли не самим боярином.

– Вагу давай! – с сердцем прикрикнул он на верхних мужиков. – Раззявы! Рушить им…

Почти освобожденный от бревенчатого заплота остов башни высился грудою рыже-черной перегорелой земли. «Даже и сюда рушить не стоило, – прикидывал Никита. – Срубить клеть нанизу, а тут только скласть да и присыпать по краю…» Он подошел, расталкивая мужиков, глянул вверх. Строго окликнул, задирая голову:

– Поберегайсь тамо!

Да, конечно, рушить не стоило! Потом носилками потаскаешь до дури. А тут еще и морозы завернут…

– Слазь! – приказал, окончательно решивши, что надобно делать. – Вали все на низ, паузок разгружать!

Под стеною уже крутился какой-то глазастый со стороны:

– Эй, мужики, землю не тронете?

– А тебе забедно? – спросил Никита сурово.

– А и мы то же исделаем! – без обиды, весело отозвался мужик. – Не дурее вас!

К причалам подомчали вовремя. Из-за лесу, что запаздывали возить, мастера-плотники чуть не дрались.

Никита сам взялся за топор, разоставил людей по-годному. Вельяминовские кмети все топоры держали в руках изрядно, и к вечеру первые срубленные венцы уже стояли у воды, на подрубах. Ужинали в наспех сложенной княжеской молодечной. Хвост и кормил сытно, и хозяин был – грех хаять, а не лежала к нему душа.

Ревниво гадал Никита, хлебая горячие щи, много ли свершили вельяминовские на той стороне Кремника. Конопатый, угадав трудноту старшого, вызвался смотать после ужина, позырить: как там чего? Никита считал делом чести своей не отставать от прежних своих сотоварищей.

Наевшаяся дружина с гоготом и шутками начинала отваливать от столов. Его крепко хлопнули по плечу. Никита недовольно поднял голову:

– Чего нать?

Звали к боярину. Опоясавшись, он отдал наказы Матвею, которого нынче почасту оставлял заместо себя. Дыхно поднял косматый лик, глазом чуть-чуть повел, остерег: осторожнее, мол, тамо, у боярина, да и етого молодца поопасись! Никита только присвистнул сквозь зубы, не глядя на Матвея.

Вышли в ночь, в холод огустевшей и вот-вот уже готовой запорошить снегом осени, прошли разоренным Кремником, перешагивая через бревна и груды земли. Хвостовский городской терем стоял далеко, на Яузе, а здесь, в Кремнике, Алексей Петрович сложил себе что-то вроде гостевой избы – низкую просторную клеть с печью, где и ночевал почасту, задерживаясь на работах. В избе было полно народу, и за перегородку к боярину они пробирались по-за столами, сквозь толпу сумерничающих кметей, иные из которых уже укладывались спать по лавкам и на полу.

Хвост сидел с двумя прихлебалами (как тотчас про себя определил их Никита) и, окуная ложку в миску с гречневой кашей, неспешно и вдумчиво ел, изредка подливая себе в чару мед из глиняного поливного квасника. Единая свеча горела перед ним на столе, освещая широкое, в крепких морщинах лицо боярина. Хвост был чуть-чуть навеселе и встретил Никиту, хитро прищурясь:

– Что ты тамо, старшой, затеял с клетью? Бают, старое рушить не даешь?

Никита поглядел исподлобья в глаза боярину; отодвинув рукою одного из холопов, сел без спросу на лавку (от работы гудели плечи и спина), вытянул ноги в грубых яловых сапогах, сказал:

– Мой батька покойный ентот сруб клал! Сам! Вота и понимай, боярин. Дашь к завтрему ищо паузок лесу – быстрей вельяминовских складем! – глянул в хитрые глаза боярина, поглядел на кувшин с медом. Хвост откачнулся на лавке, захохотал. Отсмеявшись, молвил:

– Ладно, старшой! Исполнишь – и за мною не пропадет! – Подумал, примолвил: – Пей!

Никита, не заставляя себя упрашивать, налил и опружил чару. Скользом глянув на боярина и поняв, что можно, налил и выпил вторую, после чего обтер усы и поглядел прямо в глаза Хвосту:

– Мне бы двух альбо трех древоделей добрых, а ентого, который доводит на меня, хошь и убери, работник хреновый из ево! Землю рушить недолго, а каково таскать будет под снегом?

Хвост смотрел, покачивая головой, верил и не верил. Наконец кивнул:

– Ладно, ступай, старшой! Доводят на тебя и иные многие, бают, был ты у Василья в чести!

– Был, боярин! Дак… о том я толковал тебе… – Он выразительно поглядел на холопов, и Хвост махнул рукой.

– Выдьте на час! – Оба разом встали и ушли. – Не верю, штоб из-за бабы…

– Из-за бабы я от Василь Василича ушел! – перебил Никита боярина. – А не ушел бы – поди, и порешили меня. А к тебе, Алексей Петрович, я не бабы ради и не тебя ради пришел, а с того, что стал ты тысяцким на Москве, а мы, наш род, князьям московским исстари служим!

Хвост глядел, и пьяная дурь бродила у него в глазах. Наконец опустил голову, померк взглядом, примолвил:

– Пей! Пей ищо, старшой!

Никита, не чинясь, налил и выпил третью чару. Стало жарко, и в голове закружило чуть. «Ну и мед у боярина! Боле не нать!» – остерег он сам себя.

– А уйду? – вопросил Хвост, исподлобья глядючи на Никиту.

– Куда уйдешь, боярин? – возразил тот, пожимая плечьми. – Поди, и сына в место свое поставишь! Нет уж, коли самого Василь Василича пересел, дак ни ты не уйдешь, ни я от тебя не уйду до самой твоей смерти! – И усмехнул, и поглядел. (Кружило, ох и кружило в голове! С устатку так, что ли?) Так и не понял ничего боярин, крутанул башкой, молвил:

– Иди! – И, в спину уже, добавил: – Вельяминовских обгонишь – награжу! А паузок из утра будет!

Ох и рубили же они назавтра! К вечеру с лица спали мужики. Того, увертливого, вовсе всмерть загонял Никита – помене станет доводить боярину! Но клеть стояла уже почти готовая к делу – только разбирай и ставь, и уже отрядил Никита часть своей дружины перетаскивать меченые дерева в гору, к Кремнику, и гнал, и гнал без роздыху – и как в воду глядел! К тому часу, когда довели сруб до настила и начали забивать горелой землею и глиной щели, пошел пушистый легкий снег и за ночь нападал почти на аршин над землею. Хороши были бы они, кабы наново забивать глиною всю клеть пришлось! А плотницкую работу можно и зимою вершить, до великих морозов. Были бы рукавицы да веник!

Ненамного ранее кончили вельяминовских, всего-то на каких-нибудь полдня, а все-таки ранее! Когда свели шатер и поставили прапор, мело уже вовсю, и Хвост, в расстегнутом опашне, похаживая по гульбищу башни, постукивая в настил высоким каблуком щегольских востроносых зеленых сапог, урчал от удовольствия, словно кот. Кругом, сквозь метель, стучали топоры, почти все городовые костры уже были сведены под кровлю, и то, что его кмети хоть на малый час какой, а справились прежде других, наполняло Хвоста спесивою гордою радостью.

Вертлявого мужика боярин скоро убрал от него, и теперь Никита гадал и все не мог догадать: кого же из кметей Алексей Петрович поставил нынче у него соглядатаем?

В вельяминовский терем Никите теперь ход был и вовсе закрыт. И что там творится и как живет Наталья Никитишна, которую, слышно, нынче собирался засватать некто из городовых бояринов, Никита узнавал только по слухам, от челяди, гадая: неужели Василь Василич захочет отобрать у него, Никиты, его неземную любовь?

А Василь Василич мог! В гневе, в злобе, в обстоянии, разуверясь в нем, да и попросту… Попросту! Не давал же он Никите ни намека, ни знака, что будет беречь для него Наталью Никитишну? Не давал!

Дыхно первый понял муку своего старшого. Ночью, в стороже, на городской стене, поглядывая в синюю тьму, чуть разбавленную там и сям огоньками из окошек посадских хором, под слепящим, хлопьями, снегом, Никита рассказал ему все начистоту. И как тут быть – придумал Матвей. Сам разыскал того боярина-жениха, повестил, якобы злобы ради, что Никита ходит отай по ночам к Наталье Никитишне и оттого-де Вельяминов и спешит сбавить с рук загулявшую вдову. Никиту он заставил перелезть через ограду вельяминовского двора на глазах у затаившегося боярина и долго потом отговаривал дурня, пожелавшего вымазать дегтем вельяминовские ворота. Помолвка расстроилась.

Но Никита с тех пор ходил сумрачный и хмурый, единожды, утаясь от друзей, в самом деле залез на женскую половину вельяминовского терема, пробрался на гульбище, выждав час, поцарапался в знакомое окно.

– Кыш, кыш, проклятая! – раздалось по-за оконницею. Никита откинулся, распластавшись по стене. Вскоре осторожно хлопнула тесовая дверь, выводящая из верхних сеней на глядень. Наталья Никитишна вышла, как была, в тоненьком домашнем распашном саяне, закутав голову и плечи в серый пуховый плат, и почти не удивила, найдя вместо кошки Никиту. Он молча взял ее за нежные плечи, притянул к себе, неистово стал целовать в губы, щеки, глаза, нос.

– Сумасшедший! Бешеный! – шептала она между поцелуев. – Увидят – погинешь сам и меня опозоришь навек!

Приодержавшись, сжимая ее запястья огрубелыми руками, Никита, стыдясь, шепотом, косноязычно, признался в сотворенной пакости. Она выслушала, всхлипнула, закусив губу, засмеялась, дернула его за долгие волоса раз, другой…

– А опозорил бы? А коли доведут Василь Василичу али дяде расскажут? Глу-у-у-пый! – протянула и ткнулась ему в грудь лицом. Прошептала: – И зла нет на тебя! Постой! – резко отпихнула Никиту, прислушалась, шепнула: – Прощай! – И уже у двери молвила вполголоса с нежданною властною твердотой:

– Коли слава пойдет, зарежусь! Так и знай!

Никита тихо спустился с гульбища, пал в мягкий снег. Знакомый вельяминовский пес подбежал и, обнюхав Никиту, вильнул хвостом…

Все ж таки обошлось. Не посмел, видно, незадачливый жених позорить великого боярина московского. А Никита с того дня долго ходил сам не свой, все выспрашивал да выведывал, не веря уже, что не погубил поносной молвою своей любви.

Станята попал в Троицкую пустынь уже спустя месяц после того, как было торжественно, в присутствии епископа Афанасия и Алексиевых посланцев, прочтено послание Филофея Коккина и совокупным советом братии приговорено устроить в обители общее житие.

За торжествами, за ослепительным – в лесной глуши, среди тяжких крестьянских трудов и сурового подвижничества – явлением патриаршей воли – посланием, обращенным к ним от самого главы церкви православной, за всем этим как-то и не восчувствовалось, не было понято даже, на что они идут, что приняли и к чему направляет их теперь игумен Сергий. Вернее сказать, понимали немногие. Архимандрит Симон понимал. Понимал, принимая безусловно все, что делал и велел наставник, Михей. Понимал Сергиев замысел и Андроник. Но уже брат Стефан, чуял Сергий, не понимал всего, что должно будет приять ему на себя с устроением общего жития – не понимал всей меры отречения.

Впрочем пока, за заботами созидания, все прочее возможно было отодвинуть и отложить до удобнейших времен.

Место для трапезной в два жила (нижнее отводилось под амбар и житницу) и для поварни рядом с нею Сергием было продумано заранее. Невдали от храма, но и в безопасном отстоянии от него, над обрывом, с которого открывался озор на рдеющую, многоцветную чашу, прорытую извивами Кончуры и Вондюги, и на далекие за нею лесные заставы, среди коих там и сям уже появились недавние росчисти крестьян, подселявшихся к новой обители. Славное место! Радостное глазу, каковым и должно было быть месту сходбища братии в час общей трапезы. Лес был приготовлен и доставлен к монастырю загодя.

Сергий не дал ни себе, ни братии и дня лишнего сроку. Назавтра же после торжеств с раннего утра в обители стучали топоры. Сам игумен, подоткнувши полы, уже стоял с секирой в руках, нянча первое бревно – нарочито избранный свилеватый осмол под основание трапезной, и продолжал работать не разгибаясь, пока не созвонили к заутрене.

Ели они, начиная с этого первого дня, все вместе в ближайшей избе, не растаскивая еду по кельям, как это было еще позавчера. Все иноки, кроме больных и самых ветхих старцев, все послушники, все, кто пребывал так или иначе в монастыре, были им разоставлены по работам. Самые маломочные драли и подносили мох, и первая хоромина новой общежительной обители росла на глазах, подымаясь все выше и выше. Рубили уже с подмостий, клали переводы нижнего жила. В Сергия словно вселился кто – не скажешь, бес, коли речь идет о праведном муже, но и человеческой силы недостало бы никакой работать так, как работал он, не прерываясь день ото дня, из утра до вечера…

Станька подъезжал к Троицкой обители с грамотою Алексия за пазухой, и, как ни мало провел он времени здесь, сердце билось незнакомо-тревожно. Словно к забытому дому ворочался он теперь на гнедом господском коне… Уже пошли знакомые колки и чащобы, в эту пору под белым осенним небом настороженно-молчаливые. Лес уже облетел, готовясь к зиме, и первые белые мухи медленно кружили в ясном холодеющем воздухе вокруг угрюмо насупленных елей. Издали доносило звонкий перестук топоров. Подымаясь в стременах, Станька тянул шею: вот покажется на урыве горы серая маковица, вот отокроются кельи, прячущиеся под навесом еловых лап…

Дорога вильнула, пошла в гору, и Станька, вымчавши на угор, даже приодержал коня. Обители он не узнал. Не узнал даже и места. Расчищенный от леса, высоко вздымался взлобок Маковца, и на взлобке том возносила шатровые кровли в белесое небо новая, слегка только посеревшая просторная и высокая церковь. А за нею, на краю обрыва, виднелось другое монастырское строение, свежее, желто-белое еще: долгая хоромина на высоком подклете, с готовой обрешетиною кровли, только что не закрытая тесом или дранью, а невдали от нее еще одна, приземистая, клеть, как понял он по высокому дымнику – поварня.

И тын был отодвинут и поновлен, и кельи стояли не так, и под новорубленою хороминою все было бело от щепы, и не было уже и следа той прежней потаенной укромности, о коей вспоминал он в пышном каменном Цареграде. Теперь вся обитель вышла на свет и простор, потянулась вверх, раскинулась вширь, словно бы отразив на себе дальние замыслы владыки Алексия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю