
Текст книги "Слышимость"
Автор книги: Дмитрий Лагутин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Дмитрий Лагутин
Слышимость
Рыцарство
(Повесть)
Спросите кого угодно – нет в мире жука красивее жука-бронзовки!
Он похож на майского, но майский – холеный, неповоротливый, в хрупком, как говорит дед, пальто, а жук-бронзовка… Закован в броню, точно рыцарь в латы – и какие латы! Зеленые – от травы, с голубыми бликами – от неба, с золотыми – от солнца – будто ковало их само лето!
А у того, что полз по моему столу, по скучной библиотечной книжке, которую надо читать по десять страниц в день – у него латы сквозь зелень теплились оранжевым, точно в них отражался закат.
А до заката было далеко – часы в столовой хрустнули, заскрежетали: девять утра. Я сидел в своей кровати и смотрел, как ползет по столу жук-бронзовка.
Как он попал в мою комнату?
В июне в палисаднике расцветает шиповник – и на него слетаются со всех концов света бронзовки – на свой рыцарский пир. Но палисадник – с той стороны дома, мои же окна выходят во двор, а во дворе у нас шиповник не растет.
Разве что залетел в столовую, прополз через нее сюда – под дверь? как кошка не сцапала? – и забрался на стол. Вот развлечение, ничего не скажешь.
Я прислушался. На кухне – возня какая-то, сковорода шипит. Стукнул в стену – сестре. Тишина.
Жук подполз к краю стола, замер в нерешительности.
– Отставить! – скомандовал я и вскочил.
Жук попятился от края, попал в пятно солнечного света, накрывающее стол, латы его засверкали.
Я взял карандашницу, вытряс карандаши на кровать, двумя пальцами подхватил растерянного жука и бережно опустил на синее пластиковое дно. Латы тут же потухли. Жук стукнулся лбом в стенку карандашницы, заскреб лапками.
– Отставить панику!
Я поставил карандашницу на стол, накрыл тетрадью и стал одеваться. Потом собрал карандаши и затолкал их в тумбочку, наспех застелил кровать, дотянулся до форточки и открыл ее. В комнату хлынула утренняя прохлада, засвистели птицы, загудела издалека дорога.
Лето!
Двор сиял, утро было ясное, на небе – ни облачка. По стеклу шуршал широкими листьями плющ, топорщился прозрачными изумрудными завитушками. Вздрагивала под ветерком – и оттого будто пританцовывала – сирень, усыпанная пушистыми гроздьями цветов, водила тяжелыми ветвями старая яблоня, и только сарай стоял строгий и неподвижный – втыкался темным, в пятнах мха, шифером в небо и смотрел на двор мутным окном.
Из-за забора вставала крыша Витькиного дома, из-за нее – искрящаяся листвой береза.
Я снял с карандашницы тетрадь – жук, до этого не прекращавший скрестись, затаился.
– Терпение, мой друг, – сказал я жуку.
Я закрыл карандашницу ладонью, толкнул коленом дверь, вышел в столовую, толкнул коленом еще одну дверь и оказался в коридоре.
Из кухни в коридор сыпались звуки – шумела вода, звенела посуда, бубнело радио. Пахло яичницей. Дверь во двор была распахнута, и за ней все светилось, пели птицы. По ногам зябко потянуло.
– Дед! – крикнул я, втискивая ноги в сандалии. – Дед!
Вода перестала шуметь.
– Я во двор! На минуту!
Вода снова зашумела.
Я выпрыгнул на крыльцо, оглянулся, поднес карандашницу к уху и послушал, как скребется жук.
Меня обдало ветром, с писком промчались над забором воробьи – точно кто-то швырнул из-за забора горсть гречки. Я убрал ладонь от карандашницы.
– Попр-рошу пока не улетать.
Я нарочно растянул «р» – для солидности.
Жук в нетерпении возил лапками по дну карандашницы. Солнечный луч упал на латы, они загорелись оранжевым.
Я в два шага оказался у ворот, кряхтя, забрался на них, с них – прижимая карандашницу к груди – влез на пологий козырек над крыльцом, прижался животом к лестнице, прибитой прямо к шиферу, и пополз на крышу.
***
С крыши – с холодного после ночи, шершавого гребня, на который можно усесться как на спину коня, свесив ноги в разные стороны – с крыши было видно улицу, палисадники, широкую, усыпанную камнями дорогу, несуразные коробки гаражей. Все терялось в кронах – березы, клены, ива, невообразимо высокий тополь, похожий на сторожевую башню, бесчисленные кусты сирени. И – море из крыш, расходящееся во все стороны. Шифер, черепица, трубы, флюгер-пегасик, антенны, белые пузыри спутниковых тарелок, чердачные окна, мансарды.
За три улицы горели золотом купола храма, вдалеке вставал шпажкой шпиль вокзала.
Ветер гулял по округе, гладил листву, тянулся ко мне, ерошил волосы. Небо лежало чистое, прозрачное, бледно-голубое – и казалось стеклянным.
Сладко пахло сиренью.
Я пришпорил крышу и опрокинул карандашницу в руку. На ладонь упал жук – перекувыркнулся, зацарапался недовольно, из-под сияющей брони показались кончики тоненьких смятых крылышек. Я осторожно посадил жука перед собой.
– Лети! – воскликнул я. – В добрый путь!
Жук замер, потом засеменил по гребню – от меня. Латы его горели – глазам больно. Жук остановился, выглянул за гребень, в палисадник.
В самом центре палисадника раскинулся шиповник – в белой бахроме цветов.
Жук развернулся и пополз ко мне. Потом – опять от меня, но робко, неуверенно. Наконец, остановился и задумался.
– Лети же! – прикрикнул я. – Добрый путь!
Жук лететь не хотел.
И тут я увидел, как от перекрестка к нашему дому шагает Саша Виноградов, он же Виноград, он же Телебашня, он же Циркуль.
Циркулем его окрестил дед:
– Что это, – сказал он за обедом на прошлой неделе, – за циркуль вокруг нашего дома круги чертит?
И сестра густо покраснела.
Саша Виноградов, второкурсник машиностроительного института, победитель областных олимпиад, надежда отечественной инженерии – долговязый, длинноногий, не умеющий причесываться, с длинным носом и тонкими усиками, над которыми можно только смеяться, шел к нашему дому и курил папиросу. На нем была джинсовая куртка, под мышкой он держал какой-то сверток.
Я посадил жука в карандашницу.
Саша Виноградов увидел меня издалека, закашлялся, бросил папиросу за спину. Замедлил шаг и присел завязать шнурки – раздумывал, что ему делать.
Наконец, он выпрямился, пригладил непослушный чуб и подошел к палисаднику.
– Привет, – сказал он, помахал мне рукой и изобразил улыбку.
Я смотрел на него сверху и молчал.
– Я это… – он положил ладонь на калитку и тут же убрал. – Мы… Таня дома?
– Нет.
Он растерялся.
– Но… Она же…
– Ушла, – сказал я беззаботно. – Утром позвонил кто-то, и она ушла.
Он закусил губу, усики зашевелились.
– А когда придет, не сказала?
Я покачал головой.
Он замолчал, взъерошил и без того торчащие во все стороны волосы.
– Мы с ней… Сегодня в кино идем… Я думал…
Я нахмурился.
– Про кино я не в курсе. Ей учиться надо, а не в кино ходить. У нее экзамен в понедельник.
Он замахал руками.
– Я знаю, да-да, конечно! Но там… Это же только… И она прекрасно знает предмет!
Я перестал хмуриться и посмотрел в сторону, сделал скучающее лицо.
В карандашнице заскребся жук, загудел недовольно.
– Знает, не знает… Это меня не касается, – протянул я. – Но только если она не сдаст…
– Да как же не сдаст! Она же… Она же…
Издалека долетел гудок поезда. По небу над вокзалом плыли невесомые, почти невидимые лепестки облаков – переплетались, вытягивались.
Я повернулся к Саше Виноградову.
– Жить – значит мыслить.
– Что?
Я не ответил.
– Причем здесь это? – допытывался он.
Я вздохнул и сказал, прикрыв глаза:
– Умному – достаточно.
На его лице отразилось изумление – и обида.
– Таня точно не дома?
Он зачем-то привстал на цыпочки и крикнул:
– Таня!
Но крикнул как-то сдавленно, по-птичьи.
– У меня там дедушка спит, – сказал я. – Хочешь его разбудить?
Саша Виноградов осекся, пригладил чуб.
– Прости, – сказал он. – Я просто…
Он вытянул передо мной сверток, посмотрел умоляюще.
Я пожал плечами.
Он зачем-то потряс свертком, сунул его под мышку.
– Ладно… Я тогда… Попозже зайду. Передашь ей, когда вернется? Что я приходил.
– Конечно.
Он сделал шаг назад.
– Ну, пока.
Я кивнул.
Он развернулся и побрел к перекрестку – я определил точку между его лопаток и не сводил с этой точки взгляда – не моргнул! – до тех пор, пока он, коротко оглянувшись, не исчез за углом.
Над моей головой пронеслась с чириканьем птичья стая, по забору прошла, гарцуя, кошка.
– Кис-кис! – позвал я ее. – Туся!
Кошка завертела головой.
– Я тут! Кис-кис!
Кошка увидела меня, смерила долгим презрительным взглядом, соскользнула с забора и исчезла в зарослях сирени.
Я заглянул в карандашницу. Жук сидел тихо, поджав лапки. Спина его сверкала, и казалось, что в карандашнице лежит драгоценный камень.
– Я уважаю твой выбор, – сказал я, ногтем отковыривая от шифера квадратик мха и опуская его на дно карандашницы, придвигая к жуку.
Начинало припекать.
Я нащупал ногой лестницу, прижал карандашницу к груди и стал спускаться.
***
Половину кухонного стола занимала аккуратно расстеленная газета. На ней расположились железки разных форм и размеров, в самом центре лежал темный каркас дверного замка – пустой и жалкий – и надо всем этим сидел, склонившись, и щурился через очки дед.
Тут только я понял, почему открыта дверь во двор.
– Все остыло, – сообщил он, не поднимая головы.
Его лысина, обрамленная жидкими белыми прядками, блестела в лучах солнца – и железки блестели, и пинцет, который дед держал в левой руке, тоже блестел.
И тарелка с яичницей, предназначавшаяся для меня, тоже блестела, и вилка, и солонки на краю стола.
– Чайник тоже остыл.
Чайник не блестел – он стоял на плите в углу, и лучи до него не дотягивались.
За окном все горело – зеленью, синевой; все дрожало, качалось, трепетало, только сарай важничал.
– Обратите внимание, – говорило с микроволновки радио, – мы не можем прямо сказать, кому именно из героев повести сочувствует Чехов. Читательский взгляд фокусируется то на одном персонаже, то на другом – например, сцена с пикником важна в том смысле, что…
Я поставил карандашницу на стол, взял с полки кружку и сделал себе чай. Кипятить чайник я поленился, и потому чай получился тепленьким и бледным – черные прямоугольные чаинки кружились в нем негодующе, оскорбленные. Я бросил в чай две ложки сахара – с горкой! – и зазвенел, размешивая.
– Закипятил бы, – посоветовал дед, перемещая железки пинцетом.
Пальцы у него были длинные, тонкие – и непонятно было, зачем ему вообще понадобился пинцет.
Одна из железок выпрыгнула из пинцета и улетела под стол. Я полез за ней.
– Извольте подвинуть ноги, – сказал я.
Дед фыркнул и поджал ноги в клетчатых тапках.
Железка валялась у самой стены, под батареей. Рядом с ней лежал наперсток.
– Наперсток, – сообщил я деду, выложив найденное на стол.
– На-пер-сток, – проговорил дед задумчиво.
Он взял наперсток, поднес к очкам.
– Мать теряла, – сказал он. – Положи на видное место.
Я положил наперсток на холодильник, потом подумал и переложил на подоконник – теперь и наперсток сверкал.
Дед протянул руку к приемнику и покрутил, делая громче.
– Да-да-да, – говорило радио, – нам, конечно, странно говорить о таком, но концовка повести – редкий случай творческой неудачи Чехова…
Дед подпер подбородок ладонью, снял очки.
– Ты слышишь, что он говорит? – спросил он меня.
Я перестал соскребать с яичницы прозрачный, тянущийся за вилкой желток и посмотрел деду в глаза.
«Нет, – подумал я, – у меня глаза совсем не такие».
– Ты слышишь? – повторил дед.
Я прислушался.
– Не спорьте, это и современники отмечали, а среди них, между прочим… – горячился ведущий.
Дед с грустью посмотрел на приемник.
– Кто их на радио-то пускает? – вздохнул он и поскреб белую бородку. – Литературовед! Лапоть ты, а не литературовед.
И дед закрутил колесиком, перебираясь на соседнюю станцию.
На соседней станции играла музыка – без слов. Заливались в несколько голосов трубы, тренькала гитара, стучали без всякого разбору барабаны – и нельзя было вычленить мало-мальски понятную мелодию.
Я сунул в рот шмат холодной твердой по краям яичницы, запил чаем, стал жевать.
– Пусть лучше музыка… – вздохнул дед.
Он надел очки – глаза сразу увеличились, засверкали – и склонился над железками.
– Не сходится у меня что-то… – пробормотал он. – Это сюда…
Он стал пинцетом втискивать железки в замок.
– Это сюда… Это – сюда… А чего-то не хватает… Под столом больше ничего нет?
Я подвернул свисающую скатерть, заглянул.
– Нет.
Дед вздохнул.
– Значит, начинаем заново.
И он стал доставать железки из замка и раскладывать их перед собой.
– Танька спит еще? – спросил я.
Дед снял очки, посмотрел через них на окно.
– Очки надо менять… Что ты спросил?
– Танька – спит?
Дед сделал удивленное лицо.
– Юноша, – сказал он значительно. – Танька изволили встать в половину седьмого, позавтракать, проводить мать на работу – и теперь… – Он поднял палец вверх. – Учут. Суров закон, но он закон.
Я кивнул.
От карандашницы донеслось шуршание, я поперхнулся – как я мог забыть?
– Вон чего, – сказал я, вытряхивая жука на ладонь.
В углу загудел, затрясся мелко холодильник – в его нутре завыла вьюга, затрещало что-то, заскрипело.
Вместе с жуком на ладонь высыпались катышки мха.
Жук запаниковал, заскреб лапками, шмякнулся с ладони на стол – на спину – и остался лежать, в отчаянии безуспешно хватаясь за воздух.
– О! – сказал довольно дед.
Холодильник замолчал.
Дед сдвинул очки на кончик носа и посмотрел на жука. Потом протянул ладонь через стол – жук ухватился за палец и вскарабкался на него. Несмело прошелся по сухой широкой ладони до желтоватого, в темных пятнышках, запястья и замер.
– Ишь ты, каков паладин! – дед свободной рукой снял очки и прищурился, веки его задрожали. – Прямо светится! И как светится! Зарёй! Нет в мире жука, красивее жука-бронзовки!
Он взял жука двумя пальцами и опустил на газету. Жук сделал несколько несмелых шагов, дополз до ближайшей железки, ощупал ее, развернулся, пополз в другую сторону.
Спина его переливалась и сверкала – и даже на лапках мерцали крошечные искорки.
– Сам ко мне приполз, утром еще, – пояснил я.
– Выпусти.
– Не хочет.
Жук дополз до замка, встал на дыбы и полез внутрь.
Дед усмехнулся.
– Я ему мха нарвал.
– Ему трава нужна, листья – что ему твой мох?
Я пожал плечами.
– Чего не доедаешь?
Я скривился, дед всплеснул руками.
– И что, выкидывать прикажешь?
Я оглянулся по сторонам.
– Кошке отдам.
Дед сделал грустное лицо.
– А ведь я старался, жарил. Вот, думал, внучок порадуется. А внучок…
Я передразнил его и затолкал яичницу в рот, зачавкал.
– Вот! – воскликнул дед. – Поступок настоящего мужчины! Даже жук вылез посмотреть.
Жук действительно высунулся из замка и как будто смотрел на меня.
На подоконник – с той стороны – приземлился голубь. И тоже стал на меня смотреть – удивленным оранжевым глазом. Шея у него была гладкой, сине-зеленой – и тоже блестела в лучах солнца.
Голубь промаршировал по подоконнику туда и обратно и снова уставился на меня.
– Зоопарк, – прокомментировал дед, улыбаясь. – Лето!
Он вдруг стал серьезней.
– Когда рыбачить пойдем? – спросил он меня нарочито строго.
И даже брови насупил – косматые и белые они сошлись на бледной переносице.
– Когда-когда… – повторил я.
Я любил рыбалку, но мне хотелось подурачиться.
– Когда-когда…
Я картинно вздохнул и встал, отнес посуду в раковину – на ходу допивая холодный, ужасно сладкий чай.
– Вот, – вздохнул дед. – Зовешь внучка на рыбалку…
Он тоже дурачился – я по голосу слышал.
– А вот помру я, – он повысил тон. – Как помру! И будешь ты тогда – не ходил с дедом, вздыхал, нос воротил.
Я залил тарелку водой и повернулся к нему.
– Дед, – сказал я строго. – Не валяй дурака.
Дед сделал удивленное лицо.
– Есть не валять дурака!
И засмеялся.
– Я во двор схожу, – сказал я. – Травы нарву.
Дед перестал смеяться, кивнул на посуду в раковине.
– Вернусь – помою, – сказал я искренне.
И прибавил:
– Хорошо?
Дед развел руками.
– Разве вас удержишь?
Я отвесил ему поклон, сделал радио погромче – музыка так и играла все это время, не меняя темпа и ритма – и посадил протестующего жука в карандашницу.
***
Во дворе было жарко, терпко пахло листвой – и сиренью, конечно. Пели птицы. Ветер то наваливался на кроны, то отступал – и горячий воздух тут же застывал, начинал густеть.
Надо мной небо было бело-голубое, точно выцветающее от жары, а из-за Витькиной крыши, из-за березы, вставали макушки облаков – белоснежные, плотные.
Я прошелся по двору взад-вперед, заглянул в пыльное окошко сарая, прислушался к скворечнику на яблоне, потом нашел место, в котором трава была особенно густой – а в нашем дворе это несложно – сел на корточки и вырвал два приличных пучка.
Трава рвалась неохотно, с треском.
– Извольте отведать.
Я достал жука из карандашницы, втиснул в нее траву и вернул жука на место. Он тут же провалился на дно, засучил по траве, ухватился, перевернулся, вынырнул из зарослей и посмотрел на меня.
– Приятного аппетита, – кивнул я жуку.
За забором проскрипело ведро, зашумела вода, забила гулко о дно. Солнце пекло макушку и сыпало лучи в карандашницу – жук сверкал.
Я размяк и уже готов был усесться на траву, как вдруг услышал – отсюда! – что кто-то звонит в дверь.
В один прыжок я оказался у кухонного окна, встал на цыпочки, ухватившись за подоконник, и увидел – сквозь кухню, мимо привставшего с пинцетом в руке деда, мимо холодильника, радиоприемника, шкафа с посудой и круглого циферблата на стене – увидел, как выпрыгивает в коридор и бежит к двери сестра.
Не добежав два шага, она остановилась, пригладила волосы, подошла вплотную, посмотрела в глазок и спокойно открыла – и я сразу узнал выросшую перед ней фигуру Саши Виноградова – по всклокоченным волосами.
Я знал, что будет дальше. Поэтому я отскочил от окна, подхватил карандашницу с закопавшимся в траву жуком, прыгнул к сараю, скинул засов и дернул на себя тяжелую, не желающую поддаваться дверь. Дверь прохрустела по траве, и из темного проема на меня дохнуло затхлостью – потревоженная пыль заклубилась, засверкала в лучах солнца. Свет выхватил из мутного сумрака угол верстака, грубый деревянный пол, громоздящиеся друг на друга коробки; я прыгнул внутрь и захлопнул дверь – все погасло. Только в окошко падали вязкие неяркие лучи – растекались по верстаку, ощупывали то немногое, до чего дотягивались.
Я замахал рукой – разгоняя перед собой облако пыли.
Чего только нет в сарае! Коробки, банки, ведра, старый комод, сундук с блестящими петлями, сложенная раскладушка с ржавыми пружинами, мои санки, мой велосипед – трехколесный – железные дуги для теплицы, доски, шифер, тряпье, рулоны целлофана – и это только на виду!
За рукавом потянулся целый моток густой паутины. Паутина была повсюду – висела лохмотьями, разворачивалась узорами – но я не увидел ни одного паука – все куда-то попрятались.
Я стряхнул паутину, поставил карандашницу на верстак – рядом с подсвечником.
Из массивного, в потеках воска, бронзового подсвечника торчал желтый огарок свечи. Если мы с Витькой забирались в сарай вечером, мы обязательно зажигали свечу. Все тогда приходило в движение – оранжевый свет дрожал на предметах, очерчивал резкие тени, мерцал, отражался в мутном стекле окна. Витька бледнел, заводил шарманку про заброшенный дом.
Я и сейчас потянулся было к спичкам – но одумался, перегнулся через верстак и ткнулся носом в окно, стараясь хоть что-то разглядеть.
Передо мной переливались яркие пятна – зеленые, синие, белые, можно было различить силуэт дома, яблони, но очень смутно.
Справа от меня, в нескольких сантиметрах от щеки, пробежал по оконной раме паук-косиножка – он высоко вскидывал свои тонкие лапы и суетился, торопился скрыться.
Я заглянул в карандашницу. Жук примостился в траве и тихонько сидел – как будто спал. Я оперся о верстак и стал ждать.
Было тихо – только заурчал вдруг совсем рядом, над окном – на крыше, быть может, –голубь. Я посмотрел на лаз – в потолке темнел квардратный проем, сквозь него можно выбраться под крышу, но там ничего интересного нет, там только паутина и дубовые веники, которые дед когда-то навязал для бани да забросил.
Наконец, я услышал голос сестры.
– Я знаю, что ты здесь! – кричала она, по-видимому, стоя на крыльце.
Я прижался к стеклу, но не мог ничего увидеть.
– Я знаю, что ты в сарае!
Сестра боялась заходить в сарай – до дрожи в коленях. Ни под каким предлогом нельзя было ее заставить.
– Почему ты себя так ведешь? – продолжала кричать она. – И себя позоришь, и меня!
Я молча смотрел, как плавают над верстаком пылинки. Закопошился в карандашнице жук, заскребся.
– Терпение, – шепнул я ему. – Надо переждать бурю.
Жук затих.
Пробежал по верстаку косиножка, юркнул в щель.
Я выдвинул покосившийся ящик, наугад вынул из него записную книжку рыболова – она так и называлась: «Записная книжка рыболова». На обложке была нарисована глазастая щука с пастью, полной мелких острых зубов. Вся книжка – от корки до корки – была исписана ужасным дедовым почерком. В низу каждой страницы помещалось изображение какой-нибудь рыбы или животного, давалась краткая характеристика. Я раскрыл книжку посередине и прочел:
«Окуни держатся преимущественно в местах с тихим течением, мелкие и средние летом –на небольшой глубине, в местах, сильно заросших водяными растениями, крупные – всегда в более глубоких местах».
И рисунок – вытянутая рыба с полосками на спине и короткими ершистыми плавниками.
Я вернул книжку в ящик и прислушался. Аккуратно подошел к двери, надавил, посмотрел в щель.
Сарай расчертила пополам полоса ослепительного света.
На крыльце никого не было, дверь без замка была распахнута настежь.
Я надавил сильнее, выглянул из сарая, осмотрелся.
В окне кухни белела лысина деда, склонившегося над столом. На небо точно тюль накинули – над крышей растянулись тоненькие прозрачные облака. На их фоне парила, раскинув крылья, чайка. Ветер усилился, трава клонилась к земле.
Я вернулся за карандашницей, снова влез локтем в паутину, медленно открыл дверь и вышел во двор. На всякий случай заглянул за сарай, сорвал еще один пучок травы, сунул жуку – и на цыпочках прокрался к крыльцу.
***
Дед сидел над разобранным замком, подперев ладонь щекой. Глаза его были закрыты. По радио объявляли прогноз погоды.
– Радуйтесь, дачники, дождь – будет! – ликующе восклицал диктор.
Я осторожно поставил карандашницу на стол, подошел к раковине.
– И завтра – будет, – продолжал диктор. – И, может быть, послезавтра. А вот со следующей недели, – голос его погрустнел, – вернется жара.
Я пустил из крана тонкую струйку воды, намылил губку и принялся тереть ей тарелку.
– Победа любит старание, – услышал я из-за спины сиплый голос деда. – Как твой жук?
Он прокашлялся, подтянул к себе карандашницу и заглянул в нее.
– Настоящие джунгли!
Я домыл посуду, выставил на полотенце.
– А я все мучаюсь с этим несчастным замком… – пробурчал дед, отодвигая карандашницу. – Доведет он меня…
– Купи новый, – предложил я, усаживаясь на свое место.
Дед всплеснул руками.
– И дверь новую купим! Если что-то можно починить, нужно это починить.
Он снял очки, подышал на них, вытер салфеткой. Вернул на переносицу и взял пинцет.
– Помог бы.
Я заерзал на стуле.
– Что я могу?.. – промямлил я. – Будем вдвоем сидеть.
Дед наклонил голову насмешливо.
– Мне еще пыль вытирать, – сказал я.
Дед кивнул.
– Другое дело. Пыль вытирать – важное занятие.
И он стал раскладывать перед собой железки.
– Не понимаю… – шептал он себе под нос. – Все собираю, а чего-то не хватает.
Я посмотрел в окно. Над Витькиным домом стояла белая стена облаков. Казалось, что она будет расти, расти, а потом выгнется над нами аркой.
– Что там на улице?.. – спросил дед. – Хорошо?
– Хорошо.
– Витька не приехал?
– Еще неделя.
– Счастливый человек… – дед отложил пинцет и посмотрел в окно. – Купается сейчас, поди, загорает.
Я пожал плечами.
– Я на море не был… знаешь сколько?.. – дед принялся загибать длинные пальцы.
Он вдруг посмотрел на меня и прищурился.
– К Таньке-то – кавалер приходил.
– Циркуль, – поправил я.
Дед усмехнулся, покачал головой.
– Ну, циркуль, циркуль…
По радио опять заговорили про книги.
– Молодежь сегодня почти ничего не читает. Если верить опросам… Да и не только молодежь! Такими темпами…
Дед прислушался, вытянул руку, сделал погромче.
– Что может предложить литература современному человеку? Родители не понимают детей, дети не понимают родителей, мой сын не знает, кто такой Фламбо, представляете, до чего мы дошли?..
Дед покачал головой.
– Читать нужно… – вздохнул он. – Без книги – никуда.
Он посмотрел на меня.
– Вот ты что сейчас читаешь?
– Ничего, – соврал я.
Дед всплеснул руками.
– Это ты зря… – сказал он. – Зря, брат… Чтение – это ж… Это ж…
За окном засвистел ветер, яблоня замахала ветвями, береза за Витькиным домом склонилась в сторону, точно разглядывала что-то, форточка ударилась о косяк. В коридоре с тумбочки слетела газета, шлепнулась на пол.
– Вот так, – сказал задумчиво дед и посмотрел на замок. – Ну вот что мне с тобой делать?
Он перевел взгляд на меня.
– Иди-иди, пыль сама себя не вытрет.
Я встал, взял карандашницу. Жук блестел сквозь траву.
– Книги, это… – сказал дед, протирая очки.
Он потряс очками.
– Но – надо найти свою, да. Вот подрастешь, – он пристально посмотрел на меня. – Я тебе дам мою, сердешную…
Он склонился над замком.
– А пока иди, иди.
Я вышел в коридор, из коридора в столовую, из столовой – в ванную. Снял с крючка тряпку, сполоснул, отжал.
Окошко ванной – узкое, завешенное шторкой – тоже смотрело во двор. Я отодвинул шторку и увидел, что яблоня размахивает ветвями, словно отгоняет от себя мух, что все трепещет и развевается – а березу шатает из стороны в сторону, как пьяную.
Стена облаков стала еще выше, потемнела и теперь напоминала горный хребет.
Я еще раз отжал тряпку и вернулся в столовую. Поставил карандашницу на подоконник – с этой стороны небо было совсем чистое – и приступил.
Одну из стен целиком занимал книжный шкаф – и поэтому казалось, что в столовой пахнет книгами. Хрустнули, заскрипели, задыхаясь, старые часы – маятник задрожал. Я ходил по столовой с тряпкой и постоянно на что-то отвлекался – то прорычит за окном мотоцикл, то захочется в сотый раз перелистать подаренного Витькой «Айвенго» – с шикарными иллюстрациями – то еще что-нибудь.
Потом я влез в дедово кресло, откинулся, покачался туда-сюда.
На столике рядом с креслом лежала «сердешная» книга – обернутая для сохранности газетой. Я дотянулся до нее, открыл заложенную страницу и прочел – зачем-то вслух:
– Перед войной административно войдя в Казахстан, – я прочистил горло, – Чебачинск остался русской, казачьей, – я снова прочистил горло, – сибирской провинцией.
Дед читал эту книгу по кругу – раз за разом. Я же в ней ничего не понимал – и потому она казалась мне таинственной, загадочной и притягательной.
Загадочнее была только энциклопедия про космос – потому что всю семидесятую страницу занимала гравюра, на которой человек с посохом выглядывает за край земли, причем головой он как будто протыкает небо.
Я услышал, как щелкнула дверь в комнате сестры, потом ее шаги – в зале.
Бежать было поздно.
Сестра вышла в столовую, бросила на меня короткий ледяной взгляд и молча прошла мимо. Через минуту она прошла обратно, держа в одной руке кружку с молоком, а в другой – блюдце с печеньем.
На этот раз она на меня даже не посмотрела.
Я услышал, как дверь ее комнаты щелкнула, закрываясь – и только тогда выдохнул. За окном снова прорычал мотоцикл, я выглянул за тюль, прижался щекой к теплому стеклу, проследил взглядом за уплывающими в конец улицы клубами пыли. Потом нехотя встал, вернул книгу на место и, размахивая тряпкой, прошествовал в свою комнату.
Горный хребет из облаков вытягивался, огромные глыбы – целые утесы! – отрывались от него и пускались в самостоятельное плавание. Над крышами сновали ласточки, в сирени кто-то оглушительно чирикал.
Я протер стол, тумбочку, спинку кровати, полку, подоконник, подпрыгнул и хлестнул по шкафу. Со шкафа на пол медленно спланировал пыльный ком. Я наклонился, зажевал его тряпкой, а когда выпрямился – встретился взглядом со своим отражением в зеркале.
Зеркало крепилось к дверце шкафа и самую малость растягивало отражение вширь.
«Нет, – снова подумал я, – у меня глаза совсем не такие. У деда глаза серые, лучистые, с рыжими точечками».
Такие глаза были и у мамы – один в один.
У сестры глаза – бабушкины: карие, острые, на солнце загорающиеся золотом.
И только у меня… Со стороны можно сказать, что они такие же, как у мамы, у деда – серые, подумаешь. Но если присмотреться… У них глаза теплые, а у меня – холоднее, светлее, не серые даже, а какие-то почти синие, и точечек рыжих нет.
У меня глаза – как у отца.
Раздался глухой стрекот, и в зеркало я увидел, как по небу плывет кукурузник – крохотный, похожий на игрушку. Он нырнул в широкое облако, стрекот стал тише, потом усилился, потом стал угасать, таять – и скоро совсем исчез.
Я отступил на шаг, повернулся боком, скосил глаза, рассматривая свой профиль – нос, подбородок, скулы. Улыбнулся, нахмурился, опять улыбнулся и отметил, что чертами я скорее похож на маму – а то и на деда, какой он на старых фотографиях.
Я сразу повеселел, помахал отражению тряпкой, вышел в столовую и в те несколько шагов, что отделяли меня от подоконника, успел представить себя старым, седым и бородатым – я представил, как буду сидеть в кресле и читать «сердешную» книгу, или дремать, или смотреть телевизор, или слушать радио.
А когда я подошел к подоконнику и заглянул в карандашницу, оказалось, что жука в ней нет.
***
Видимо, он вскарабкался по траве и выбрался наружу.
В мгновение ока я обшарил столовую – заглянул под кресло, даже отодвинул угол дивана от стены – среди комьев пыли покоились фломастер без колпачка и брелок для ключей.
Жука нигде не было.
Я вернулся в свою комнату, обыскал ее, залез под кровать, сдернул и вытряхнул покрывало, перевернул подушку, прошерстил тетради, рассыпанные по столу, выдвинул и проверил ящики в тумбочке.
Безрезультатно.
Тогда я пошел в зал и проделал все то же – заглянул в каждую щель, за каждую дверцу. На мамином столе лежали журналы с выкройками – я и их перелистал.
Пока искал, от кухни потянулись – даром что дверь закрыта – запахи обеда. Слышно было, как стучит посудой дед.
Оставалась одна комната, в которой я не посмотрел – сестры. Дверь была приоткрыта, и жук запросто мог пролезть – но сестра бы заметила, и я бы об этом узнал сразу, по ее крикам.
Жуков она недолюбливала – даже перед майскими робела.
А если не заметила? Она когда учит – хоть из пушек пали.
Я постучал.
Тишина.
Я постучал снова.
– Что тебе нужно?
Я напустил на себя сумрачный вид и вошел. Сестра сидела за столом спиной ко мне, у окна. Стол заставлен книгами, самая большая, в центре – открыта.
Я кашлянул.
– Что?
– Таньк, – сказал я серьезно, – у меня жук потерялся… Бронзовка…
– И?
Она даже не поворачивалась. Одной рукой она листала книгу, другой – безостановочно писала в пухлую тетрадь.