Текст книги "Здесь, под небом чужим"
Автор книги: Дмитрий Долинин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
А пока, вооружившись лупой, я попытался разглядеть лицо сестры милосердия. Не очень-то получалось. Фото было мелковатым, вдобавок – блеклым и недостаточно резким. Но кое-что я уловил. Женщина на фотографии как будто не позировала, а доверчиво, просто и серьезно смотрела в объектив. Ее поза и положение головы говорили об уверенности в себе и врожденном достоинстве. И именно эти признаки делали ее в моих глазах беззащитной. Достоинство кажется слабым перед окружающим хамством. В жизни, сложившейся за прошедшие более чем семьдесят лет, подобным людям места нет. Их уничтожали и уничтожают. Теперешние барышни на фотографиях совсем другие, они обязательно принимают перед камерой вычурные позы, дурачатся или натягивают на лицо маску ложной многозначительности. Я не мог отвести взгляда от фотографии. Вдруг меня что-то кольнуло в сердце. Так это, не так, или показалось? Отложил лупу, полез в увеличитель, вытащил из него конденсор и стал разглядывать через него фотографию. Масштаб изображения, по сравнению с лупой, стал крупнее. Так и есть! Женщина эта отдаленно похожа на Алину.
С тех пор загадочные документы совершенно изменили мою жизнь. После смерти Алины я два года и так вел герметичное существование, а тут, если быть точным, окончательно ушел в глухое подполье. Два раза в неделю по четыре часа – Дом пионеров, а все остальное время – у себя на четвертом этаже, под настольной лампой, перебирая и расшифровывая загадочные бумаги. Английские тексты переводил сам, роясь в словаре. Словарный запас мой стремился к нулю. А грамматику, после школьного и университетского обучения, я кое-как помнил. И, в конце концов, переводы с английского стали у меня получаться. Французские тексты доверил своему дядюшке, тому самому, с которым мы когда-то слушали радио. Он уже давно стал профессором университета, занимаясь как раз французской лингвистикой. Сдержанный и осторожный, он лишних вопросов не задавал, а просто взялся исполнить мою просьбу. Работа с этими бумагами растянулась на несколько лет. Их были сотни. Если быть точным, насчитал и пронумеровал я триста сорок три отдельных листа, включая фотографии и вырезки из газет и журналов. Я хотел, получив все переводы и расшифровав невнятную скоропись, выстроить из всех разноголосых текстов последовательную, по возможности, историю. Зачем? Пока я этого не знал, желание это было как бы само собой разумеющимся.
Тем временем за стенами моей квартиры застойная жизнь пришла в хаотичное бурное движение. Один за другим помирали престарелые генеральные секретари. Откуда-то вынырнул новый и молодой Горбачев. Сам воздух вдруг стал иным, беспокойным, мятущимся. Запахло переменами.
Началось, правда, с глупости – антиалкогольной кампании. Тут же возникли безумные очереди за спиртным. Зазвучало слово «перестройка». Заговорили о демократизации. Случились антиармянские погромы в Сумгаите. Стреляли в Вильнюсе и Риге. Прибалты, взявшись за руки, выстроили живую цепь от Таллина до Вильнюса через Ригу, требуя государственной независимости. Военные рубили бунтующих грузин саперными лопатками. Возник и мгновенно обрушился заговор старых партийных маразматиков, желавших повернуть время вспять. Словом, империя разваливалась, а магазины пустели. В моем Доме пионеров зимой в выходной день разорвало батареи, весь старинный особняк был залит водой, стала валиться штукатурка, и пионерское пристанище временно закрыли. И потом несколько лет не открывали. Так я потерял работу и стал потихоньку проедать деньги, оставшиеся от обмена квартиры.
Однажды ранним весенним утром я отправился бродить с фотоаппаратом, который, видимо, давно тосковал без дела. Вот уже несколько лет, как я забросил свои интимные фотографические занятия, закопавшись в бумагах. Но теперь дело двигалось к финалу, и я вдруг почувствовал, что мне нужна передышка. Как учил нас, увы – незабвенный, Ленин: лучший отдых – смена занятий.
День был подходящим, стоял туман, мостовая оставалась влажной после ночного дождя, торопились редкие угрюмые прохожие. Трамвайные рельсы отражали светло-серое небо и светились плавной дугой, стремясь увернуться и убежать за угол. Оттуда выползал гремящий помятый вагон с одним пустым глазом, взбирался на мост через Мойку и тащился дальше, к Мариинскому театру. Дуга моста висела над речкой, а также плыла по зеркалу воды, обернувшись выпуклостью вниз, одинокая женская фигура двигалась и наверху и внизу, будто специально впадая вместе с каменными столбиками в синкопированный ритмический рисунок, а купол Исаакия, который обычно завершал еще одной кривой линией всю здешнюю картину, прятался в тумане. Я щелкнул несколько раз затвором и пошел вдоль Мойки в сторону Исаакиевской площади.
У Прачечного моста собралось несколько автомобилей, и бродили, покуривая, невыспавшиеся люди. Другие тянули кабели от фургона, который, как я знал, назывался лихтвагеном, парень на подножке микроавтобуса что-то попивал из бумажного стаканчика, барышня в джинсах и черной блестящей куртке картинно курила, опершись локтями на парапет набережной. Готовилась киносъемка. Я остановился поодаль, наблюдая. Скоро стало ясно, что главное действо начнется гораздо позже, и ждать здесь мне нечего, нужно идти дальше. Тут кто-то хлопнул меня по плечу, и я обернулся.
С Ромой Потеевым, по кличке Потя, когда-то давно мы даже, кажется, дружили. Во всяком случае, выпили вместе немало советского портвейна. Было это во времена моей журналистской карьеры, а Потя тогда трудился сразу во всех подряд питерских редакциях фотографом. Фотография как искусство его не занимала, снимал он всё, что закажут, что попадется и так, как получится. Главное – резко, видно и чтоб персонажи себя узнавали и себе нравились. Снимал не только для газет и журналов, но не гнушался свадьбами, похоронами и тем, что нынче называется «корпоративами». Был он всегда весел, нахален и, естественно, востребован. Хорошо зарабатывал и помнил кучу анекдотов. В основном – медицинских. Родители его были медиками, мать гинекологом, а отец – патологоанатомом.
Мы обнялись.
– Ну что, старикашка, еще не доехали? – бросил он и захохотал.
Это был наш давний код, фраза из патологоана-томического анекдота:
– Сестра, куда мы едем? – В морг. – Но я же не умер! – Так мы еще не доехали.
Потя рассказывал, что анекдот этот придумал великий патологоанатом Раппопорт, потрошивший труп самого Сталина.
– Про Алинку твою слыхал, – он сделался печальным. – Что с ней случилось?
– Легкие, – сказал я.
– Такая молодая, – Потя покачал головой. – Ну, а как ты, старик? Что делаешь?
Я пожал плечами. Сообщить было нечего. Не про папки же рассказывать.
– Дом пионеров твой накрылся, мне говорили. На что живешь?
– Проедаю обмен квартиры.
– А, ты поменялся. У тебя ведь шикарная была квартира. Три комнаты?
– Теперь одна.
– Бабки у тебя в рублях?
– А в чем же еще? – удивился я.
– Срочно меняй на доллары. Надвигается кирдык.
– Где ж их взять, доллары?
– Я тебе устрою. Если не настучишь, – он засмеялся. – А я, видишь, в кино подрабатываю. Платят так себе, зато пленка за их счет. Остается для себя. Свое проявляю и печатаю тоже за их счет. Еще за прокат аппаратуры башляют. Кстати, хочешь тоже – в кино?
– А это как?
– Снимать кадры из фильма. Для журналов, для газет. Ты чего думал, эти картинки, что везде печатают, – с кинопленки? Нет, там качество не то, для полиграфии не годится. Картинки фотографы делают. А сейчас, – он понизил голос и оглянулся, – сейчас все кооператоры и бандюги захотели стать продюсерами, кидают бабки на кино, «Оскар» им мерещится. Очень много фильмов запускается. Пойдешь на картину? Я тебя устрою.
– А что за кино-то? Что они снимают?
– Да говно всякое. Фотографу один хрен. Геморрой не стоит свеч. Пойдешь?
– Не знаю…
– Больной говорит: доктор, я умираю. Врач: сейчас помогу, – сказал Потя. – Соглашайся.
Я согласился и уже в конце мая скучал на съемочной площадке. Киносъемочные дела оказались вовсе не такими, как я их себе представлял. Первое впечатление: главное занятие большинства народа, состоящего в киногруппе, а это человек сорок-пятьдесят, – безделье и ожидание. Постоянно работают только некоторые: режиссер с оператором и помощниками. Они что-то обсуждают, спорят, советуются, отдают распоряжения. Остальные скучают, болтают, жуют пирожки и пьют чай. Позже я понял, что тут платят деньги именно за то, чтобы ты скучал, но был начеку и терпеливо ждал, когда на какой-то момент станешь нужным: поправить прическу актеру, пришить пуговицу, принести в кадр нужную чашку, перетащить осветительный прибор. Солдат спит, служба идет.
А режиссер тут был удивительный. Очень маленькая, очень худая женщина неопределенного возраста с полуазиатским бледным лицом, похожая на не совсем здорового мальчика. Всегда в темных больших очках. Звали ее Надима, да еще у нее было какое-то вычурное отчество, которое никто не мог произнести. Поэтому все звали ее просто Надей. Когда она отходила в сторону «пошептаться» с главным актером – двухметровым верзилой в лейтенантской форме, помещаясь у него под мышкой, зрелище было уморительным. Я, конечно, эту мизансцену не раз сфотографировал, и потом одна из этих фотографий стала чуть ли не главной в рекламе готового фильма. Надя никогда не кричала в мегафон, не командовала, и стороннему наблюдателю, каким я и был сперва, казалось, что все тут идет само собой. Она вообще мало говорила, только иногда подолгу «шепталась» с актерами, с оператором, с гримерами. И, как я, в конце концов, догадался, именно ее шепоты и двигали все дело.
Моя работа в течение 12–14-часового съемочного дня занимала от силы минут десять. Иногда я фотографировал во время киносъемки. Но это не всегда удавалось: то лезет в мой кадр оператор со своей камерой, то голова Нади, то она тихонько шепнет мне, что я отвлекаю актеров. А вот когда кинокадр снят, я прошу актеров повторить его для меня, они играют, я щелкаю фотоаппаратом. Через день-другой показываю фотографии Наде, и она отбирает то, что, по ее мнению, годится для рекламы будущего фильма. Прочитал сценарий. Он назывался «Эшелон идет на Восток». Название отсылало к давнему веселенькому фильму сталинских времен «Поезд идет на Восток», как бы с ним полемизируя. Предполагался фильм-путешествие в теплушках через всю страну в 1945 году. Только что кончилась великая война. Уцелевших в кровавой мясорубке солдат сажают в эшелон и везут из Германии в Россию. Они надеются на скорую демобилизацию. Но не тут-то было! По дороге выясняется, что их гонят воевать с японцами. Весь фильм – их глухая тоска, разговоры, дорожные приключения, добыча еды и выпивки, романы с фельдшерицами и медсестрами, драки, арест молодого, не успевшего повоевать новобранца, который читал товарищам стихи Мандельштама, жестокая расправа со стукачом. Запретные прежде темы и мотивы. Перестройка!
Работали мы в Шушарах, где железнодорожники собрали и хранили старую технику. На нескольких путях стояли старинные теплушки, платформы, ржавые паровозы, пассажирские вагоны. Среди них – древний, четырехосный, тяжелый салон-вагон. Интерьер вагона был не раз переделан, но пропорции окон остались прежними. Наверное, менялись колесные пары и рессоры, но их конструкции, их очертания неизменно повторялись. И, главное, – сохранилась наружная обшивка вагона. Под многими слоями зеленой краски скрывалась старинная клепаная сталь. Головки заклепок были крупными, выпуклыми. Словом, снаружи этот вагон выглядел персонажем из моих папок и, думал я, быть может, именно в нем когда-то путешествовала загадочная М.?
Однажды в работе возникла пауза, не приехал вовремя главный наш артист – Филимонов. В связи с кинобумом толковые актеры были нарасхват. Чуя, что бум скоро кончится, они спешно зарабатывали, мотаясь с одной съемочной площадки на другую. Я бродил возле салон-вагона, искал точки съемки повыгоднее, поинтереснее и снимал его для себя. Хотел повесить большую фотографию на стену.
– Красивый вагон, – тихо сказал кто-то у меня за спиной, я вздрогнул и обернулся. Надя. Ее приближения я не почувствовал, не услыхал, и мне показалось, что она просто сама собой неожиданно материализовалась из воздуха.
– Да. Вот хочу большую карточку на стенку повесить, – сказал я.
– Сделайте и мне, пожалуйста. Я вам заплачу.
Ее темные очки уставились на меня, как глаза лемура.
– При чем тут деньги. Сделаю, конечно.
– Вагон этот настоящий. Больше семидесяти лет ему. Железнодорожники говорят, что в нем ездил царь. Потом Петр Врангель. А в Отечественную – Рокоссовский, – сказала она. – Очень хочу снять кино про то время, когда ездил в этом вагоне царь.
– Вот как? – Я удивился и не знал, что сказать. Удивился более всего тому, что она мне, малознакомому человеку, говорит о чем-то сокровенном. А как у них, у киношников, принято реагировать на подобные сообщения? Согласно кивать? Говорить, что это гениальная идея? Иронизировать?
– Давайте сниму ваш портрет, – сказал я. – Пока Филимонов не приехал.
– Мой портрет? А зачем?
– Мне директор приказал. Вас снять, оператора и актеров. Не только в работе, но и просто портреты. Отдельные.
– Терпеть не могу сниматься, – она повернулась, чтобы уйти.
– Постойте, – взмолился я, – мне правда нужно. А потом не будет времени. Послушайте, я сниму вас на фоне этого вагона. Получите и себя и вагон в одном кадре.
– Мне нужен только вагон.
– А дирекции – вы!
– Пошла она, эта дирекция!
– Раз так, не получите вагон.
– Шантаж.
– Именно.
– Какой вы упрямый.
– Это моя работа.
– Черт с вами – и она направилась к вагону. – Только быстро.
– Снимите очки, – приказал я, настраивая аппарат.
– Еще чего!
– Послушайте, ну что это за портрет в темных очках? А зеркало души? Нужны глаза, иначе портрета не получится.
Зеркало души, наверное, ее убедило. Она вздохнула и сняла очки, прицепив их оглоблей за ворот пуловера. Часто заморгала. Без очков ее темные глаза оказались подслеповатыми и беспомощными.
– Поехали, – сказал я. – Вы мне рассказывайте что хотите, а я буду снимать. Потом выберем, что получше. Расскажите, почему вы хотите делать кино про Первую мировую.
– Понятно. Теперь вы режиссер, а я – ваша жертва. Актерка. Вы мне даете актерское задание.
Она вытащила из заднего кармана джинсов фляжку коньяку, открутила крышку и глотнула. С прятала фляжку.
– Первая мировая? Ну что ж. Я частично казашка, частично ингушка, немного русская. Мой дед – чистый ингуш. В Первую мировую он служил в «Дикой дивизии». Много интересного рассказывал. И я поняла, что тогда сохранялись остатки понятий о чести, достоинстве, долге. И тут же, на глазах моего деда и его товарищей, они рушились. Гибла романтика. И настала революция… Смешная подробность. Дивизия-то мусульманская. И для них специально стали делать георгиевские кресты без христианского Георгия. Заменили его двуглавым орлом. А они возмутились. Орла назвали «птичкой». Потребовали вернуть Георгия, потому что он – «джигит». Он же на коне и с копьем.
Пока она рассказывала, ее лицо менялось, делалось по-разному выразительным. Иногда мелькала улыбка, почему-то виноватая. А я работал, то и дело нажимая на спуск аппарата. Она снова глотнула из фляжки. Протянула фляжку мне. Я отказался. Сказал, что не пью уже несколько лет.
– Зря, – сказала она. – Вам нужно иногда расслабляться.
Откуда она знает, что мне нужно? Ее глаза изменились, стали вроде бы больше, перестали моргать и смотрели так упрямо, твердо, будто она собралась меня загипнотизировать, подчинить своей воле. А я все снимал и снимал.
– Простите, я знаю о вашем горе. Рассказывали, – тихо сказала она, глядя не в аппарат, а прямо мне в глаза. – Сколько времени прошло?
Я опустил аппарат.
– Четыре года.
– Мало, – вздохнула она. – Я знаю. Чтоб тоска прошла, должно пройти лет шесть-семь. Выпейте.
Она опять протянула мне фляжку, и тут я почему-то не посмел отказаться. Глаза гипнотизера. Сделал глоток и вскинул камеру.
– А чем занималась ваша жена?
– Работала в школе. Литературу преподавала в старших классах.
– Умная была женщина?
– Да. И, главное, без бабских капризов и амбиций.
– Вам ее никогда не забыть, раз так о ней говорите. И память эта всегда будет с вами. А вы – все равно заведите себе подружку, иначе спятите, разрушитесь, – настаивала она, а я продолжал снимать, надеясь, что ее гипнотическая сила прочитается на снимках. – Себя не предлагаю, я замужем.
Как о женщине я о ней до сих пор не думал. Теперь подумал и решил: если бы и предлагала, не взял бы. Ты не женщина, а непонятно кто. Какой-то сгусток энергии в маленьком теле. Загадочное существо.
– Вон сколько у нас хороших барышень, – продолжала она. – Гример наш, Марина, похоже, глаз с вас не сводит. Уважьте девушку, она девушка добрая.
Уважил. Через три дня на хлопушке появилась цифра сто. Обычай велит это событие отметить пиром для всей группы. А накрыть стол по случаю сотого кадра обязан режиссер. Двухсотого – оператор. Трехсотого – художник. Дальнейшее никакими правилами не отрегулировано, хоть в некоторых фильмах, как мне рассказали, набирается до тысячи съемочных кадров.
Словом, возникла коллективная пьянка. Местом действия назначили интерьер салон-вагона. Первый тост был Надин.
– Товарищи! Или, в связи с переменами – господа! За фильм пить, как всем известно, нельзя. По этому выпьем за перемены, – она очертила в воздухе над головой круг, – и за наш сценарий. Он, по крайней мере, честный. Будем и мы честными по мере наших сил и возможностей. А какое получится кино, как говорится, вскрытие покажет. В общем, будьте здоровы и, по возможности, счастливы!
И тут, быть может, повинуясь давешнему Надиному гипнозу, я отпустил тормоза и стал выпивать. Тогда, возле вагона, Надю я почти не обманул, пил после смерти Алины очень редко и немного. Примерно пару раз в месяц покупал четвертинку и приканчивал ее в одиночестве. А тут словно с цепи сорвался. И Марина эта вилась рядом, подливала, просила снять ее портрет, я соглашался, она висла на мне, прижималась большой грудью, шепотом, щекоча мое ухо губами, рассказывала какие-то студийные байки, до которых мне не было никакого дела, и понимал-то я Марину плохо, потому что быстро захмелел, и еще она хотела, чтоб я снял ее голой. Главным тогда было всколыхнувшееся желание, соединенное с четким и ясным знанием, что к себе я Марину не потащу. Ни одна женщина не должна видеть полосатую блузку, висящую на стене в моей комнате. Ни одна не должна глазеть на развешанные портреты Алины. Ни одна не имеет права задавать по этому поводу идиотские вопросы.
Мы куда-то ехали на попутном «запорожце», оказались в какой-то убогой квартире на окраине города, на стене висела деревяшка с изображением кудрявого Есенина, у которого изо рта по-дурацки свисала трубка, Марина расшвыривала одежду по всей комнате, укладывалась, раскинув ноги и заложив руки за голову, звала меня к себе, я гасил свет, раздевался. Долгое воздержание пошло моему организму на пользу. Я был силен и неутомим, а Марина, обнимая меня, нежно и страстно бормотала одно странное слово: «фуцын». Наконец часа в четыре утра она угомонилась и уснула. Я потихоньку оделся и вышел на улицу. Организм мой радовался освобождению от излишних продуктов желез внутренней секреции и одновременно страдал по поводу принятого внутрь спиртного, а то, что называется душой, Психеей, ощущало себя заслуженно побитым ребенком, то есть полным дерьмом. Шел я к метро мимо мрачных и одинаковых пяти– и девятиэтажных окраинных коробок, вяло обдумывая на ходу, что же это за «фуцын» такой. Через пару лет, когда стали массово выходить и продаваться невозможные при коммунистах книги, я купил словарь блатных выражений, вспомнил про «фуцына», посмотрел и нашел его там. «Фуцын – потерпевший, доносчик». Доносчиком я точно не был, а вот потерпевшим пришлось. Марина стала активно меня преследовать, липнуть, показывать при всех, будто я – ее собственность. Пришлось ее обидеть, грубо обхамить при всей группе, чтобы отвязалась. До сих пор меня мучит совесть. Но романа у нас, слава Богу, не вышло…
Лето прошло, съемки закончились, я сдал работу и подарил Наде несколько фотографий салон-вагона в черно-белом и цветном исполнении.
– У вас получилась отличная реклама. И портреты хороши, – сказала она. – Вами интересовались. Пойдете на картину к Аристархову? Я о вас рассказывала.
– Спасибо, нет, – сказал я и неожиданно для самого себя вдруг заявил: – Буду писать сценарий о Первой мировой.
Надя аж очки сняла. Заморгала.
– А вы умеете писать сценарии?
– Попробую, – самонадеянно ответил я.
– Ну-ну.
Робкая мысль, что можно сделать кино на основе трехсот сорока трех документов, оказавшихся у меня в руках, впервые возникла тогда, когда я увидел, как на нашей съемке бумажные сухие фразы сценария, повинуясь Надиному шепоту, вдруг превращаются во что-то почти подлинное, похожее на настоящую жизнь. А когда Надя сказала, что хотела бы снять фильм о Первой мировой, моя идея стала бурно прорастать. И вот теперь я необдуманно заявил о сценарии вслух, выходит, мне уже и отступать некуда. Как их пишут, эти сценарии, я не знал. Засыпая, видел нечто вроде светящейся булгаковской коробочки из «Театрального романа». Только у меня не театральная коробочка светилась, а экран, на котором всплывали и исчезали мутные и цветные разрозненные картины, жестикулировали какие-то люди в длинных серых шинелях, скакал на коне чубатый, в заломленной фуражке казак Козьма Крючков, и глядела мне прямо в глаза женщина в сером платье сестры милосердия, похожая на Алину. Ты где, будто бы хотел спросить или спрашивал я в начинающемся сне. Ее полураскрытые губы замирали, руки застывали в неоконченном движении, словно она хотела мне ответить, да не могла, потому что ей это было запрещено. И я откуда-то знал, что запрещено, но все равно спрашивал и спрашивал, правда, не открывая рта…
В сентябре мой Дом пионеров все еще не оправился от потопа, и было непонятно, что с ним будет дальше. Нужды я не испытывал, послушавшись долларового совета мудрого Поти, да еще получив некоторую сумму за фотографическую работу. То есть я был совершенно свободен. Однажды спустил с антресолей Алинину пишущую машинку и заправил в нее бумажный лист. С чего начать? В голове – беспорядок и смута. И тут всплыл в памяти один из документов. Кажется, он значился у меня под семьдесят шестым номером. Это было личное письмо, писанное по французски. К сожалению, неоконченное, или, точнее, с потерянным финалом. Вот его перевод.
Документ № 76
«Дорогой мой К.!
Нашу последнюю встречу я никогда не забуду. Я вдруг почувствовала, что такое настоящее счастье. Может быть, оно случается только в предчувствии скорой разлуки? Ну вот, разлука состоялась и теперь я опять наполовину несчастна, хотя то, что мне предстоит, наполняет вторую половину моей души даже некоторым восторгом. И еще – непередаваемое чувство свободы. Никаких переодеваний по десять раз на дню, никаких ритуалов, церемонных книксенов и поцелуев руки, бессмысленных светских бесед с людьми в цветных мундирах, более всего, как мне сейчас кажется, похожих на оловянных солдатиков, с которыми мы по многу часов играли в детстве с обожаемым Д. Я еще напишу тебе про Д. и солдатиков, ибо единственная моя детская любовь – это мой брат. Ах, ты ведь сам знаешь, какой замечательный у меня брат, и ты его тоже любишь. До явления тебя он был моим самым близким и родным человеком. Теперь ты и он для меня дороги равно. Вы оба на боевых позициях, и я боюсь за вас обоих.
Одевшись в форму сестры милосердия, я стала такой, как все, стала равной любому человеку из нашего славного народа, который мужественно и стойко противостоит наглым германцам. Но кое-что мне мешало. Например, то, что тетя заставила поехать со мной госпожу С. Ехали мы в отличном комфортабельном вагоне, обгоняли составы скотских вагонов, набитые солдатами, и я чувствовала какую-то неловкость. И тут же себя уговаривала, что мое положение дает мне право. И т. д. Ты меня поймешь, ведь не раз мы с тобой этот важный вопрос обсуждали. Вещей со мной немного – два небольших чемоданчика с бельем (ах, я нарушаю приличия, тебе нельзя про это знать), резиновая ванна и два таких же тазика для умывания. Едва мы добрались до Эйдткунена и сошли с поезда, как я отправила госпожу С. обратно в Петербург. Я буду служить медицинской сестрой, а что же будет делать при мне эта заботливая госпожа? Если бы и она выучилась на сестру милосердия, как я. А так зачем? Чтобы я испытывала неловкость среди других сестер, выделяясь из их скромных рядов?
В Эйдткунене…»
Никита Селянин
Письмо это было адресовано, судя по упоминанию белья и шутливому сожалению о нарушении приличий, скорее всего, любовнику. Но когда я думал о самом начале моей истории, меня это не интересовало. Пока. Про любовь будет обязательно, но потом. Я уцепился за солдатиков.
Напишу вступление, прикидывал я, напишу сцену, которая введёт зрителя в рассказ не прямым, а, допустим, каким-то условным, символическим путем. Покажу сперва пасторальную детскую игру в солдатики, потом пойдут титры фильма, а позже, через какое-то экранное время, окуну уже повзрослевших героев в реальное кровавое и грязное месиво настоящей войны. Оба куска как бы срифмуют-ся, и, возможно, возникнет нечто вроде, как это там называется, – сравнительной метафоры.
Никогда я сам в солдатики не играл. Как в них играют? Когда меня, маленького мальчика, во время войны (конечно, не Первой, а Второй мировой) таскали в эвакуации с места на место, из Ленинграда в Ессентуки, а оттуда, когда стали наступать немцы, – пешком в Баку, пароходом в Красноводск, и далее – до уральского Кыштыма, со мной путешествовал только один солдатик. Я с ним не играл, только иногда доставал из кармана, ставил на стол или подоконник, смотрел и снова прятал. А если у тебя их штук…? Тут я задумался. Сколько у царских или не царских, но вроде того, детей было солдатиков? Допустим, несколько сотен. Ставим друг против друга одну сотню во французских мундирах, вторую – в русских 1812 года. Строим из картонных кубиков укрепления. Ну а что дальше? Стоят они и стоят.
Пришлось идти в Публичную библиотеку, листать старинные журналы: «Детский музеум», «Дело и потеха», «Друг детей», «Путеводный огонек», «Задушевное слово» и много иных, с такими же трогательными и наивными названиями нравоучительного толка. Правила игры в солдатики, в конце концов, нашлись.
Оказалось, главное – определить деление или мерку. Это масштабная единица передвижения. Допустим, щепочка или спичка. Игроки ходят по очереди. Вот мой ход, и я имею право двинуть вперед пехоту на одно деление. Причем неважно, двигаю я всю армию или одного пехотинца. Коннице можно двинуться на три деления. Два солдатика могут передвинуть пушку на два деления. Следующим моим ходом, после хода противника, может быть выстрел. Ствол пушки – открытая с двух концов трубочка, в нее вкладывается тоже что-то вроде гвоздика или щепочки и щелчком пальца производится выстрел. Пехотинец также стреляет с помощью поднесенной к нему отдельной трубочки. Словом, получается нечто вроде занятий по тактике на «ящике с песком». Только веселей, увлекательней. Если бы нам в университете на военной кафедре, вместо тоскливого ящика, давали бы играть в солдатики, наверное, в армии нашей было бы гораздо больше настоящих офицеров с приличным образованием, чем теперь.
Итак, дворцовый интерьер. Детские покои, пронизанные ярким, теплым солнечным светом. Окна в морозных узорах, за ними парк, весь в чистейшем снегу. Замечательной красоты сверкающий паркет, на котором две пары детских рук выставляют свои войска. Потом мы увидим (камера отъедет) мальчика восьми и девочку шести лет. Они готовят свои полки к бою. Строят укрепления. А у стены сидит строгая дама с прямой спиной – гувернантка, читает книжку и изредка поглядывает на играющих детей. Наконец армии выстроились, каждая на своей исходной позиции.
– Начинай! Твой ход! – говорит мальчик.
Как его назвать? Допустим, девочка зовет его по имени – Митя, Дмитрий. А как его назову я, автор? Просто по имени? Нет, это кажется мне неправильным. Он и девочка в моем авторском тексте должны как-то отличаться от остальных, которые, несомненно, появятся и будут зваться простыми именами. Почему я так подумал? Не знаю. Но буду звать его Принцем, ее – Принцессой.
– Начинай! Твой ход! – говорит Принц.
– А жребий? – возражает Принцесса.
– Я тебе уступаю.
– Это нечестно.
– Пусть. Я джентльмен!
– А я так не хочу! Я хочу по-честному! – кричит Принцесса.
– Мари, ведите себя достойно. Повышать голос неприлично, – говорит по-английски гувернантка, оторвавшись от книжки. – Дмитрий, вы должны уступить даме.
– Я именно что уступаю, а она не хочет, – заявляет он. – И черт с ней, – это он уже шепчет в самое ухо Принцессе и протягивает ей сжатые кулаки, в которых что-то спрятано.
И она угадывает. Его ладонь раскрыта, и там оказывается маленький, отделанный серебром складной ножичек.
– Вот видишь! Все равно начинать тебе.
Ножичек, который по традиции исполняет здесь роль мерки, уложен перед выстроившимися войсками Принцессы, и она передвигает своих солдат на его длину.
Битва началась. Солдаты шагают, пушки стреляют, скачет кавалерия. И вдруг Принц берет пушку в руку, поднимает и стреляет в войска противника сверх у.
– Митька! Это нечестно! Ты жульничаешь! – кричит Принцесса.
– Мари! Ведите себя прилично. Вам не к лицу такие выражения, – строго говорит гувернантка. – Что за тон!
– А чего он?!
– Я стреляю с дирижабля. Он в небе, – заявляет Принц.
– Что такое дирижабль? – недоумевает Принцесса.
– Летающий аппарат. В нем люди летят. Летят и стреляют. Так теперь будет на войне.
И, быть может, сразу после этой безмятежной сценки, встык с ней, – в небе настоящий дирижабль, цеппелин, дверь гондолы открыта и оттуда маленький человечек кидает что-то вниз. Земля, взрыв, падающие и разбегающиеся люди. Настоящая война, документальные съемки из архива, естественно, черно-белые. Дальше – вереница других кадров той войны. И на их фоне – титры цветными буквами. Красными? Название – «Принцесса». Автор сценария – я, моя фамилия. Ха-ха!
Тогда мне казалось, что я придумал нечто новое, но позже, глядя разные фильмы, заметил, что прием-то мой с хроникой под титрами довольно банален. Все, кому не лень, его используют. Иногда, впрочем, уместно…
Ну ладно, поехали дальше. А что именно делать дальше, я не знал. И опять стал перебирать, пересортировывать по-новому документы, теперь уже прицеливаясь к сюжету будущего сценария. И вдруг – неожиданное открытие! На одной некачественной фотографической копии русский рукописный текст почти не читался. И я как-то отложил его, так же как ту амбарную книгу, «до лучших времен». А тут про него вспомнил, нашел, приложил неимоверные усилия, и мне удалось отрывками его расшифровать.




























