355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Лиханов » Звезда и Крест » Текст книги (страница 4)
Звезда и Крест
  • Текст добавлен: 22 ноября 2020, 23:00

Текст книги "Звезда и Крест"


Автор книги: Дмитрий Лиханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

3

Θεσσαλία.[27]27
  Фессалия – исторический регион на северо-востоке Эллады на побережье Эгейского моря.


[Закрыть]
Imp. C. Messio Quinto Decis II et Vettio Grato[28]28
  В год консульства императора Деция Траяна (во 2-й раз) и Веттия Грата (лат.) (250 г.).


[Закрыть]

Вот уж три дня как обосновался Киприан в пустынной пещерке у подножия священного Олимпа.

Шел он сюда без малого восемь дней, а до того столько же плыл морем на старом судне под грохот парусов, наполненных штормовым ветром, под унылый скрип весел измученных рабов. Родители снабдили его деньгами, что хранились в кожаном мешочке у пояса, провиантом на первое время, а верховный понтифик Луций Красс еще и манускриптом, адресованным сивилле Фессалийской, Манто. В изнурительном путешествии по морю Киприана развлекала только «Ахиллеида» Стация, вечно голодные, как и сам он, бакланы над парусами да дружные стаи серых дельфинов, что мчались впереди корабля. Иногда он вел беседы с торговцами оливковым маслом, с учителем риторики из Дафны, который возвращался из Сирии после похорон отца, иногда с интересом и естественным недоверием слушал рассказы молодой антиохийской христианки, утверждавшей, что в Иудее появился, был распят и воскрес новый Бог. На вымоченной солонине, сушеных осьминогах и ячменных лепешках Киприан совсем исхудал, а бесконечная качка и в довершение ко всему жестокий шторм, настигший их посудину возле Лемноса, что двое суток трепал, выворачивал кишки и душу, превратили его из помощника верховного понтифика в бледного истощенного доходягу.

На ласковых фессалийских берегах, усеянных, особенно вблизи гавани, множеством таверн и постоялых дворов, мальчик, впрочем, скоро откормился, лицом порозовел и даже потратил несколько монет, взяв внаем ослика для дальнейшего путешествия к Олимпу.

Он уже виднелся вдали, вздымал седую свою вершину над безмятежностью сосновых лесов, малахитовых холмов, прохладных долин, усаженных рукотворными рощами олив и смоковниц, рек торопливых, бирюзовых озер. Охваченные полуденной меланхолией, лениво отдыхали в тени дерев стада тонкорунных коз. И юный пастушок играл на свирели, взывая грустной мелодией к чувствам наяды, чей звонкий голосок свежо журчал неподалеку. Жаворонки, овсянки, щеглы, трясогузки полнили воздух окрест гимнами счастья. Мраморные святилища, чьи колонны до самых пилястров увивал дикий плющ, манили священной прохладой камня, трепетом божественного присутствия. И чем ближе подбирался Киприан к Олимпу, тем трепет этот в сердце его становился все более явственным и волнующим. Иногда дорога, по которой он двигался от селения к селению, заканчивалась прямо посреди агоры и тогда он останавливался в таверне, чтобы за несколько монет подкрепиться овечьим сыром с лепешкой, горстью смокв и расспросить местных пастухов и горшечников, какой дорогой, а чаще тропинкой, выйти ему к священной горе. Пастухи, горшечники и иной простой люд дивились юному возрасту путешественника, намеренно пугали того рассказами про свирепых гарпий и ликантропов[29]29
  Гарпии (от др. – греч. Ἅρπυιαι) – женщины-птицы; ликантропы (от др. – греч. λυκάνθρωπος) – люди-волки, оборотни.


[Закрыть]
, что летают и бродят в окрестностях Олимпа будто бы стаями, пожирая праздношатающихся путников. Но юный Киприан не страшился ни гарпий, ни оборотней, от которых у него в памяти хранилось множество заговоров и молитв. Да и не тронут они нипочем Аполлонова служку.

За сотню стадиев до подножия горы селений и вовсе не стало. Пробираясь по узкой тропке, проложенной дикими козами, Киприан исцарапал лицо и руки о колючки дикой ежевики и шиповника. Ослик его несчастный совсем из сил выбился. От стекающих струек пота ранки саднило, запах смешанной с потом крови звал к себе полчища слепней и мух. Так пробирались они не меньше пяти стадиев все дальше на север, покуда не уперлись в плетеный ивовый загон. В нем переминались с ноги на ногу полдюжины черных козочек, возможно, дальних потомков мифической Амальфеи, вскормившей младенца Зевса жирным своим молоком. Подле загона – сложенное из колотого базальта низенькое строение, вероятно, обустроенное тут пастухом для отдыха и ночлега во время перехода на дальнее пастбище. Да вот и сам пастух, сидит на корточках на замшелом валуне, полощет в чистом ручейке свои рубища. На плече его, темном, как сосновая кора, значились стигмы, состоящие из четырех латинских литер MFRI, обозначавших, по-видимому, аббревиатуру имени римского узурпатора Марка Фульвия Руфа Иотапиана, чью голову в прошлом году в Сирии отсекла его же собственная солдатня. На шее пастуха свободно болтался ржавый стальной ошейник, извещавший Киприана, что перед ним, по всей видимости, fugitivus – беглый раб.

Звонкий голос ручья позволил мальчику сторожко приблизиться к рабу совсем близко. И тот вскочил, в испуге озираясь по сторонам, лишь только услышал его шаги за спиной. С мокрой тряпкой в руке, по которой стекала на землю вода, со взором диким, густой всклокоченной бородой цвета меди и заштопанным ниткой левым глазом, походил он на загнанного Пана. Только рогов козлиных недоставало.

– Не страшись меня, – молвил отрок, – худого не сделаю.

И протянул к нему раскрытые длани. Но беглец все еще взирал на мальчика с опаской. Глаз его единственный вращался ошалело, ощупывая того с головы до ног, не упуская в его облике ни одной детали, а потом и ослика, и поклажу на нем, и заросли дикого шиповника позади животного. И когда наконец убедился, что ничего ему не угрожает, взялся за мокрое рубище и с силой отжал его до последней капли. И даже улыбнулся.

Раба звали Феликс. Произвела его на свет в Пальмире рабыня крупного торговца китайским шелком Квинта Руфа. А поскольку хозяин торговал не только нитью шелкопрядов, но и людьми, то продал ее на блуд, а стало быть, и имени отца, конечно, никто не ведал. Но и нечаянная беременность свободы не даровала. В родовой горячке рабыня и померла. Выпавшего из нее мальчика, в слизи и сукровице, что орал слишком настойчиво, купцова стряпуха хотела было сразу хрястнуть головой о камень, но пожалела зачем-то, явив миру нового раба. И, словно в насмешку, назвав его Феликсом. То есть «счастливым».

Скверная характером и к тому же исповедующая веру ханаанскую, стряпуха Ашеш сохранила мальчика, конечно, для нужд своекорыстных. С пяти лет Феликс таскал в тяжелых горшках помои, сперва грузил, а потом мыл и чистил овощи для купеческого стола, перебирал сухую фасоль, молол на каменных жерновцах кукурузное и ячменное зерно. Подрос – носил воду, дрова для жаровен; мыл, драил до блеска тяжелые кедровые кухонные столы, обитые медью; впрягаясь в скрипучую тележку вместо мула, бегал за десять стадиев до городского рынка, а нагрузившись провиантом, вновь тянул поклажу в обратный путь. Здесь, на чадящей жаром и ароматными испарениями кухне, он и кормился, и спал, и жил до пятнадцати лет. А как вступил в пору цветения, как стали заглядываться на красивого отрока девицы да состоятельные горожане, был продан задорого в утеху плотскую сперва одному, а затем и другому, и третьему гражданину, покуда через несколько лет не очутился во владении семейства Иотапианов, чья долгая история брала начало, согласно семейным преданиям и манускриптам, аж с правителей Коммагенских.

Порочная мода на греческую любовь, захлестнувшая империю еще со времен императора Адриана, с годами распространилась не только в столицах, но и в дальних восточных провинциях, где считалась, особенно среди военных, аристократии и свободных граждан, проявлением мужества, власти, символом имперского превосходства над покоренными странами и людьми.

Ветеран IV Скифского легиона, в прошлом человек заслуженный, прошедший горнило Парфянского похода Каракаллы и разгрома армии при Нисибисе, Антоний Валентин после воинской службы так и остался в Сирии, возглавив по просьбе Иотапианов их собственную преторианскую гвардию. Ушибленный головой да битый многократно мечом, топором, пикою, Антоний с годами сделался и вовсе дурной. Его невоздержанность и надменность, вспыльчивость и жестокость были притчей во языцех даже среди подчиненных ему гвардейцев. А уж народ бесправный и вовсе криком кричал от его причуд. То скормит болящего голодным боевым псам. То вырвет язык чрезмерно болтливой рабыне. Мальчика, по случайности разбившего ценную этрусскую вазу, распорядился бросить в бассейн с муренами, которые того и сожрали. А уж пощечинам, выдавленным глазам, ушам и носам отрезанным не было счета.

Мальчиков и юношей для утех у Антония было почти полсотни. Феликс был последним, кого купил ветеран за тысячу денариев.

И первым, кто осмелился поднять на него руку.

Случилось это через долгих три года насилий то специально изготовленным для такого рода истязаний полуметровым дубовым фаллосом, то человечьей берцовой костью с обтесанными суставами, то живыми угрями. От истязаний этих невероятных Феликс тихо превращался в постоянно стонущее, обливающееся кровью и слезами существо, от бессилия и страданий сменившее человеческий облик на животный. И все же какой-то последний, видать, лучик достоинства пробудился в нем вдруг и с нечаянной могучей силой выплеснулся на пристроившегося в очередной раз позади ветерана сокрушительным ударом валявшегося тут же дубового фаллоса. Феликс дубасил Антония без устали ровно столько же времени, сколько тот обычно предавался с ним плотским утехам, от чего череп ветерана в конце концов хрустнул, обнажая взору раба серое влажное вещество. Но раб и его размозжил дубиной.

С того дня Феликс и впрямь сделался зверем. Даже отправленные на его поиски преторианцы не смогли разглядеть и обыскать те узкие расщелины, заросли колючек, заброшенные кладбища, где хоронился он в своем долгом бегстве от возмездия. Изловили его только через год на границе с Фракией: он был опознан по стигмам на плече встречными лесорубами, которые набрели на него, схоронившегося на ночлег в брошенной медвежьей берлоге. Был Феликс дик, взглядом бешен, оброс рыжей шерстью, в которой поселились во множестве насекомые. Раба пленили. В ожидании сообщения от владельцев посадили на железную цепь. Накормили похлебкой жидкой. Но то ли ржавая цепь была слишком худа и ненадежна, то ли сыскал Феликс поблизости от себя на скотном дворе подходящий инструмент, только оковы эти он всего через пару ночей сбросил и вновь бежал, теперь уже в Македонию.

Устроившись на теплых камнях возле костра, Феликс до самых сумерек рассказывал Киприану историю своих мытарств, покуда на черном бархате неба не просияла бриллиантовая россыпь крупных и крошечных звезд. Новорожденный месяц звонко вздрагивал в космической пустоте. Звонкий днем голосок родниковой нимфы стал теперь совсем сонным, усталым. Жарко дышали прижавшиеся боками друг к другу козы. И потрескивал, постреливал алыми искорками ствол сухой акации.

– Слыхал ты о Христе – царе Иудейском? – спросил вдруг Феликс, задумчиво глядя в огонь.

– Том, что был распят вместе с разбойниками и будто бы воскрес? – отвечал Киприан. – Хорош царь! Раз воскрес, почему же не смог вновь занять свой престол?

– Отчего ты решил, что не занял? Только престол не Иерусалимский, но небесный, – молвил раб.

– У меня другие боги, Феликс. Красивые и величественные. И их престол совсем рядом. А где твой бог? Покажи мне его престол. Может, потому, что это бог рабов, ничего у него нет. Даже храмов. Говорят, вы собираетесь в криптах.

– Не знаю, как другие, а я молюсь ему здесь, – отвечал Феликс, указывая на сложенное из базальта пастушье убежище и вроде не замечая иронической улыбки на лице отрока, чье детство прошло в окружении совсем иных, мраморных святилищ.

– И он слышит тебя отсюда?

– Конечно слышит, – отозвался раб. – Ступай за мной, увидишь сам.

В хижине было темно и глухо, но, когда Феликс зажег масляный светильник, Киприан увидел начертанный на подкопченных камнях символ новой веры – хризму. И вновь усмехнулся в душе своей, поскольку разве можно было сравнить величественные мраморные статуи с золотыми венками, поражающие своими размерами святилища с этим вычерченным пальцем скрещением «хи» и «ро», которое даже ребенку по силам нарисовать.

Раб тем временем опустился на колени, склонил перед буквами свою дикую голову с железным обручем на шее и принялся бормотать, вначале шепотом, но затем все слышнее и громче.

– Ἀλληλούϊα, – шептал Феликс. – Ἐξομολογεῖσθε τῷ Κυρίῳ, ὅτι ἀγαθός, ὅτι εἰς τὸν αἰῶνα τὸ ἔλεος αὐτοῦ. εἰπάτω δὴ οἶκος ᾿Ισραὴλ ὅτι ἀγαθός, ὅτι εἰς τὸν αἰῶνα τὸ ἔλεος αὐτοῦ· εἰπάτω δὴ οἶκος Ἀαρὼν ὅτι ἀγαθός, ὅτι εἰς τὸν αἰῶνα τὸ ἔλεος αὐτοῦ· εἰπάτωσαν δὴ πάντες οἱ φοβούμενοι τὸν Κύριον ὅτι ἀγαθός, ὅτι εἰς τὸν αἰῶνα τὸ ἔλεος αὐτοῦ. ἐκ θλίψεως ἐπεκαλεσάμην τὸν Κύριον, καὶ ἐπήκουσέ μου εἰς πλατυσμόν. Κύριος ἐμοὶ βοηθός, καὶ οὐ φοβηθήσομαι τί ποιήσει μοι ἄνθρωπος. Κύριος ἐμοὶ βοηθός, κἀγὼ ἐπόψομαι τοὺς ἐχθρούς μου. ἀγαθὸν πεποιθέναι ἐπὶ Κύριον ἢ πεποιθέναι ἐπ᾿ ἄνθρωπον· ἀγαθὸν ἐλπίζειν ἐπὶ Κύριον ἢ ἐλπίζειν ἐπ᾿ ἄρχουσι. πάντα τὰ ἔθνη ἐκύκλωσάν με, καὶ τῷ ὀνόματι Κυρίου ἠμυνάμην αὐτούς· κυκλώσαντες ἐκύκλωσάν με, καὶ τῷ ὀνόματι Κυρίου ἠμυνάμην αὐτούς. ἐκύκλωσάν με ὡσεὶ μέλισσαι κηρίον καὶ ἐξεκαύθησαν ὡς πῦρ ἐν ἀκάνθαις, καὶ τῷ ὀνόματι Κυρίου ἠμυνάμην αὐτούς. ὠσθεὶς ἀνετράπην τοῦ πεσεῖν, καὶ ὁ Κύριος ἀντελάβετό μου. ἰσχύς μου καὶ ὕμνησίς μου ὁ Κύριος καὶ ἐγένετό μοι εἰς σωτηρίαν. φωνὴ ἀγαλλιάσεως καὶ σωτηρίας ἐν σκηναῖς δικαίων· δεξιὰ Κυρίου ἐποίησε δύναμιν[30]30
  Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его.
  Да скажет ныне дом Израилев: ибо вовек милость Его.
  Да скажет ныне дом Ааронов: ибо вовек милость Его.
  Да скажут ныне боящиеся Господа: ибо вовек милость Его.
  Из тесноты воззвал я к Господу, и услышал меня, и на пространное место вывел меня Господь.
  Господь за меня – не устрашусь: что сделает мне человек?
  Господь мне помощник: буду смотреть на врагов моих.
  Лучше уповать на Господа, нежели надеяться на человека.
  Лучше уповать на Господа, нежели надеяться на князей.
  Все народы окружили меня, но именем Господним я низложил их;
  обступили меня, окружили меня, но именем Господним я низложил их;
  окружили меня, как пчелы, и угасли, как огонь в терне: именем Господним я низложил их.
  Сильно толкнули меня, чтобы я упал, но Господь поддержал меня.
  Господь – сила моя и песнь; Он соделался моим спасением.
  Глас радости и спасения в жилищах праведников: десница Господня творит силу!
(Псалом 117: 1—15.)

[Закрыть]
.

И когда он произнес слова о Деснице Господа, сараюшка вдруг начала наполняться благоуханием, какого Киприан прежде не чувствовал никогда и мог различить в нем лишь некоторые известные ему запахи: лимона, корня калгана, корицы и масла розового. Других он просто не знал, но были они настолько чарующими, действительно божественными, что от запахов этих сердце само собой вдруг наполнялось нездешней, неземной радостью. А слова, произносимые рабом, как и ароматы эти, были наполнены неведомыми прежде, подчас неясными смыслами, которые порождали в сердце отрока больше вопросов, нежели ответов, но несли незримую уверенность и силу в каждом стихе.

А раб продолжал молитву:

– δεξιὰ Κυρίου ὕψωσέ με, δεξιὰ Κυρίου ἐποίησε δύναμιν. οὐκ ἀποθανοῦμαι, ἀλλὰ ζήσομαι καὶ διηγήσομαι τὰ ἔργα Κυρίου. παιδεύων ἐπαίδευσέ με ὁ Κύριος καὶ τῷ θανάτῳ οὐ παρέδωκέ με. ἀνοίξατέ μοι πύλας δικαιοσύνης· εἰσελθὼν ἐν αὐταῖς ἐξομολογήσομαι τῷ Κυρίῳ. αὕτη ἡ πύλη τοῦ Κυρίου, δίκαιοι εἰσελεύσονται ἐν αὐτῇ. ἐξομολογήσομαί σοι, ὅτι ἐπήκουσάς μου καὶ ἐγένου μοι εἰς σωτηρίαν. λίθον, ὃν ἀπεδοκίμασαν οἱ οἰκοδομοῦντες, οὗτος ἐγενήθη εἰς κεφαλὴν γωνίας· παρὰ Κυρίου ἐγένετο αὕτη καὶ ἔστι θαυμαστὴ ἐν ὀφθαλμοῖς ἡμῶν. αὕτη ἡ ἡμέρα, ἣν ἐποίησεν ὁ Κύριος· ἀγαλλιασώμεθα καὶ εὐφρανθῶμεν ἐν αὐτῇ. ὦ Κύριε, σῶσον δή, ὦ Κύριε, εὐόδωσον δή. εὐλογημένος ὁ ἐρχόμενος ἐν ὀνόματι Κυρίου· εὐλογήκαμεν ὑμᾶς ἐξ οἴκου Κυρίου. Θεὸς Κύριος καὶ ἐπέφανεν ἡμῖν· συστήσασθε ἑορτὴν ἐν τοῖς πυκάζουσιν ἕως τῶν κεράτων τοῦ θυσιαστηρίου. Θεός μου εἶ σύ, καὶ ἐξομολογήσομαί σοι· Θεός μου εἶ σύ, καὶ ὑψώσω σε· ἐξομολογήσομαί σοι, ὅτι ἐπήκουσάς μου καὶ ἐγένου μοι εἰς σωτηρίαν. ἐξομολογεῖσθε τῷ Κυρίῳ, ὅτι ἀγαθός, ὅτι εἰς τὸν αἰῶνα τὸ ἔλεος αὐτοῦ[31]31
  Десница Господня высока, десница Господня творит силу!
  Не умру, но буду жить и возвещать дела Господни.
  Строго наказал меня Господь, но смерти не предал меня.
  Отворите мне врата правды; войду в них, прославлю Господа.
  Вот врата Господа; праведные войдут в них.
  Славлю Тебя, что Ты услышал меня и соделался моим спасением.
  Камень, который отвергли строители, соделался главою угла:
  это – от Господа, и есть дивно в очах наших.
  Сей день сотворил Господь: возрадуемся и возвеселимся в оный!
  О, Господи, спаси же! О, Господи, споспешествуй же!
  Благословен грядущий во имя Господне! Благословляем вас из дома Господня.
  Бог – Господь, и осиял нас; вяжите вервями жертву, ведите к рогам жертвенника.
  Ты – Бог мой: буду славить Тебя; Ты – Бог мой: буду превозносить Тебя.
  Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его.
  (Псалом 117:16–29.)


[Закрыть]
.

Всего лишь несколько минут назад, когда темная сараюшка начала наполняться чудесным благоуханием, отрок решил, что запахи эти исходят от масла в бедной глиняной лампадке, однако по окончании чтения заметил, что душистое масло, словно испарина на человеческом челе, выступила на самих камнях сараюшки, на том самом месте, где выведена хризма. Тяжелые капли уже истекали по скрещенным буквам вниз. Закончив псалом, Феликс притронулся к влаге, собрав на пальцы несколько капель, и сразу же прикоснулся ими ко лбу от– рока.

В жизни своей, еще недолгой, ведал и даже творил Киприан чудеса куда как более впечатляющие вроде понимания голосов животных и птиц, извлечения огня и исцеления страждущих, однако совсем простое благоухание хризмы и произносимые при этом слова отчего-то пробудили в нем удивительные, прежде незнакомые чувства, казались ему теперь не менее, а быть может, и более удивительными, чем все, что он испытывал прежде, соприкасаясь с миром божественным. Но самое удивительное заключалось в том, что слова эти и чудеса творил не жрец, не священник, но одноглазый раб со стигмами и железным обручем на шее.

Спать улеглись тут же, на охапках сухой пряной травы, под трепетный танец огонька в бедной лампаде.

И снилась отроку пустошь. Выжженная, мертвая земля, что столетиями не рожала ничего, кроме песка и раскиданных повсюду камней. Солнце испепеляло. Но сам он словно не чувствовал его жара. Брел по пустоши все дальше и дальше без цели и смысла к ускользающему горизонту, покуда не заметил вдали нечто сверкающее, величественное. Мраморный исполин высотой не меньше плефра[32]32
  Плефр (или плетр, др. – греч. πλέθρον) – византийская мера длины от 29,81 метра до 35,77 метра. Так называемый «греческий плефр» составлял 30,65 метра.


[Закрыть]
, казалось, подпирал плечами расплавленное небо. Его укрытые доспехами голени, грудь, предплечья, римский шлем были украшены имперскими символами. В правой руке – короткий меч, в левой – штандарт с козерогом IV Скифского легиона. Морщинистое лицо исполина взирало с состраданием и надменностью. Это было лицо нового римского императора restitutor libertatis[33]33
  Восстановитель свободы (лат.).


[Закрыть]
Деция Траяна, чьи изображения уже вовсю чеканили на монетах. Мраморный исполин был настолько велик, что Киприану пришлось запрокинуть голову и прикрыть от слепящего солнца глаза, чтобы вглядеться в его величественный лик и не ослепнуть. Да только тогда и заметить, что на плечо исполина опустился невесть откуда взявшийся снежный голубь – совсем крохотный и едва различимый в адском этом мареве. И лишь только он опустился, лишь ударил едва слабым своим клювом по мраморному плечу, тонкая паутина трещины пробежала сперва по плечу, а затем и по спине, по затылку и лицу императора. И вдруг захрустело, заскрежетало, и исполин принялся рушиться мраморной пылью, крошевом, сколами. Пришлось отроку в спешке бежать, чтобы с безопасного расстояния завороженно наблюдать за крушением: вот штандарт IV Скифского легиона превратился в груду камней, и правая рука отвалилась, и голова со стоном рухнула вниз, подломилась, завалилась нога, а вскоре и все тело, вздымая тучи песка, медленно повалилось на землю, превращая несокрушимый образ имперского исполина в скучную пустынную пыль и камни. Точно такие же, что попирал сейчас ногами и сам отрок. И кто скажет, что это не были останки исполинов ушедших эпох?

Пробудился он до рассвета. Сизый отсвет занимающегося утра медленно втекал сквозь единственное крохотное оконце. Раб еще спал. Чтобы не будить его, Киприан тихонько выбрался из пастушьего убежища, умылся в ручье и уже совсем один, без ослика, которого оставил рабу в благодарность за кров, продолжил свой путь к Олимпу. Пройти оставалось совсем немного.

Кондак 2

От художества волшебнаго обратився, богомудре, к познанию Божественному, показался еси миру врач мудрейший, исцеления даруя чествующим тя, Киприане, со Иустиною, с неюже молися человеколюбцу Владыце спасти души наша, поющих: Аллилуиа.

Икос 2

Разум несовершенен к разумению истины Божественныя имея, в ослеплении языческом сущу, бесовские хитрости изучая, усердно трудился еси. Но уразумев, яко боятся Креста Господня, немощи демонския познал еси, и отвратився служения лукаваго, во Храм Господень притекл еси, сего ради зовем ти: Радуйся, хитрости демонския изучивый; Радуйся, прелести служения его обличивый. Радуйся, змия лукаваго посрамивый; Радуйся, мудрых мира сего мудрейший. Радуйся, разумнейших разумнейший; Радуйся, священномучениче Киприане, скорый помощниче и молитвенниче о душах наших.

4

Шадринск (Курганская область). 30 мая 1982 года

Весь день над городом парило, а ближе к вечеру ливанул дождь. Хоть и летний, теплый, но какой-то муторный. Транспортный «Ан-12», предназначенный воинским начальством для того, чтобы таскать на войну живых солдатиков, а в обратную сторону возвращать в гробах их истерзанные тела, тяжело выплывал из низких туч с выпущенными шасси, изготовившись к приземлению на взлетно-посадочную полосу учебного аэродрома.

Покуда борт тормозил, выплескивая из-под шасси облака водяной пыли, пока сбрасывал обороты двигателей да выруливал с глухим гулом на определенную для него диспетчерами стоянку, Сашка стоял между матерью, с одной стороны, и военкомом Осокиным – с другой. Водитель военкома татарин Равиль держал над ними большой нейлоновый зонт с бабочками, но вода все равно струилась Сашке на брюки, матери – на черный платок. А когда со скрежетом отворились аппарели грузового отсека, Осокин велел Равилю оставаться с родственниками, а сам, забавно перескакивая через лужи, двинулся к самолету. Саша пошел следом.

После того как сожженное тело полковника привезли в Баграм, оно два дня пребывало в приспособленном под морг авиационном ангаре, где на стеллажах, как на нарах в бараке, лежали мужчины без различия званий и чинов – такими, какими их произвела на свет мама. Только убитые. Обкуренная похоронная команда из прибалтов в резиновых фартуках и таких же черных рукавицах срезала с трупов негодную, кровью напитанную одежку, стаскивала бронежилеты, каски, берцы, кое-как мыла из черного шланга, регулируя пальцем напор и направление струи; опознанных записывали в журнал, присваивая помимо фамилии и имени порядковый номер, который затем помечали еще и на двух бирках: на ногу и на шею. На неопознанных дожидались информации из частей, порой тоже путаной и неточной, отчего подчас отправляли на родину под чужими фамилиями совсем других сыновей. Иногда и опознавать было нечего. Руки, ноги, головы, тела без голов – эти останки поступали в морг регулярно. Их даже не обмывали. И если принадлежность того или иного фрагмента все же удавалось каким-то чудом установить, цинковый гроб такого бойца становился намного легче. Две ночи лежал полковник рядом с таким вот безымянным солдатиком, у которого фугасом напрочь снесло башку, зато оставило на плече синюю наколку ОКСВО, город призыва – Абакан и имя девушки – Настя на груди под остановившимся сердцем. В ангаре было прохладно, однако медицинское начальство все равно старалось побыстрее оформить и сбагрить трупы в Союз. Во-первых, чтобы не портились от жары, а во-вторых, чтоб освобождались места для новых.

Провожали полковника, как это и было положено для геройски павших командиров, с соблюдением воинского ритуала. С выносом знамени, пальбой в воздух, прощальной речью генерала перед выстроившимися в почетном строю эскадрильями и соединениями. Цинковый гроб с телом командира запаяли на деревянном верстаке позади морга, уложили его в дощатый ящик, написали поверх досок имя и фамилию. И чуть ниже – «не вскрывать». Несли двухсоткилограммовую домовину к самолету восемь срочников под строгим присмотром Витьки Харитонова, вызвавшегося сопровождать полковника в последний путь до самого дома. Вчера он складывал в чемодан небогатое полковничье добро: фотографии, зубную щетку, одеколон, несколько рубашек, тренировочный костюм, шлепанцы, трусы, носки с дыркой на большом пальце. Пока бродил по модулю, открывая в поисках имущества ящики и шкафы, кошка Муля сжалась в клубок на платяном шкафу и наблюдала с тревогой за Витькой, которого хоть и знала, но не понимала, почему он появился в их доме один, без хозяина, и что теперь ищет. Но стоило тому отворить дверь, соскочила стремглав со шкафа и бросилась наутек. Больше ее никто не видел.

Витька летел вместе с гробом полковника сначала до аэродрома «Ташкент восточный», где их перегрузили на другой борт, что отправится теперь со скорбной своей ношей по России. Пить начали уже в Ташкенте, перед тем наполнив деревянные ящики из-под помидоров водкою, лепешками, изюмом и десятью кружка́ми до слюны благоухающей «Краковской». После перегрузки в компании с полковником оказались мертвый танкист в звании лейтенанта, мертвый сержант – наводчик миномета да трое мальчишечек без званий и почестей. Лейтенанта и сержанта, награжденных за свои подвиги боевыми медалями, сопровождали два довольных неожиданным отпуском прапорщика, чьим предназначением было поведать семье павших героев о славной их кончине, выпить за помин души и насладиться, хоть и временно, радостями гражданского бытия. Рядовые солдаты, поскольку одного из них убило на третий день службы осколочным фугасом, а двое других были зарезаны и брошены моджахедами со вспоротыми животами возле дукана, куда ребятишки пришли купить халвы, а стало быть, никакого воинского подвига свершить не успели, отправились домой безо всяких почестей.

Всю дорогу от Ташкента пили водку, закусывая колбасой и кишмишем. Тостов не говорили. Да и что там говорить, если и так все понятно: не картошку везем, покойников. Каждый думал, как будет оправдываться перед матерями, женами и детьми. Как выдержит бабий вой и стиснутые до синевы мужицкие кулаки, готовые разорвать тех, кому доверили они своих мальчиков. Из всех сопровождающих только один прапорщик уже проходил через тяжкое это испытание. Он и молчал больше остальных. И больше остальных напирал на стакан. Но водка не брала.

Когда Саша с военкомом поднялись по аппарели на борт, в грузовом отсеке густо воняло перегаром и фиалковым запахом мертвечины. Офицеры коротко козырнули, передали Осокину грузовые накладные, военный билет полковника, его паспорт, орденскую книжку, чемодан с вещами. Указали на ящик. Но даже шестерым мужикам с тяжеленным гробом весом в два центнера не совладать. Военком кликнул татарина. Скалой опустился на Сашкино плечо отцовский гроб. Неподъемным бременем. Он и не знал, что отец был таким тяжелым. И гробов цинковых не таскал прежде. Каждый шаг словно ударом кувалды загонял в Сашкино сердце новые, незнакомые прежде чувства, что смывают напрочь из человеческой души детские его мечтания и радости, ломают нутро и превращают в мужчину. Первая любовь, первая смерть – они навсегда. Дождь барабанил по деревянному ящику размашисто, крепко, будто хотел пробудить полковника из небытия. Парны́е капли, напитанные запахом озона и свежей струганой древесины, скатывались Сашке за шиворот, но он не замечал. Точно такие же капли стекали по его лицу. Но эти были солоны. Пахли «Огнями Москвы».

Мать уткнулась лицом в ящик, и мокрая процессия остановилась, как по команде. И ждала, покуда эта женщина в черном крепе на голове, прикрывающем пряди дурно крашенных волос, в стоптанных влево туфлях с тусклой хромированной пряжкой, в платье иссине-черном из крепдешина, навоется вволю, осядет прямо в лужу перед гробом, так что некому будет ее поднять, покуда Сашка не оставит отца, доверяя его тяжесть другим, а на себя принимая теперь тяжесть матери. Так они и шли вопреки всем траурным церемониям: впереди мать с сыном. Вслед за ними – отцовский гроб.

Упихав его в грузовик, прапорщики вернулись на борт допивать водку. Полковника повезли в Дом офицеров. Прощаться.

По прошествии многих лет Сашка помнил всю эту сутолоку и суету возле отцовского гроба, словно во мгле. Знакомых, но больше незнакомых мужчин в летной форме и при медалях. Военный оркестр, что давил из сердца медью труб бесконечные слезы. Пустые, неуместные речи, в которых ни разу не прозвучало название чужой страны, а уж тем более – слов о войне. Караул курсантов строевой роты, замерших скульптурно по обе стороны постамента. Венки из пластиковых роз и хризантем. Подушечки с отцовскими наградами. Его фуражка – поверх цинковой глади. Сашка пытался представить отца мертвым в гробу. И представить не мог. Ему мнились теперь какие-то обрывки воспоминаний, словно неумело склеенная кинопленка: вот папка сперва подбрасывает его прямо к солнцу, и солнце вдруг затмевает отца, и сердце уходит в пятки. А потом вдруг шоколадный эклер на блюдце, с которого стекает на накрахмаленную до хруста скатерть тонкая струйка тающего шоколада. Отец не велел есть эклер до обеда. Запах горелых шасси его бомбардировщика, на котором отец вылетал в тренировочные полеты. Там, над землей, высилась могучая, как крепость, величественная, как сказочный дракон, боевая машина. Но Сашка мог коснуться только шасси. Вдыхать их гуттаперчевый запах. Много позже отец несколько раз поднимал его в кабину бомбардировщика. Позволял даже взяться за штурвал, потянуть его на себя. Через фонарь кабины Сашка видел исчерченную шасси бетонку аэродрома, прозрачное небо над головой и, чувствуя запах «Шипра» на отцовской щеке, верил, что когда-нибудь непременно взлетит вместе с ним в это небо. А то вдруг мерещился ему жаркий дух кипарисовых ягод, магнолиевый цвет Сухума, где они всей семьей пили кофе на набережной. Пожилой грузин со щеткой прокуренных желтых усов топил медную джезву в мелком раскаленном песке. Та вскипала кофейной пеной. Пузырилась, сочилась восточным духом. К кофе подавали жареный арахис и фундук. Взрослым – «Цинандали» в ледяной бутыли с испариной. Или вот еще – Второй концерт Рахманинова в исполнении Рихтера, с которым в их дом приходила совсем иная, мудрая и величавая жизнь из русского прошлого, мерцание православных крестов на куполах заколоченных ныне церквей, медленный ход великих рек, вечная мерзлота, безмолвие северных океанов.

Все это никак не вязалось с тем, что видел он перед собой. И только черно-белое фото отца с траурной лентой по краю, только фамилия на черных лентах венков свидетельствовали о его возможной кончине. Тела не было. Не было фарфорового лба, сложенных на груди ладоней, носков ботинок, остро выпирающих из-под савана. Он даже умер порядочно. Умер так, чтоб не видели. Чтоб до конца жизни тешила себя родня тщетной надеждой: может, не он? Может, кто-то другой?

Мамины слезы в какое-то мгновение высохли. Видать, все, что захлестывало душу, копилось, полнило ее теперь пониманием, что это навсегда, что это не изменить, не поправить. Невыразимая сердечная тоска, словно ядовитая ртуть, вызревала в ней уже без обычного бабьего выплеска, без стонов и слез, обернувшись тревожным оцепенением, граничащим с помешательством. Сашка обнял маму за плечи, прислонился головой, полагая, что простая сыновья близость выведет ее из оцепенения, однако она продолжала каменеть на казенном клубном стуле, ни взглядом, ни малейшим вздохом не отвечая на сыновние прикосновения.

Мать прожила с мужем двадцать пять лет, из которых все четверть века была совершенно счастлива. Лишь однажды, в зените их брака, она усомнилась в своем выборе. И то всего на несколько дней, когда, перебирая его вещи после командировки в Севастополь, заметила на парадной рубашке карминовый след губной помады и едва ощутимый запах измены. Ни слова не говоря, она искромсала рубашку кухонным ножом в клочья прямо у него на глазах, предупредив, что в другой раз на рубашку размениваться не станет. Этого оказалось достаточно, чтобы одежка полковника впредь ничем другим, кроме авиационного бензина, не пахла.

Двадцать пять лет эта не шибко образованная, даже слегка глуповатая, но при том совершенно искренняя, по-телячьи доверчивая и сердцем незлопамятная женщина ожидала черного дня. Его предсказала лохматая, дурно пахнущая цыганка Нина, что обитала в ту осень на привокзальной площади ее родного сонного городка. Девочка возвращалась из школы, и Нина вдруг перегородила ей путь растопыренными, в перстнях самоварного золота пальцами. «Вдовушка идет! – прокричала цыганка. – Вдовушка идет! Считай до двадцати пяти!» Непонятные слова скоро забылись. И вспомнились вновь на другой день после свадьбы, когда пророчество Нины привиделось ей во сне и приобрело совсем иной, понятный и страшный смысл. Двадцать пять лет. Вдовушка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю