Текст книги "Великий стол"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Лежу вот, дрема не берет. С делом ли пришел али с разговором? Ну, прошай!
Олферка вспыхнул, осветлел улыбкой, подбежал к отцу, прильнул на миг к потной отцовой ладони.
– Скажи, батя! Великий князь – от Бога?
– От Бога, сынок.
– А как же князь Юрий Данилыч в Орду поедет хлопотать? Выходит, не от Бога, а от Орды князь ставится?
«И дети уже знают!» – ахнул про себя Бяконт.
Сын меж тем, сперва как-то замявшись и опустив голову, вдруг поднял глаза, в которых появилась не детская тревожная глубина, и спросил негромко, настойчиво, совсем уже без улыбки:
– Батя, а ты тоже за Юрия Данилыча?
Словно хлестнул по лицу Федора! То был отрок как отрок, а тут… И отец смутился. Уже не пораз первенец задавал ему вопросы, на которые он и ответить не мог. Или так вопрошал про ясное, понятное всем, что Федор мешался. Начинал отвечать витиевато, как в думе боярской, и сбивался, чуял – не то! И сын, поведя головой, будто муху отгоняя, перемолвливал да подчас такое и так, что отец замолкал, не в силах сыскать нужного слова. Как-то загвоздилось сыну, на летах еще, спросить:
– А для чего все люди?
– Служение Господу! – начал было Баконт.
– Нет, это понятно, а вот зачем? Какое-то же должно быть назначение всему, всем людям, и нам, и татарам, грекам, жидам, латинам, басурманам, всем-всем! Что-то все люди должны исполнить, раз Бог их создал? И чего тогда… все предначертано нам от рождения, от первых времен?
Не смог тогда Бяконт отмолвить внятно. Заботил его старший сын. Крепко заботил. Младшие были проще, ну да и малы еще!
И теперь вот что сказать? Не только за Юрия Данилыча он, паче того: собирает для князя дары в Орду, хану Тохте. А как скажешь сыну, что правда в Орде, а не у Бога? Сыну такого не сказать! (А себе?) С Михайлой Тверским покойный Данил Лексаныч, царство ему небесное, век были вместях! Оно бы… После-то Андрея… Ведь того и ждали, на то и надея была… А теперь что ж? С землей рвать, бросать вотчины, ехать в Тверь, да от первых мест градских под того ж Акинфа?! Нет! Об этом, перемолчав, оба решили с Протасием: стоять за Данилычей. Под Можайском вотчины дадены, под Переяславлем тож. Родион вон землю роет: не отдам Акинфу переяславской земли! А как не отдать? Как оборонить от великого князя, ежели… Пото и подарки в Орду. Авось, князь Юрий дарами пересилит… Должон осилить! Покойник батюшка добра оставил – на три княжения хватит. Сами забогатели, дружина сыта, дети, вот… Так-то! А совесть? А Бог? Эх, Данил Лексаныч, Данил Лексаныч! Князь ты наш дорогой, свет светлый! Что бы тебе годок-то еще пождать, не умирать! Или уж Юрию смирить себя, под рукой у Михайлы походить. Ой! Тогда Переславля ся лишить придет! В Орду попадут оба, там – как Тохта решит! Эх, на Тохту, хана мунгальского, совесть переложить… А Бог?
– Иди, сынок, мал ты еще, многого не поймешь пока. Служим мы князю своему, и не нам его судить. Поди.
Вышел сын, охмурев лицом. И голос послышался – к сотоварищам – вроде незаботный опять. От сердца отлегло несколько. А все же, что они делают, право ли творят? По-божьи-то! Стойно Андрею татар наводить на Русь! Тохта не разрешит. А коли разрешит? Юрий Данилыч горяч зело, ни перед чем не остановит!
А и не даст рати Тохта, сами-то они хороши! Без татарского царя и миром не поладят? Не ездить бы Юрию! А и не ехать некак. Переяславль! Вотчина святого Александра Невского, сердцевина земли… Ох! Лучше б не думать вовсе! А сын вот спросил. И иные не спросят – помыслят. Заодно ведь решали! Спаси и помилуй, Господи, люди твоя!
Петр Босоволков с Александром – два молодых рязанских боярина, изменою перебежавших к Даниле три года назад, – в эти дни ходили в страстях.
В те смутные часы после смерти Данилы, пока Юрий, не приехавший на похороны отца, сидел в Переяславле и в Москве начался разброд, Петр Босоволков решился на отчаянный шаг. Остановил своей волей и своею дружиной готовый выехать из ворот кремника поезд пленного рязанского князя Константина и тем не дал дорогому полонянику уйти к себе, на Рязань.
Петр поступил так не по храбрости. Вместе с батюшкой они изменою имали князя Константина в злосчастном бою под Рязанью, чтобы передать в руки московлян, и измена дала им сытные места, села и земли в уделе Даниловом, но и постоянный страх: а ну как Рязань пересилит? Батюшка, нонече уже не встававший с постели, был сильно обижен князем Константином, удалившим строптивого великого боярина из числа думцев своих в полковые воеводы. И сыну старого боярина, Петру, грозила опала по отцу. А оба, отец с сыном, помнили, что искони Босоволковы в думе рязанской первые места занимали. В их семье крепко жила легенда, что род свой Босоволковы ведут еще от воеводы князя Владимира, Волчьего Хвоста, некогда разбившего радимичей, как гласила о том древняя киевская летопись.
Все Босоволковы были гневливы и заносчивы, и Петр не составлял исключения. За свой поступок с князем Константином он ожидал от Юрия не одной хвалы, а и более ощутимых наград. Втайне завидовал он славе Протасия и значению Бяконта: «Чем хуже! Наш-то род древнее Бяконтова, почитай!»
А теперь (как на грех и батюшка занедужил, и крепко занедужил, видать было, что и не встанет старик), теперь Петр ходил сам не свой. А ну как по князь-Михайлову слову выпустят они Константина из поруба? А ну как потребует старый рязанский князь вернуть ему беглецов, предавших своего господина? И уже смутное видение плахи маячило перед ним. Князь Константин гневлив был и скор на расправы с непокорными его воле.
В решении Юрия Петр Босоволков увидел спасение себе и яростно кинулся собирать, упрашивать, льстить и стращать всех, от кого так ли, иначе зависело решение думы боярской.
Да, впрочем, рядовых московских служилых бояр и думцев, что были из старинных местных родов, даже уговаривать много не пришлось. Они присиделись, вросли корнями в землю Москвы, у них не было вотчин инуды, ни связей, ни громкого имени, за которое одно в ином княжестве дали бы им землю и власть. В иной волости, у чужого князя, они были бы ничто: городовыми служилыми людьми разве, а уж ни в думе сидеть, ни ратями править им бы уже не пришлось. У них, у многих, и не было тех тяжких дум и колебаний совести, что у Протасия с Бяконтом. Когда-то враждебно встретив Данилу, ибо он ломал привычный порядок вещей, они теперь приспособились и готовы были служить детям удачливого князя, лишь бы удача не отворотила от сыновей Даниловых. Те, что помельче, и вовсе судили по землям, ибо искус земного, животного (ж и в о т – жизнь и добро разом) тем сильнее, чем беднее, н у ж н е е человек. Над властью скопленного добра, над властью дум о добре, о зажитке, над самым подлым в человеке – над искушением все дела человеческие мерить мерою земного, плотского, «матерьяльного» начала, объяснять духовные движения земными низменными поводами, – над всем этим подняться можно или в самом низу, когда вся собина (собственность) твоя – две руки и рабочий навычай в этих руках, или уж – пройдя до самого верху весь искус золотого тельца, все долгие ступени земного суетного успеха, чинов, мест, званий, почестей и наград, и уже пройдя, пренебречь, отбросить, пережив и изведав утехи плоти и поняв, что не в них, не в земном добре, а в добре ином, в человечьих доброте и дружестве – главное жизни, а все плотское, – это лишь вериги, лишь цепи мрака на вечном сиянии духовного. Путь души человеческой – от простоты изначальной, через мрак суетного и мирского к новому свету, – путь этот еще не был проделан ими, боярами московскими. Свои вотчины да подачки от князя, скрыни с нажитою казною определяли для них всё. Но и за всем тем был страх: а вдруг да и не удержится князь Юрий? Эко дело замыслил! Робели. Впервые за много лет недобро и зорко озирали своих и чужих. Что тысяцкой, что держатель градской скажут? Оба ведь из ентих, из наезжих, находников! Мы-то родовые, кондовые! Черменковы, вон, от князя Редеги касожского самого! А хоть и от касожского князя – смотрели все ж на больших: «Как они, так и мы!» А Бяконт сказался хворым, да и видно! Всегда такой подбористый, вожеватый, бороду расчешет – волос к волосу кладет, – а нынче измят, раскосмачен, еле прибрел на совет! (Федор не столь и болен был, да у самого детские вопрошания первенца не шли из головы – за болезнью решил отсидеться.) И все сошлось на Протасии-Вельямине. Как он. Как он, так и Бяконт, как Бяконт, так и все московиты. А что пришлые рязане колготят, дак и перемолчать могут, без году неделя на Москве!
Князь Юрий в нетерпении ерзает на деревянном изузоренном стольце с серебряными накладками. Ерзает, ладонями сильно надавливая, гладит резные подлокотники княжеского престола. (Ладони свербят: кажинный раз, как чего хочется, дак так бы и кожу содрал с рук!) Братья князя московского молчат, супясь. Бояре шепчутся по лавкам. Рязанские рвутся в бой. Волынец Родион готов за саблю схватиться, да без сабель в думе-то! И духота. Жарынь.
Решись, Протасий, тысяцкий града Москвы, решись! Молви слово твердое! На тебя вся надея. Запрети рыжему Юрию рушить волю Владимирской земли! Укроти всех этих жадных и падких до серебра людишек! Изжени изменника князю своему, Петьку Босоволка! И Родиона неча слушать. О селе своем под Весками, что на Переславском озере, хлопочет Родион и ни о чем не думает больше! Что ты решал, что думал о днесь? Что решил вчера ввечеру, о чем передумал было седня о полдён? Чего не сказал княгине своей ночью в постели? Зачем ввечеру ходил на конюшни глядеть коней? Почто прошал у дворового, все ли кованы кони? Нет, не уйдешь ни от себя, ни от судьбы своей. И кони те нынче спокойно простоят в стойлах. Решил ты, Протасяй-Вельямин, и нету спасения роду твоему!
Юрий в думе боярской кожей почуял, почти понял было, на что он идет. Потом, как камень, пущенный из пращи, он будет лететь и лететь до конца, не останавливаясь, безоглядно, без терзаний и дум, с одною неистовой жаждой успеха… Потом. Но сейчас, в этот миг, когда решение думы московской легло на его плечи, дрогнул он. И счастье Юрия (и несчастье других), что была в нем легкость мысли, незаботность, нежелание, да и неуменье додумывать все до конца и соразмерять свое «хочу» с судьбами людей и страны.
Как в детстве, обиженный, кинулся он к матери. Но что могла ему сказать толстая обрюзгшая женщина, за краткий срок со смерти Данилы порастерявшая уже прежнюю властность свою? За мужем была и сама госпожа, а теперь оробела, думала уже о монастыре, и повернись так, что все бы рассыпалось, нажитое Данилой, с легкостью пошла бы она куски собирать по Москве, на папертях ссорилась с другими нищенками и радовалась сытному угощению у какой-нибудь сердобольной до нищей братии купчихи. Только и сказала она ворчливо своему балованному старшенькому:
– Михайлу-то передолить – дорого станет! – Скупа становилась княгиня Овдотья к старости. Сказала да тотчас торопливо и перемолвила: – Я уж тебе теперь не советчица. Сам должен думать. Батюшка Переславль не отдал никому, понимай!
Нынче на сына-то старшего глядела Овдотъя с удивлением и с почтением – князь! И уже не помнила, что порола когда-то.
От перин и подушек в тесном покое княжеском казалось еще жарче, чем на улице. Юрий отер потное чело, поглядел, как жена, взглядывая коротко на супруга, тытышкается с дочкой, а та с детским упрямством, протягивая пухлые ручки, отпихивает от себя материно лицо.
– Невеста растет! – решилась подать голос кормилица из угла, куда забилась с приходом Юрия.
– Кому только? – весело, вся занятая дитем, отозвалась молодая княгиня. Ей, после трех выкидышей, любо было теперь самой нянчить дитятю.
– Женихи не родились, скажи! – отмолвила мать, обрадованная, что можно от тяжких и непонятных ей уже дел княжеских перейти к тому, что только и трогало, и занимало ее нынче.
– Женихи родились… – рассеянно отвечал Юрий, понявший уже, что тут, в перинной духоте бабьего царства, не с кем было толковать о делах княжеских, и, ожесточев лицом, тряхнул огненными кудрями:
– Еду в Орду!
Что было бы, не начни Юрий Московский борьбы противу Твери? Как повернулась тогда судьба страны?
От малого, даже столь малого, как решение московского тысяцкого Протасия, великие могли бы проистечь перемены. Укрепилась торговая и книжная Тверь, самою природой (перекрестье волжского, смоленского и новгородского торговых путей) поставленная быть столицей новой Руси. Укрепилась бы одна династия, а значит, на столетие раньше страна пришла бы к непрерывной и твердой государственной власти, к просвещению, а там, глядишь, и не потребовалось бы с опозданием на два-три века вводить западные университеты и академии, приглашать немцев, спорить о «западничестве» и «исконности» – свои ученые были бы давно! Литва не получила Смоленска, и, как знать, возможно, не пала бы тогда и Галицко-Волынская Русь! А Орда? Можно ли предположить, что в Орде тогда не одолели бы мусульмане, что со временем, поколебавшись, Орда приняла крещение от православных митрополитов, и не пошла ли бы тогда иначе вся судьба великой степи и стран Ближнего Востока? А может и то, что повела бы Тверь русские полки полувеком раньше на поле Куликово, а может и то, что не сумели бы тверские князья справиться с Ордой и, в тщетном усилии, погубили страну? Или же создали государство, стойно западным, враждебное степной стихии, густо заселенное, но небольшое, с границею по Оке, так потом и не переплеснувшее за Волгу и Урал, в просторы и дали Сибири? Все можно предполагать, и ничего нельзя утверждать наверное теперь, когда случившееся – случилось. История не знает переверки событий своих, и мы, потомки, чаще всего одну из многих возможностей, случайную и часто не лучшую, принимаем за необходимость, за единственное, неизбежное решение. А в истории, как и в жизни, ошибаются очень часто! И за ошибки платят головой, иногда целые народы, и уже нет пути назад, нельзя повторить прошедшее. Потому и помнить надо, что всегда могло бы быть иначе – хуже, лучше? От нас, живых, зависит судьба наших детей и нашего племени, от нас и наших решений. Да не скажем никогда, что история идет по путям, ей одной ведомым! История – это наша жизнь, и делаем ее мы. Все скопом, соборно. Всем народом творим, и каждый в особину тоже, всею жизнью своей, постоянно и незаметно. Но бывает также у каждого и свой час выбора пути, от коего потом будут зависеть и его судьба малая, и большая судьба России. Не пропустите час этот! Ибо в истории – жизни чего не сделал, того не воротишь потом. Останутся сожаления да грусть: «Вот бы!» А иной отмолвит: «Как могло, так и прошло. В тебе самом, молодец, того-сего недостало, дак и не сплелась жизня твоя». А ты все будешь жалеть: «Ах, вот если бы… Если бы тогда, тот взгляд, да не оробел и пошел бы за нею! Если бы потом не за то дело взялся, что подсунула судьба, а выбрал себе и труднее, да по сердцу; если бы в тяжкий час сказал слово смелое, как хотелось, а не смолчал… Если бы…» И не воротишь! Лишь тоска, и серебряный ветер, и просторы родимой земли, в чем-то ограбленной тобою… И то лучше, когда одна лишь тоска! А то поведутся речи об «исторической неполноценности русского народа»; о его «неспособности к созданию государственных форм»; о том, что Русь годна лишь на подстилку иным нациям, и только; о том, что народ, размахнувший державу на шестую часть земли, воздвигший города и храмы, создавший дивную живопись, музыку и высокое искусство слова, запечатленного в книгах, примитивен, сер и ни на что не гож… На каком коне, в какую даль ускакать мне от этих речей? Скорей же туда, в четырнадцатый век, век нашей скорби и славы!
Глава 3
Сухое дерево потрескивало. Благоухали разогретые свечи. Тонкий запах ладана и сандала струился в отодвинутую оконницу. Шум города едва доносился сюда из-за высокой стены.
Ксения прикрыла глаза, откинулась в кресле. Шитье утомило ее. Солнечный луч, тонким столбом золотой пыли проникший в покои, коснулся изузоренных подносов с яблоками, вишеньем и малиновым квасом в высокогорлом восточном куманце, лукаво тронул серебро божницы, прокрался к низкому стольцу, и тотчас ослепительные зайчики брызнули от позолоченной водосвятной чаши – недавнего подарка сына, уехавшего в Орду. Как-то он там? Мысленно Ксения перенеслась в тверской терем. Увидела резвых внучат: разбойника Митю, бабкина любимца, и бойкого Сашка – сердце сладко дрогнуло, как представила себе обоих… Нет, ни в чем не огорчали ее ни сын, ни невестка Анна. Ксения сама настояла на том, чтобы жить вдали от них, во Владимире, в Княгинине монастыре, и лишь наезжать порою. Так спокойнее. Пусть Анна почувствует себя хозяйкою в доме! Лонись сама заметила – дружинники при ней смотрят только на старую свою госпожу. Десятый год, а всё ростовскую невестку девочкой считают – нехорошо. И сыну так лучше. Пускай привыкает к власти. Ему володеть! С Тохтой сговорит. У Андрея Городецкого наследников нет. Слышно, старый князь сам благословил передать владимирский стол Михаилу. Опамятовался при конце-то лет! Рассказывали, умирал трудно…
Земля приговорила на стол великокняжеский ее сына. Ксения сейчас перебирала прошедшие годы, годы надежд и тревог. Вспомнилось сперва как далекое, а потом вдруг с болью той, давешней, когда во время Дюденевой рати ждала его, одного, единственного! Свою надежду и, теперь может сказать с гордостью, надежду всей Русской земли. И как в те поры дрожала над ним! Доехал. Сельский иерей некакий, сказывали, спас, провел, хоронясь, лесами…
Вся земля! Михайло Андреич, суздальский князь, поддержал. Ну, ему и достоит! Нижний даден, отцова отчина. Ростовский князь, Константин Борисыч, тоже поддержал Михаила. Константин Борисыч гневен на Юрия за Переяславль. Юрий, вот… Окинф Великой к Юрию ездил вотчины свои прошать, да там пришлый сидит, Родион… Помыслив о Юрии, Ксения ощутила смутную тревогу. Когда-то советовала сыну сойтись с Данилой. Данил Лексаныч умер, получив от племянника Переяславль. Спорили ведь! Юрий тогда как кот в чечулю мяса вцепился: «Не отдам!» А Переяславль по праву должен принадлежать ее сыну. Старинная вотчина Ярослава Всеволодича. Ярослав поделил ее детям, а теперь один остался наследник – Михаил! И как великому князю тоже Переяславль Михаилу надлежит! А Данила Лексаныч не был на великом княжении, так у Юрия и вовсе нет прав теперь ни на Переяславль, ни на великокняжеский стол! Нынче Юрий будет юлить перед ханом, вымаливать себе удел Переяславской! Зачем приехал ноне во Владимир? В Орду ладитце, больше не с чем ему! Затем и едет, Переяславля прошать… Затем?! Не затем! За великим княжением он едет! Юрий тоже понимать не дурак: ему сейчас, только сейчас и спорить, спустя время поздно станет!
Она уже стояла, уже оправляла повойник, уже заматывала черно-лиловый иноческий плат, и уже суетились холопки: старая, своя, и другая, привезенная нынче из Твери.
«Куда? К Юрию? – Ксения недобро усмехнулась. – К митрополиту, вот кто надобен! Он должен остановить!»
Скоро ворота монастыря, заскрипев, распахнулись. Любопытные монашки, кто украдом, в окошка, кто и спроста, выбежав из келейки на крыльцо, провожали возок беспокойной и властной подруги своей, что и в монашеском облачении продолжала оставаться вдовствующей великой княгиней и госпожой. И уже гадали: куда это так вборзе поехала мать Михайлы Тверского, который нынче, по слову молвы, вот-вот станет великим князем володимерским?
От Княгинина монастыря до палат митрополичьих, что тянутся от Дмитровского собора почти до городской стены, невелик путь. Возок Ксении Юрьевны, подскакивая на выбоинах и вздымая душные облака пыли, скоро проминовал громаду храма Успения Богородицы и нырнул в низкие ворота Княжого города.
В воротах Ксению почти не задержали, слишком хорошо знали ее возок. Здесь, в ограде, разом отсеклась пыль и сутолока владимирских улиц, пахнуло из заречья свежим духом полей, и княгиню, что с помощью подбежавших митрополичьих служек вылезала из возка, встретила уже иная суета, пристойная и неспешная суета большого митрополичьего хозяйства. Даже здесь при виде Ксении оборачивались. Четверо слуг, что несли с поварни на двух жердях, продетых в кованые проушины, большой котел с варевом, приодержались и, опустив котел, окутанный струящимся паром, полураскрыв рты, проводили глазами тверскую княгиню, пока некто в светлом и дорогом облачении не прикрикнул на них.
Ксению ввели в приемный покой митрополичьего дворца, и служка, еще раз поклонившись старой княгине, побежал долагать митрополиту. Ксения перекрестилась на иконы, оправила плат и на мгновение ощутила слабость во всем теле. Пришлось опуститься на лавку, сердце как-то неровно трепыхнулось в груди. Права ли она в своих догадках? «Быть может, это просто глупый бабий страх? Старею, вот и… Нет! – Справилась с собою, покачала головой: – Нет и нет! Сердце подсказывает. Сердце не лжет. Все так и есть!» Палатные двери широко распахнулись, ее уже приглашали в покой.
Митрополит Максим жил в теремах, строенных еще Кириллом, ничего не переделывая. В частых поездках, да и по неуверенному времени нынешнему, было не до того. Он уже клонился к закату жизни и потому воспринимал все со смирением и спокойствием, которые происходят от усталости стареющих тела и духа больше, чем от мудрости и опыта лет. Монашествующую княгиню пригласил разделить с ним трапезу, и Ксения, у которой от нетерпения кружилась голова, принуждена была согласиться, чтобы не обидеть старого и столь внимательного к ней духовного главу всея Руси.
Максим был в палевом нижнем облачении, без регалий. Лишь тонкий золотой крест византийской работы на крупного чекана цепочке и золотой перстень с печатью, толстый, словно улитка, обвернувшаяся округ пальца, на сухой и чуть дрожащей руке старика удостоверяли его сан. Приглашающим движением он указал княгине на стол, уже уставленный серебром и глазурью, и княгиня послушно отведала, принимая из рук двух молчаливых служек, и остро приправленную дичь, и дорогую рыбу, и иноземные овощи, оливковые соленые ягоды, коими следовало заедать жаркое, пригубила бокал греческого темно-красного, почти черного вина… Глазами она обводила покой и, как дорогих знакомых, узнавала реликвии, оставшиеся еще от времен Кирилла и памятные ей с молодости: вот ту икону, и еще ту, с Георгием, и те вот панагии, сейчас повешенные на стене, рядом с божницей. Даже и столец был прежний, не Кириллов ли? И алавастровый сосуд стоял тот же самый, что и двадцать лет тому назад…
Ксения не знала, как приступить к разговору; к счастью, Максим помог ей сам, поздравив с избранием сына на стол великокняжеский, в чем уже не сомневался никто. Сдерживая волнение голоса, Ксения заговорила о Юрии. И митрополит, поначалу с легкой улыбкой внимавший не в меру опасливой княгине, вдруг острожел лицом, понурился и начал внимать сугубо. Греческое, с покляпым носом, лицо Максима сейчас стало очень похожим на икону цареградского письма, а темные глаза в сетке морщин, которые он изредка поднимал, в упор, пристально взглядывая на тверскую княгиню, становились все печальнее и тверже. Кажется, Максим ей поверил.
Ксения, задышавшись, смолкла. Максим думал, утупив очи долу. Потом коротко глянул на нее и вопросил негромко:
– А что ты, госпожа, с Михаилом Ярославичем возможешь обещати князю Юрию?
Это был разумный вопрос. Юрию нужна была подачка, теперь, немедленно. Иначе его не остановить. Лишиться Переяславля? Или хотя бы оставить ему город в держание, как решили тогда на Переяславском снеме? Все это лихорадочно быстро пронеслось и сложилось в голове у Ксении. Сына она уговорит, да Михаил и сам поймет, что ныне так лучше, пока не осильнел, пока власть не в руках.
– Михаил Ярославич оставит Переяславль за Юрием! – отмолвила она твердо Максиму. Старый митрополит вздохнул, откачнувшись в креслице. Помолчал. Вымолвил:
– Мыслю и я, что князь Юрий неспроста ладит ехати в Орду! Госпожа сможет повторить свое обещание самому Юрию Данилычу здесь, в этом покое, и поклясться в том перед Господом?
Ксения молча кивнула. Максим позвонил в колокольчик и появившемуся на зов монаху сказал несколько слов по-гречески. Затем церемонно предложил Ксении соблаговолить пождать мал час в особном покое, доколе по зову его, митрополита, князь Юрий Данилыч не прибудет семо беседовати.
Ксения, удалясь в гостевую горницу, места себе не находила. «Быть может, лучше было сперва самой побывать у Юрия?» – шевельнулась в ней грешная мысль. Нет! Юрий мог бы и огрубить, и перемолвить такое, что после и к митрополиту ехать стало бы незачем. Приходилось терпеть и ждать. Она не ведала к тому же, что за то краткое время, которое она прождала, изводясь, в покоях митрополичьих, Максим сумел выяснить серьезное. Его посланцы, поговорив со слугами московского князя, донесли ему, что, по слухам, от самих московитов узнанным, – великая княгиня тверская словно в воду глядела – московский князь едет-таки в Орду спорить с Михайлой о столе великокняжеском.
Юрий, впрочем, на зов митрополита Максима явился вборзе. И лишь увидя Ксению, чуть шатнулся, словно толкнули в лицо, но тут же заулыбался весело и стал сыпать скользкими, ничего не значащими словами. Спас Максим. Он благословил московского князя с заученной важностью, воспитанной десятилетиями власти, и Юрий осмирнел, понял, что тут легко не пройдет. Он сразу, увидя Ксению, понял, о чем пойдет речь, и спервоначалу было думал совсем отвертеться от серьезного разговора, но как скроешь, что поехал в Орду? Пол-Владимира уже знает, поди! Не сказал бы кто дуром из своих, московлян, что за ярлыком великокняжеским едут! (А ежели сказал? А и сказал – не беда, отопрусь!) Он выслушал важную, глуховатую речь митрополита, увещевавшего его словами Писания не ввергать меч в братию свою, со смирением приять крест, и прочая, и прочая. Вскинул глаза, когда Максим, отнесясь к тверской княгине, сказал ему о Переяславле: «Аз имаюся тебе с великою княгинею Оксиньею, матерью княжею Михаиловою, чего восхощеши из отчины вашея, то та будет невозбранно». С кривою усмешкой, нагло глядя в глаза Ксении, выслушал и ее взволнованную речь, и клятву за себя и князя Михаила. (Вот чудеса! Переяславль обещают! Пущай сперва отберут, а то было бы чего обещать! Добро-то мое пока!) Он намеренно выслушал все до конца, и обещания, и увещания, и слова священных книг, и клятвы. А затем, вперив в митрополита небесно-открытый взор, возразил, что он едет в Орду совсем не за ярлыком на великое княжение, а по своим делам княжеским.
Старый митрополит тревожно вглядывался в наглые голубые глаза Юрия и видел, что князь лжет. И вдруг ему стало страшно – не действовали на Юрия увещания, явно не ведал он ни совести, ни стыда! Ничто! Только алчба и неистовое (виделось в невольном почесывании рук) стремление к удаче! «Да верит ли он в Бога? – смятенно подумал Максим. Византиец, он видал и знал всякое, и такое, чему, слава Господу, мало было примеров на Руси, но и раскаянье, и веру, и строгое слежение за буквою закона Божьего, а тут… – Язычник он, язычник! – думал Максим, не зная, что еще сказать, содеять. – Нет для него закона, нет!» Теперь, поглядев Юрию в глаза, он уже точно уверился, что слухи, собранные его соглядатаями, не ложны. Но молвить князю о сплетнях смердов было бы непристойно. Приходилось наружно поверить – пока поверить – московскому князю.
Отпуская Юрия, Максим сделал незаметный знак Ксении мало пождать и, воротясь, с сокрушением молвил вдове, оставшись с нею с глазу на глаз:
– Мыслю, не достоит прияти веры словесам его!
И Ксения лишь молча кивнула в ответ. Она, поглядев на Юрия только, даже не вызнав еще о слухах, сама уверилась в правоте давешних предчувствий. Что же теперь?
– Отлучить от церкви! – сказала она вдруг глубоким, сорвавшимся в выкрик голосом. Сказала и замерла. Но митрополит лишь мгновенно вскинул и опустил ресницы, не пожелав заметить неприличия в возгласе вдовствующей княгини. Ибо сам подумал втайне о том же. Но как, за что? И – можно ли князя… А ежели не поможет?
Ввечеру того же дня, воротясь из церкви, митрополит обрел у себя дары, посланные Юрием Московским. С сокрушением подумал, что, принимая дары, тем самым уже предает Ксению и ее сына Михаила. Явись Юрий к нему сам, может, митрополит, по первому душевному движению, и не принял бы его даров, но уже принятое келарем отослать не смог. И тут вновь и опять его обуяла слабость. Отлучать от церкви князя – такого еще не бывало. (Было, было! Отлучали, и не раз! И князей, и цесарей, и императоров! Не лукавь, хитрый грек!) Но – по слухам смердьим? Но – не свершившего зла, ибо еще не приехал в Орду московский князь и еще не навел татар на Русскую землю. (А наведет – дак будет поздно! Ныне, теперь нужно обуздать насильника, доколе насилие не свершено! Что ж ты немотствуешь, русский митрополит Максим?!) Но бремя забот, но усталость, но прожитые годы… Да к тому же гривны-новгородки, золотой потир древней цареградской работы и соболя делали свое дело. Глядел Максим и поникал, и смирялся с неизбежным, как казалось теперь, ходом событий. Решил оставить дары Юрия у себя и лишь молить Бога об утишении сердец прегордых. Сарскому епископу, однако, нужно послать весть, дабы не доверял Юрию и не предстательствовал о нем перед ханом сугубо…
Ксения действовала смелее и жестче. Вызвала тверских бояр, сущих во Владимире, собрала, кого могла, ратных, за прочими разослала гонцов. Мчались кони – аж ветер свистел в ушах. Глянув в глаза Ксении, вспыхивали и кидались в дело кмети. Уже не монахиня, а прежняя их госпожа глядела неумолимым огненным взором, та, при которой, бывало, дохнуть не смели. Всех, всех, всех! Всем! В Тверь – гонцы. В Суздаль! В Городец! Кострому! Где еще сущи тверские ратные? Чьи кмети без дела боярились в Боголюбове? Вызвать! Чья дружина ушла к Нижнему? Воротить стремглав!
К полудню другого дня на главных путях уже разоставили заставы. Юрия должны были перенять по дороге в Суздаль и посадить в железа до возвращения Михаила из Орды.