355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Военный переворот (книга стихов) » Текст книги (страница 2)
Военный переворот (книга стихов)
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 15:55

Текст книги "Военный переворот (книга стихов)"


Автор книги: Дмитрий Быков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

Душе спокойней с плоскою картинкой,

Лишенной непостижной глубины,

С расчисленно петляющей тропинкой

Среди рябин, осин и бузины.

Душе спокойней с плоскостью пейзажной,

Где даль пуста, а потому чиста,

Где деревянный мост, и воздух влажный,

И силуэт цветущего куста.


1990

НОВОСИБИРСКАЯ ЭЛЕГИЯ

…И ощущенье снятого запрета

Происходило от дневного сна,

И главный корпус университета

Шумел внизу, а тут была она,

Была она, и нам служила ложем

Гостиничная жесткая кровать,

И знали мы, что вместе быть не можем,

И мне казалось стыдно ревновать.

Потом была прекрасная прохлада,

И сумеречно-синее окно,

И думал я, что, в общем, так и надо,

Раз ничего другого не дано:

Ведь если нет единственной, которой,

И всякая любовь обречена…

Дождь барабанил за квадратной шторой,

Смущаясь неприступностью окна,

На коврике валялось покрывало,

И в этом был особенный покой

Безумия, и время застывало,

Как бы на все махнувшее рукой.

И зыбкий мир гостиничного крова,

И лиственные тени на стене

Божественны, и смысла никакого,

И хорошо, тогда казалось мне.

Тогда я не искал уже опоры,

Не выжидал единственной поры

И счастлив был, как жители эпохи,

Которая летит в тартарары.

Чего уж тут, казалось бы, такого

Дождь заоконный, светло-нитяной,

И создающий видимость алькова

Диван, зажатый шкафом и стеной?

Мне кажется, во времени прошедшем

Печаль и так уже заключена.

Печально будет все, что ни прошепчем.

У радости другие времена.


1991

ПОСЛАНИЕ К ЕВРЕЯМ

"В сем христианнейшем из миров

Поэты – жиды." (Марина Цветаева)

В душном трамвае – тряска и жар,

как в танке,

В давке, после полудня, вблизи Таганки,

В гвалте таком, что сознание затмевалось,

Ехала пара, которая целовалась.

Были они горбоносы, бледны, костлявы,

Как искони бывают Мотлы и Хавы,

Вечно гонимы, бездомны, нищи, всемирны

Семя семитское, проклятое семижды.

В разных концах трамвая шипели хором:

"Ишь ведь жиды! Плодятся, иудин корено!

Ишь ведь две спирохеты – смотреть противно.

Мало их давят – сосутся демонстративно!".

Что вы хотите в нашем Гиперборее?

Крепче целуйтесь, милые! Мы – евреи!

Сколько нас давят – а все не достигли цели.

Как ни сживали со света, а мы все целы.

Как ни топтали, как не тянули жилы,

Что не творили с нами – а мы все живы.

Свечи горят в семисвечном нашем шандале!

Нашему Бродскому Нобелевскую дали!

Радуйся, радуйся, грейся убогой лаской,

О мой народ богоизбранный – вечный лакмус!

Празднуй, сметая в ладонь последние крохи.

Мы – индикаторы свинства любой эпохи.

Как наши скрипки плачут

в тоске предсмертной!

Каждая гадина нас выбирает жертвой

Газа, погрома ли, проволоки колючей

Ибо мы всех беззащитней – и всех живучей!

Участь избранника – травля, как ни печально.

Нам же она предназначена изначально:

В этой стране, где телами друг друга греем,

Быть человеком – значит уже евреем.

А уж кому не дано – хоть кричи,

хоть сдохни,

Тот поступает с досады в черным сотни:

Видишь, рычит, рыгает, с ломиком ходит

Хочется быть евреем, а не выходит.

Знаю, мое обращение против правил,

Ибо известно, что я не апостол Павел,

Но, не дождавшись совета, – право поэта,

Я – таки да! – себе позволяю это,

Ибо во дни сокрушенья и поношенья

Нам не дано ни надежды, ни утешенья.

Вот моя Родина – Медной горы хозяйка.

Банда, баланда, блядь, балалайка, лайка.

То-то до гроба помню твою закалку,

То-то люблю тебя, как собака палку!

Крепче целуйтесь, ребята! Хава нагила!

Наша кругом Отчизна. Наша могила.

Дышишь, пока целуешь уста и руки

Саре своей, Эсфири, Юдифи, Руфи.

Вот он, мой символ веры, двигавшей годы,

Тоненький стебель последней моей опоры,

Мой стебелек прозрачный, черноволосый,

Девушка милая, ангел мой горбоносый.


1991

ВРЕМЕНА ГОДА

1. Подражание Пастернаку


Чуть ночь, они топили печь.

Шел август. Ночи были влажны.

Сначала клали. Чтоб разжечь,

Щепу, лучину, хлам бумажный.

Жарка, уютна, горяча,

Среди густеющего мрака

Она горела. Как свеча

Из «Зимней ночи» Пастернака.

Отдавшись первому теплу

И запахам дымка и прели,

Они сидели на полу

И, взявшись за руки, смотрели.

Чуть ночь, они топили печь.

Дрова не сразу занимались,

И долго, перед тем как лечь,

Они растопкой занимались.

Дрова успели отсыреть

В мешке у входа на террасу,

Их нежелание гореть

Рождало затруднений массу,

Но через несколько минут

Огонь уже крепчал, помедлив,

И еле слышный ровный гуд

Рождался в багроватых недрах.

Дым очертания менял

И из трубы клубился книзу,

Дождь припускал по временам,

Стучал по крыше, по карнизу,

Не уставал листву листать

Своим касанием бесплотным,

И вдвое слаще было спать

В струистом шелесте дремотном.

Чуть ночь, они топили печь,

Плясали тени по обоям,

Огня лепечущая речь

Была понятна им обоим.

Помешивали кочергой

Печное пышущее чрево,

И не был там никто другой

Леса направо и налево,

Лишь дождь, как полуночный ткач,

Прошил по странному наитью

Глухую тишь окрестных дач

Своею шелестящей нитью.

Казалось, осень началась.

В июле дачники бежали

И в эти дни, дождя боясь,

Сюда почти не наезжали.

Весь мир, помимо их жилья,

Был как бы вынесен за скобку,

Но прогорали уголья,

И он вставал закрыть заслонку.

Чуть ночь, они топили печь,

И в отблесках её свеченья

Плясали тени рук и плеч,

Как некогда – судьбы скрещенья.

Волна пахучего тепла,

Что веяла дымком и прелью

Чуть колебалась и плыла

Над полом, креслом, над постелью,

Над старой вазочкой цветной,

В которой флоксы доживали,

И над оплывшею свечой,

Которую не зажигали.


1988

2. Преждевременная автоэпитафия

Весенний первый дождь. Вечерний сладкий час,

Когда ещё светло, но потемнее скоро.

По мокрой мостовой течет зеленый глаз

Приветствующего троллейбус светофора,

Лиловый полумрак прозрачен, но уже

Горит одно окно на пятом этаже.

Горит одно окно, и теплый желтый свет,

Лимонно-золотой, стоит в квадрате рамы.

Вот дождь усилился – ему и дела нет:

Горит! Там девочка разучивает гаммы

В уютной комнате, и нотная тетрадь

Стоит развернута. Сыграет, и опять

Сначала… Дождь в стекло. Потеки на стекле

Забылись с осени… И в каждом из потеков

Дробится светофор. Под лампой, на столе

Лежит пенал и расписание уроков,

А нынче музыка. Заданье. За дверьми

Тишь уважения. И снова до-ре-ми.

Она играет. Дождь. Сиреневая тьма

Все гуще, окна загораются, и вот их

Все больше. Теплый свет ложится на тома

На полке, за стеклом, в старинных переплетах,

На руки, клавиши и, кажется, на звук,

Что ровно и легко струится из-под рук.

И снова соль-ля-си… Соседнее окно

Как рано все-таки смеркается в апреле!

Доселе темное, теперь освещено:

Горит! Там мальчик клеит сборные модели:

Могучий самолет, раскинувший крыла,

Почти законченный, стоит среди стола.

Лишь гаммы за стеной – но к ним привычен слух

Дождем перевиты, струятся монотонно.

Свет лампы. На столе – отряд любимых слуг:

Напильник, ножницы, флакончик ацетона,

Распространяющий столь резкий аромат,

Что сборную модель родители бранят.

А за окном темно. Уже идет к шести.

Работа кончена. Как бы готовый к старту

Картинку на крыло теперь перевести

Пластмассовый гигант воздвигнут на подставку

И чуть качается, ещё не веря сам,

Что этакий титан взлетает к небесам.

Дождливый переплеск и капель перепляс

Апрельский ксилофон по стеклам, по карнизу,

И мальчик слушает. Он ходит в третий класс

И держит девочку за врушку и подлизу,

Которой вредничать – единственная цель,

А может быть, влюблен и носит ей портфель.

Внутри тепло, уют… Но и снаружи – плеск

Дождя, дрожанье луж, ночного ксилофона

Негромкий перестук, текучий мокрый блеск

Фар, первых фонарей, миганье светофора,

Роенье тайных сил, разбуженных весной:

Так дышит выздоравливающий больной.

Спи! Минул перелом; означен поворот

К выздоровлению, и выступает мелко

На коже лба и щек уже прохладный пот

Пот не горячечный. Усни и ты, сиделка:

Дыхание его спокойно, он живет,

Он дышит, как земля, когда растает лед.

…О, тишь апрельская, обманчивая тишь!

Работа тайных сил неслышна и незрима,

Но скоро тополя окутает, глядишь,

Волна зеленого, пленительного дыма,

И высохнет асфальт, и посреди двора

По первым классикам заскачет детвора.

А следом будет ночь, а следом будет день,

И жизнь, дарующая все, что обещала,

Прекрасная, как дождь, как тополь, как сирень,

А следом будет… нет! о нет! начни сначала!

Ведь разве этот рай – не самый верный знак,

Что все окончиться не может просто так?

Я знаю, что и я когда-нибудь умру,

И если, как в одном рассказике Катерли,

Мы, обнесенные на грустном сем пиру,

Там получаем все, чего бы здесь хотели,

И все исполнится, чего ни пожелай,

Хочу, чтобы со мной остался этот рай:

Весенний первый дождь, весенний сладкий час,

Когда ещё светло, но потемнеет скоро,

Сиреневая тьма, зеленый влажный глаз

Приветствующего троллейбус светофора,

И нотная тетрадь, и книги, и портфель,

И гаммы за стеной, и сборная модель.


1988

3. Октябрь

Подобен клетчатой торпеде

Вареный рыночный початок,

И мальчик на велосипеде

Уже не ездит без перчаток.

Ночной туман, дыханье с паром,

Поля пусты, леса пестры,

И листопад глядит распадом,

Разладом веток и листвы.

Октябрь, тревожное томленье,

Конец тепла, остаток бедный,

Включившееся отопленье,

Холодный руль велосипедный,

Привычный мир зыбуч и шаток

И сам себя не узнает:

Круженье листьев, курток, шапок,

Разрыв, распад, разбег, разлет.

Октябрь, разрыв причин и следствий,

Непрочность в том и зыбкость в этом,

Пугающие, словно в детстве,

Когда не сходится с ответом,

Все кувырком, и ум не сладит,

Отступит там, споткнется тут…

Разбеги пар, крушенья свадеб,

И листья жгут, и снега ждут.

Сухими листьями лопочет,

Нагими прутьями лепечет,

И ничего уже не хочет,

И сам себе противоречит

Мир перепуган и тревожен,

Разбит, раздерган вкривь и вкось

И все-таки не безнадежен,

Поскольку мы ещё не врозь.


1989

* * *

"Быть должен кто-нибудь гуляющий по саду,

Среди цветущих роз и реющих семян." (Н. Матвеева)

Сырое тление листвы

В осеннем парке полуголом

Привычно гражданам Москвы

И неизменно с каждым годом.

Листва горит. При деле всяк.

Играют дети, длится вторник,

Горчит дымок, летит косяк,

Метет традиционный дворник.

Деревьям незачем болеть

О лиственной горящей плоти.

Природе некогда жалеть

Саму себя: она в работе.

Деревья знают свой черед,

Не плача о своем пределе.

Земля летит, дитя орет,

Листва горит, и все при деле.

И лишь поэт – поскольку Бог

Ему не дал других заданий

Находит в их труде предлог

Для обязательных страданий.

Гуляка праздный, только он

Имеет времени в достатке,

Чтоб издавать протяжный стон

Об этом мировом порядке.

Стоит прощальное тепло,

Горчит осенний дым печальный,

Горит оконное стекло,

В него уперся луч прощальный,

Никто не шлет своей судьбе

Благословений и проклятый.

Никто не плачет о себе.

У всех полно других занятий.

…Когда приходят холода,

Послушны диктатуре круга,

Душа чуждается труда.

Страданье требует досуга.

Среди плетущих эту нить

В кругу, где каждый место знает,

Один бездельник должен быть,

Чтобы страдать за всех, кто занят.

Он должен быть самим собой

На суетливом маскараде

И подтверждать своей судьбой,

Что это все чего-то ради.


1992

ПОЭМЫ

ЭЛЕГИЯ НА СМЕРТЬ ВАСИЛЬЯ ЛЬВОВИЧА

"Это не умирающий Тасс,

а умирающий Василий Львович." (Пушкин, заметки на полях «Опытов» Батюшкова)

…Он писал в посланье к другу:

"Сдавшись тяжкому недугу,

На седьмом десятке лет

Дядя самых честных правил,

К общей горести, оставил

Беспокойный этот свет.

Вспомни дядюшку Василья!

Произнес не без усилья

И уже переходя

В область Стикса, в царство тени:

"Как скучны статьи Катени

На!" Покойся, милый дя

дя!" Но чтоб перед кончиной,

В миг последний, в миг единый

Вдруг припомнилась статья?

Представая перед Богом,

Так ли делятся итогом,

Тайным смыслом бытия?

Дядюшка, Василий Львович!

Чуть живой, прощально ловишь

Жалкий воздуха глоток,

Иль другого нет предмета

Для предсмертного завета?

Сколь безрадостный итог!

Впрямь ли в том твоя победа,

Пресловутого соседа

Всеми признанный певец,

Чтоб уже пред самой урной

Критикой литературной

Заниматься, наконец?

Но какой итог победней?

В миг единый, в миг последний

Всем ли думать об дном?

Разве лучше, в самом деле,

Лежа в горестной постели,

Называемой одром,

Богу душу отдавая

И едва приоткрывая

Запекающийся рот,

Произнесть: "Живите дружно,

Поступайте так, как нужно,

Никогда наоборот"?

Разве лучше, мир оставя,

О посмертной мыслить славе

(И к чему теперь оне

Сплетни лестные и толки?):

"Благодарные потомки!

Не забудьте обо мне!".

Иль не думать о потомках,

Не печалиться о том. Как

Тело бренно, говоря

Не о грустной сей юдоли,

Но о том, как мучат боли,

Как бездарным лекаря?

О последние заветы!

Кто рассудит вас, поэты,

Полководцы и цари?

Кто посмеет? В миг ухода

Есть последняя свобода:

Все, что хочешь, говори.

Всепрощенье иль тщеславье

В этом ваше равноправье,

Ваши горькие права:

Ропот, жалобы и стоны…

Милый дядя! Как достойны

В сем ряду твои слова!

Дядюшка, Василий Львович!

Как держался! Тяжело ведь

Что там! – подвигу сродни

С адским дымом, с райским садом

Говорить о том же самом,

Что во все иные дни

Говорил – в рыдване тряском,

На пиру ли арзамасском…

Это славно, господа!

Вот достоинство мужчины

Заниматься в день кончины

Тем же делом, что всегда.

…Что-то скажешь, путь итожа?

Вот и я сегодня тоже

Вглядываюсь в эту тьму,

В эту тьму, чернее сажи,

Гари, копоти… ея же

Не избегнуть никому.

Благодарное потомство!

Что вы знаете о том, что

Составляло существо

Безотлучной службы слову

Суть и тайную основу

Мирозданья моего?

Книжные, святые дети,

Мы живем на этом свете

В сфере прожитых времен,

Сублимаций, типизаций,

Призрачных ассоциаций,

Духов, мыслей и имен.

Что ни слово – то цитата.

Как ещё узнаешь брата,

С кем доселе незнаком?

На пути к своим Итакам

Слово ставим неким знаком,

Неким бледным маяком.

Вот Создателя причуда:

Так и жить тебе, покуда

Дни твои не истекли.

На пиру сидим гостями,

Прозу жизни жрем горстями

И цитируем стихи.

Но о нас, о книжных детях,

Много сказано. Для этих

Мы всегда пребудем – те.

Славься, наш духовный предок,

Вымолвивший напоследок:

– Как скучны статьи Кате

Нина! Помнишь ли былое?

Я у прапорщика, воя,

Увольненье добывал,

Поднимал шинельный ворот,

Чистил бляху, мчался в город,

Милый номер набирал.

Помню пункт переговорный.

Там кассиром непроворный

Непременный инвалид.

Сыплет питерская морось,

Мелочь, скатываясь в прорезь,

Миг блаженства мне сулит.

Жалок, тощ недостоверно,

Как смешон я был, наверно,

Пленник черного сукна,

Лысый, бледный первогодок,

Потешающий молодок

У немытого окна!

О, межгород, пытка пыток!

Всяк звонок – себе в убыток:

Сквозь шершавые шумы

Слышу голос твой холодный

Средь промозглой, беспогодной,

Дряблой питерской зимы.

Но о чем я в будке грязной

Говорил с тобой? О разной,

Пестрой, книжной ерунде:

Что припомнил из анналов,

Что из питерских журналов

Было читано и где.

В письмах лагерников старых,

Что слагали там, на нарах,

То поэму, то сонет,

Не отмечен, даже скрыто,

Ужас каторжного быта:

Никаких реалий нет.

Конспираций? Едва ли.

Верно, так они сбегали

В те роскошные сады,

Где среди прозрачных статуй

Невозможен соглядатай

И бесправны все суды.

Так и я, в моем безгласном

Унижении всечасном

Что ни шаг, то невпопад,

Гордость высказать пытаясь,

Говорил с тобой, хватаясь

За соломинки цитат.

Славься, дядя! Ведь недаром

Завещал ты всем Икарам,

Обескрыленным тоской,

Вид единственный побега

Из щелястого ковчега

Жалкой участи людской!

Грустно, Нина! Путь мой скучен.

Сетку ладожских излучин

Закрывает пленка льда.

Ты мне еле отвечала.

Сей элегии начало

Я читал тебе тогда.

Так не будем же, о Муза,

Портить нашего союза,

Вспоминая этот лед,

Эти жалобы и пени.

Как скучны статьи Катени

На! Кто должен – тот поймет.


3.4.1988 – 29.10.1995

Ленинград – Москва.

ПОЭМА ПОВТОРА

Михаилу Веллеру

«Крылья бабочка сложит…» (А. Кушнер)

Он сел в автобус. Впереди

Сидела девочка с собакой.

Он ощутил укол в груди.

Вот так напьешься дряни всякой

Потом мерещится. Но нет:

Все было чересчур похоже

Осенний день, закатный свет,

Она сама… собака тоже…

Как раз стояла та пора,

Когда, томясь отсрочкой краткой,

Природа, летняя вчера,

Палима словно лихорадкой:

Скорей торопится отцвесть,

Все отдавая напоследок.

Он пригляделся: так и есть.

Сейчас она посмотрит эдак,

Как бы зовя его с собой.

Улыбка… краткая заминка…

Мелькнувши курткой голубой,

Она сошла напротив рынка

И растворилась в толкотне

Автобус тронулся уныло.

Пошли мурашки по спине:

Все это было, было, было,

Он точно помнил! Дежа вю?

Скорей другое. Видно, скоро

Я терпеливо доживу

До чувства полного повтора.

Пора бы, впрочем. Тридцать лет.

И вот предвестники старенья:

Неотвратимые, как бред,

Пошли цепочкой повторенья.

Пора привыкнуть. Ничего

Не будет нового отныне…

Но что-то мучило его.

Сойдя на Каменной плотине,

Он не спеша побрел домой.

Соседка, старая Петровна,

На лавке грелась. Боже мой,

Все повторилось так дословно!

Собака, куртка, рынок, взгляд

На той же самой остановке…

Тогда, пятнадцать лет назад,

Он возвращался с тренировки.

А после все пятнадцать лет

Он вспоминал с дежурным вздохом,

Как не сошел за нею вслед,

Как, сам себя ругая лохом,

Щипал усишки над губой

И лоб студил стеклом холодным,

Следя за курткой голубой

И псом, довольно беспородным.

Из всех младенческих утрат

Он выделял особо эту

Года сомнительных отрад

Ее не вытеснили в Лету.

Но что теперь? Не в первый раз

Он замечал за этот месяц

Повтор полузабытых фраз,

Давнишних баек, околесиц,

Но тем-то зрелость и грозна,

Что перемены не спасают

И пропадает новизна,

А память свой же хвост кусает.

Все это можно перенесть.

Равнина все-таки не бездна.

Пускай уж будет все, что есть,

И все, как было. Худо-бедно

Лошадки вязли, но везли.

Да и откуда в частной жизни

Искать какой-то новизны,

Коль нету нового в отчизне,

Судьба которой, несмотря

На наши снежные просторы

И многоцветные моря,

Повторы, вечные повторы.

Что будет – будет не впервой.

Нас боги тем и покарали,

Что мы идем не по прямой,

А может, и не по спирали

По кругу, только и всего,

В чем убеждаемся воочью.

Но что-то мучило его.

Он испугался той же ночью.

…Она сказала: "Посмотри,

Вон самолет мигает глазом.

А кто-то спит себе внутри"…

Он понял, что теряет разум:

Он вспомнил горы, водопад

И костерок перед палаткой,

Внутри которой час назад

Метался в судороге сладкой.

Потом из влажной, душной тьмы

Он выполз на блаженный холод

Негрозной ялтинской зимы.

Он был невероятно молод,

И то был первый их отъезд

Вдвоем, на юг, на две недели,

На поиск неких новых мест…

Потом они вдвоем сидели

И, на двоих одну куря,

На небо черное смотрели.

Тогда, в разгаре января,

Там было, как у нас в апреле:

Плюс семь ночами. Перед тем,

Как лезть в надышанную темень,

Он посмотрел в другую темь,

Где самолет летел, затерян.

Она сказала: "Погляди

Он нам подмигивает, что ли?".

И вот опять. Укол в груди,

Но он не думал об уколе.

Она давно жила не здесь

Жила, по слухам, безотрадно.

Его затягивала взвесь

Случайных связей. Ну и ладно,

Но чтобы десять лет спустя,

Буквально, точно, нота в ноту?

Чтоб это бедное дитя

Тянуло руку к самолету,

Который ночью за окном

Летит из Внукова туда же,

Где мы с другой, в году ином,

В иной ночи, в ином пейзаже…

Не может быть. Такой повтор

Не предусмотрен совпаденьем.

Он на неё смотрел в укор.

Спросила курева.

– Поделим.

И понеслось! Сильней тоски,

Грозней загульного угара…

Он понял, что попал в тиски.

Всему отыскивалась пара.

Но нет: поправка. Не всему,

А лишь каким-то главным вехам

Гора, палатка, ночь в Крыму,

Рука, скользящая по векам,

Холодный воздух, капли звезд,

Далекий щебет водопада…

Но будет и великий пост.

Есть вещи из другого ряда:

Когда-то друг, а нынче враг,

Лишь чудом в драке не убивший

Другой, но бивший точно так,

Другой, но в то же время бывший;

Скандал на службе – тот же тон…

И он, мечась, как угорелый,

Завыл – но суть была не в том,

Что он скучал от повторений.

Так бабочка, сложив крыла

На тех же бурых скалах Крыма,

Столь убедительно мала

И для прохожего незрима!

Вот так наложится – и нет

Тебя, как не бывало сроду.

Теперь, ступая в свой же след,

Он, видимо, придет к исходу

И перестанет быть, едва

Последний шаг придется в точку.

Меняя вещи и слова,

Он думал выклянчить отсрочку:

Сменил квартиру (но и там

Сосед явился плакать спьяну,

Как тот, из детства, по пятам

Пришедший бросить соль на рану).

Друзей покинул. Бросил пить.

Порвал с десятком одалисок

Но все вотще. Уставши выть,

Он, наконец, составил список.

Там было все, что он считал

Важнейшим – все, чем люди живы.

Но, пряча в голосе металл,

Судьба вносила коррективы:

Порою повторялось то,

Что он считал третьестепенным:

Из детства рваное пальто

(Отец купил в Кривоколенном,

А он в игре порвал рукав;

Теперь рукав порвался в давке).

Но в целом он казался прав:

Учтя новейшие поправки,

За восемь месяцев труда

Он полный перечень составил

И ставил галочки, когда

Бывал игрушкой странных правил.

Сошлась и первая тоска

Весной, на ветреном закате,

И шишка в области виска

(Упал, летя на самокате,

И повторил, скользя по льду,

Опаздывая на свиданье).

И в незапамятном году

Невыносимое страданье

Под кислый запах мышьяка

В зубоврачебном кабинете…

сошлось покорное «пока»

От лучшей женщины на свете

И снисходительное «будь»

От лучшей девушки недели

(Хотя, целуя эту грудь,

Он вспомнил грудь фотомодели

на фотографии цветной

В журнале, купленном подпольно,

То был десятый, выпускной).

Бессильно, тупо, подневольно

Он шел к известному концу

и как-то вечером беспутным

врага ударил по лицу,

покончив с предпоследним пунктом.

Одно осталось. После – крах,

Предел, исчерпанность заряда.

В душе царил уже не страх,

Но лишь скулящее «не надо».

В районе двадцати пяти,

Гордясь собой, играя силой,

В ночной Гурзуф на полпути

Он искупался вместе с милой.

Вдыхая запах хвои, тьмы,

Под неумолчный треск цикады

Он понимал: должно быть, мы

не вкусим впредь такой отрады,

Слиянья чище и полней.

Нагой, как после сотворенья,

Тогда, у моря, рядом с ней,

Он не боялся повторенья,

А всей душой молил о нем

И в постоянстве видел милость.

Ну ладно, пусть хотя бы днем!

Не повторилось. Обломилось.

Теперь он избегал воды,

Купаться не водил подругу

(И вообще, боясь беды,

Весь год не приближался к югу).

А эта девушка была

Последний – так, по всем раскладам,

Сама судьба его вела;

И, засыпая с нею рядом,

Он думал: риска больше нет.

Сплошные галочки в тетради.

Он так протянет пару лет,

Покуда ждут его в засаде.

Но доктор был неумолим:

Ее точило малокровье.

На лето – Крым, и только Крым.

Какое, к черту, Подмосковье!

Капкан захлопнулся. И пусть.

Взамен тоски осталась вскоре

Лишь элегическая грусть

О жизни, догоревшей в хоре.

И сколько можно так юлить,

Бояться луж, ступать по краю,

О снисхождении молить?

Довольно. К черту. Догораю,

Зато уж так, чтоб до конца,

Весь тот восторг, по всей программе.

Он ощутил в себе юнца

И хохотал, суча ногами.

…кончалось лето. Минул год

С тех пор, как рыжая собака,

А после дальний самолет

Ему явились в виде знака.

В Крыму в такие времена

(О край, возлюбленный царями!)

ночами светится волна

Серебряными пузырями:

планктон, морские светляки,

Неслышный хор существ незримых

Как если б сроки истекли

И в море Млечный путь низринут.

Он тронул воду, не дыша.

Прошедший день был долог, жарок.

Вода казалась хороша

Прощальный, так сказать, подарок.

Чего бояться? Светляка?

Медузы ядовитой? Спрута?

– не заходи со мной пока.

Дно опускалось быстро, круто,

И он поплыл. Такой воды

Он не знавал еще. Сияя,

Родней любой другой среды,

Ночная, теплая, живая,

Она плескалась и звала,

Влекла, выталкивала, льнула…

Жена, послушная, ждала.

Вот не хватало б – утонула

Из-за него. Пускай уж сам.

Отплыв, он лег, раскинул руки

И поднял очи к небесам,

Ловя таинственные звуки

перекликался ли дельфин

С дельфином, пела ли сирена…

Ей ни к чему. Пускай один.

Но никакая перемена

не замечалась. Голоса

звучали радостно и сладко.

Взлететь живым на небеса

Иль раствориться без остатка

в стихии этой суждено?

Какая прелесть, что за жалость

А впрочем, ладно. Все равно.

Но ничего не совершалось.

Его простили! Весь дрожа,

навеки успокоив душу,

Как бы по лезвию ножа,

Он вышел из воды на сушу.

Он лег у ног своей жены

(Смерть, где твое слепое жало?)

И в мягком шелесте волны

Услышал, как она сказала,

Ручонку выставив вперед

(Он, вздрогнув, приподнялся тоже):

– Смотри, мигает самолет!

И тут он понял. Боже, Боже!

Чего боялся ты, герой?

О чем душа твоя кричала?

Жизнь, описавши круг второй,

Пошла по третьему, сначала.

И он, улегшись на живот,

С лицом счастливым и покорным,

Смотрел, как чертит самолет

Свой третий круг над морем черным.


ПОЭМА ОТЪЕЗДА

…на что похожа наша встреча? На

видение из давешнего сна:

Двадцатый год, гимназия, и в ней

Какой-то орган новоразмещенный,

Совдеповский и сложносокращенный,

С названием из десяти корней.

Я прихожу за визой… или нет

Какой-то бумаженцией, потребной

Для выезда в Париж на пару лет.

Еще остался в классах сор учебный:

Помятый глобус, классная доска,

На коей уцелела надпись мелом

(Стереть не дотянулась ВЧК

Им многое в новинку, неумелым,

Их главные деянья впереди):

«Товарищи! Вся власть УЧЕРЕДИ…»

Три года мы не виделись. С тех пор

Я из эстета сделался аскетом

И виновато опускаю взор,

Когда напоминают мне об этом.

Зарос, одет в какое-то рванье

в потертом шарфе, в драненьком пальтишке,

Как нищий из моей же давней книжки

но я почти не помню про нее.

А впрочем, все я знал. Я был готов.

Не мы ли предрекали, накликали,

встречали гуннов, гибели алкали

И вместо гуннов вызвали скотов?

И это я предчувствовал. Теперь

Я раболепно открываю дверь,

записку Луначарского вручаю,

потом, стыдясь внезапной хрипоты,

Жую слова… и в этот миг встречаю

Твой прежний взгляд. Я знал, что это ты.

Сто лет назад (а сколько в самом деле?

все милосердно прячется в туман)

Мы пережили – нет, преодолели

Угарно-кокаиновый роман,

продлившийся от середины лета

До предвоенной тягостной зимы,

Типичный для тогдашнего поэта

И дочери профессорской семьи.

О этот демонизм, о вамп наивный,

Богемный, добросовестно-надрывный,

Метания от беса до креста,

Запекшиеся черные уста,

«Хочу грешить!», «Хочу уйти в монашки!»,

«Хочу вина!», «Хочу на острова!»

О, как я изучил твои замашки,

Безбожный грим, заемные слова,

Разрывы и прощания без счета…

но было в этом истинное что-то

Твой первый страх, твой полудетский плач,

И зябнущее, тоненькое тело,

в котором трепетала и болела

Душа живая, как её ни прячь.

Ночные кабаки, где слух терзали

Безумцы с подведенными глазами;

Метельные видения, мосты,

все сомовщина, вся арлекинада,

все притяженье черной пустоты:

Мы к гибели летим, и так и надо,

все поделом! Мучительный набор:

Полозьев скрип, откинутая полость,

И звездный мрак, и в этом тоже пошлость

не музыка. Не гибель, а позор.

Вот плеоназм: упадок декаданса,

Торговля бредом, драмы в синема…

в конце концов я этому не сдамся,

И не умру. И не сойду с ума,

затем что гниль чужда моей природе

И я скучаю там, где гибель в моде.

Все, что носилось в воздухе ночном,

Февральском, стылом, каплющем, зеленом,

все разошлось с годами по салонам.

Играйте дальше. Я тут ни при чем.

Вот так, друг друга вдребезги измучив,

Мы разошлись шесть лет тому назад:

Елагин остров, между черных сучьев

Стоит февральский розовый закат,

но тьма клубится на востоке мглистом.

Мы расстаемся. Плоски все слова.

До этого ты месяц или два

Металась между мной и террористом,

Он ждет тебя сегодня в пол-седьмого,

Я каблуком утаптываю снег,

И все, что в нас покуда есть живого,

Сейчас умрет – теперь уже навек.

Дальнейшее не стоит описанья.

Война, развал, февральское восстанье

все двинулось лавиной стольких бед,

Что нам равна возможность всех исходов.

Вот участь богоизбранных народов:

Куда ни сунься – им спасенья нет.

Куда ни правь – направо ли, налево,

всех притяженье ямы одолело,

И я – похмельный гость в чумном пиру

на плечи крест безропотно беру.

Что о тебе я слышал? В общем, мало:

Сперва пила, любовников меняла,

С одним из них затеяла журнал,

У Белого в истерике валялась,

Из-за эсера Кошкина стрелялась…

Однажды ночью я тебя узнал:

Ты ехала с хлыстом в автомобиле.

Хлыст был раскормлен. Их тогда любили.

Теперь, когда, решившись наконец,

Дождавшись всех обещанных возмездий,

Я подаю прошенье об отъезде,

Ты предо мной: без грима, без колец,

В обличии стандартной комиссарши,

не сделавшем тебя, однако, старше,

С короткой стрижкой, с пламенем в глазах…

Кто мог предугадать такой зигзаг

Не я ли сам? Не нас ли всех манило

Предвестье бури, грозная волна?

Все жаждали пройти через горнило

И вот прошли. Я заплатил сполна.

Что ты творила в три последних года

не ведаю. Какие-то фронты…

затянутая в кожанку свобода,

Жена наркома – это тоже ты,

И этот порох, заменивший ладан,

И кожа, заменившая парчу

И этот путь был мною предугадан.

Я знал, что будет так. Но я молчу.

На той, тогдашней плесени и гнили

возрос кумач грохочущих торжеств,

Повадки новоявленных божеств,

Броневики, агитавтомобили,

Все узнаю, и всюду мне видна

Одна рука, истерика одна.

Подобный переход не мной замечен.

Мы оба щепки этого костра.

Но я обобран, выжат, искалечен,

Я понял все, а ты, моя сестра,

Со взором снисходительно-приветным

(От этого мне тоже не уйти),

Пропахшая степным вольготным ветром,

И порохом, и «Лориган-Коти»

Мне доказать пытаешься, что бегство

Погибельно, что время бросить детство

И дар отдать на просвещенье масс…

Мелькает «с нами», «наше» и «у нас».

Но я молчу. Из этой мясорубки

нет выхода, и ты обречена.

Здесь судьбы побежденных так же хрупки,

Как судьбе победителей. Весна

Меж тем берет права свои. Я слышу,

Как вниз роняет капли бахрома

Сплошных сосулек. Облепивших крышу.

Сейчас я снова не сойду с ума,

Как и тогда. Я попросту уеду,

А ты, подвластна все тому же бреду,

Погубишь все, потом умрешь сама

От тифа ли, от пыток ли, от пули,

И я умру, и встанет в карауле

нас на пиру собравшая чума.

Ты выпустишь меня по дружбе старой.

И я – сутулый, желтый, сухопарый

Пойду домой по снегу, по воде

в забвенье, в эмигрантскую мякину:

ведь если я навек тебя покину,

Мне не найти пристанища нигде.

Чириканье голодных птиц на ветках,

прохожие в своих одеждах ветхих,

Темнеющая к ночи синева,

на Невском пресловутая трава

во всем просвет, прозрачность, истонченье,

Безбожно накренившаяся ось,

И будущего тайное значенье

Сквозь ткань пейзажа светится насквозь.

О женщина десятых и двадцатых,

затем шестидесятых, – общий бред,

подруга всех забитых и распятых,

Хранившая себя при всех расплатах

не льсти себе: тебе спасенья нет.

Мы мнили – ты бессмертна. Черта в стуле!

Тебе сходило все на первый раз:

в себя стреляла ты, но эти пули,

Тебя не тронув, попадали в нас.

Тебе не минуть жребия того же:

Обрыва всех путей, постыдной дрожи,

Тоски, мольбы, мурашек по спине…

Но как же я любил тебя! О Боже

Я так любил тебя! Ты веришь мне?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю