355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Благово » Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово. » Текст книги (страница 2)
Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово.
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 18:30

Текст книги "Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово."


Автор книги: Дмитрий Благово



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)

Батюшка был лет четырнадцати, когда бабушка отвезла его в Петербург, записала каптенармусом в лейб-гвардии Семеновский полк и там оставила, а сама возвратилась в Боброво.

Почтовых сообщений в то время, должно быть, не было, и бабушка посылывала иногда письма на своей лошади, а так как батюшка жил своим хозяйством, то, чтобы подводу не отправлять пустую, бабушка и велит зимой накласть на воз всякой провизии: живности, молочного скопу, муки и всякой всячины, и пошлет из Калуги в Петербург. И едет подвода недели две.

Когда батюшку произвели в офицеры и стал он ходить ко дворцу на караул, то сделался лично известен императрице Елизавете Петровне. Она к нему очень благоволила, и нередко случалось, что отворит форточку и спрашивает, кто из офицеров на карауле, и когда узнает, что Корсаков, пошлет за ним, и редко-редко чтобы не велено угостить его чаркой водки. Многие даже на это внимание к батюшке смотрели не без зависти, а другие не без опасения, и ежели бы по своей оплошности батюшка сам себе не повредил живостью своего характера и излишнею откровенностью в слове, то был бы, может быть, великою особой.

И он впоследствии нередко припоминал этот случай из своей молодости и горько сожалел, что чрез него нажил себе сильных врагов, и, будучи тесним по службе, принужден был выйти в отставку с чином полковника.

Хотя императрица и не живала в Москве постоянно, но Москву любила и часто ее посещала; и когда двор приедет в Москву, то и дело что вечера да балы и маскарады во дворце. Двор приехал в Москву в декабре месяце 1749 года и пробыл чуть ли не более года; за императрицей последовал и лейб-гвардии Семеновский полк, а стало быть и батюшка. Государыня вскоре сделалась нездорова, однако болезнь продолжалась недолго; она оправилась и, желая сделать удовольствие своему особенному любимцу, графу Алексею Григорьевичу Разумовскому,20 поехала к нему за город в подмосковную Перово на праздник, который он для нее устроил,21 и там внезапно опять захворала, так что ее должны были нести в Москву на руках. Она была высокого роста, собою прекрасная, мужественная и очень дородная, а кушала она немало и каждое блюдо запивала глотком сладкого вина; сказывают, она в особенности любила токайское; ну, не мудрено, что при ее полноте кровь приливала к голове, и с ней делались обмороки, так что в конце ужина ее иногда уносили из-за стола в опочивальню.

При наступлении весны 1750 года, когда императрица уже совсем оправилась от вторичной своей болезни, она пожелала идти пешком в Троицкую лавру на богомолье.22 За нею должна была туда последовать и гвардия. Фельдмаршал Апраксин, Степан Федорович, зная, что императрица будет шествовать долго, испросил ее соизволение заранее отправиться из Москвы и идти не прямо к Троице, а на свое подмосковное имение, село Ольгово,23 которое от Москвы в пятидесяти верстах и в таком же расстоянии от Троицы: ему хотелось угостить у себя гвардию и попировать дома на просторе.

Батюшка был тогда уже офицером; ему было лет двадцать, он был живой и веселый человек, но очень воздержной жизни, почему товарищи не только его любили, но и уважали. Вот во время этого-то пребывания он и испортил навсегда свою карьеру.

В один из дней, после обеда, офицеры пошли гулять около дома, а там пред домом пребольшой и прекрасный пруд. Вот идут офицеры мимо пруда и видят, что кто-то у пруда кувыркается; подходят ближе, смотрят – двое из Орловых, а третий 24 до того уже напился, что лежит пласт пластом. Они тогда были еще очень молоды и, кажется, еще не офицерами, а каптенармусами. Батюшка, как старший и как офицер степенный, пожурил молодежь и сказал им, что так вести себя неприлично и в особенности в гостях у фельдмаршала, а без чувств лежавшего толкнул ногой и, подозвав двух денщиков, говорит им: «Уберите вы этого Орлова (кажется, Григория) к месту; того и гляди, в пруд свалится, вишь, как нализался, как свинья валяется».

В первый раз как батюшка был на карауле при императрице (должно быть, это было в скором времени и чуть ли не у Троицы), императрица и спрашивает его:

– Ну что, Корсаков, хорошо ли попировали у Апраксина? Изрядно ли он угостил вас?

– Так хорошо, ваше величество, попировали и так угостил нас фельдмаршал, – что мы чуть на головах не ходили, а кто даже и взаправду кувыркался.

Императрица очень смеялась этому и потом милостиво заметила Апраксину: «Говорят, вы на славу угостили мою молодую гвардию, так что молодежь у вас кувыркалась».

Пошли расспросы: «Кто был у императрицы, с кем говорила она из бывших у Апраксина в деревне?».

Говорят: Корсаков.

Апраксин этим не обиделся, а только посмеялся батюшке: «Экой ты болтун, все императрице успел рассказать, как в Ольгове эти шуты куролесили».

Нашлись добрые люди, которые и Орловым пересказали, что Корсаков-де государыне все про вас рассказал, как вы кувыркались и у пруда пьяные валялись.

Орловы тогда были мальчики, кутилы и буяны, не страшен был их гнев; но впоследствии, когда они попали в честь,25 а Григорий и в особую милость,26 тогда они припомнили Корсакову, что он их журил в Ольгове и обругал одного из них свиньей, и так стали батюшке вредить, что он поневоле принужден был выйти в отставку.

Он часто вспоминал это обстоятельство и, упрекая себя, повторял: «Да, язык мой враг; ведь нужно же мне было ради смеха рассказать это императрице!».

Батюшка участвовал в Семилетней войне 27 и был в сражении при Гросс-Егерсдорфе, в котором Апраксин одержал победу.28 Тут батюшка едва не лишился жизни, потому что пуля ударила ему в грудь; но так как на нем был надет образ-складень, присланный ему пред войной от его матери, то пуля пробила платье и овчинку, в которую был зашит складень, и отскочила назад. Бабушка была очень благочестива и богомольна и вообще к духовенству и монашеству расположена. Она заповедала своему сыну никогда не выходить из дома, не прочитав 26-го псалма, то есть: «Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся».29 Батюшка всегда это соблюдал. И точно, он имел всегда сильных врагов, и хотя они старались ему повредить, но, однако, Господь помиловал и сохранил от погибели.

V

Бабушка всегда принимала, монахов-сборщиков: бывало, позовет к себе, накормит, напоит, даст денег, велит отвести комнату где переночевать и отпустит каждого довольным ее приемом.

Вот однажды говорят ей: приехал монах со сбором. Приказала позвать: «Откуда, отец?» – «Оттуда-то», – называет монастырь. – Садись, старец.

Велела изготовить чем угостить его. Сидят, разговаривают. Монах и говорит ей: «Матушка, а я и сынка-то вашего, Петра Михайловича, знаю» – «Как так? Где ж ты его видел?» – «Там-то», – и начинает бабушке подробно говорить о батюшке; и точно, по словам видно, что знает его. Бабушка еще пуще расположилась к монаху. Только вдруг, во время разговора, бежит человек и докладывает бабушке: Петр Михайлович приехал. Взвертелся монах: хочет уйти из комнаты, бабушка его уговаривает остаться, а между тем входит батюшка. Поздоровавшись с матерью, он взглянул на монаха. Тот ни жив ни мертв.

– Ты как здесь? – крикнул ему батюшка. Тот в ноги: – Не погубите, виноват.

Бабушка смотрит, понять не может, что такое происходит. Батюшка и говорит ей:

– Знаете ли, матушка, кого вы изволили принимать? Это беглый солдат из моей роты; его давно отыскивают.

– Не погубите, – повторяет тот.

Батюшка хотел было отправить его по этапу, но бабушка уговорила сына не срамить ее дома и не налагать руки на гостя, кто он ни на есть. Тот обещался явиться в полк сам от себя; не помню теперь, исполнил ли он обещание.

Бабушка хотя и не перестала принимать монахов-сборщиков, но с тех пор стала гораздо осторожнее, опасаясь, чтобы под видом настоящего монаха не принять какого-нибудь беглого, а батюшка, помня этот случай, всегда опасался сборщиков.

В котором году женился батюшка, определительно сказать не умею, но полагаю, что это было в 1763 году, потому что старшая моя сестра Екатерина Петровна родилась 24 октября 1764 года, на первом же году его женитьбы. Матушка была сама по себе княжна Щербатова, дочь князя

Николая Осиповича и княгини Анны Ивановны, урожденной княжны Мещерской. Когда она родилась, – это было 7 октября 1743 года, – дедушка находился в отсутствии, и бабушка дала ей имя Пелагеи, празднуемой октября 8 дня. Дедушка Щербатов скоро возвратился и очень опечалился, что дочь его назвали Пелагеей, а не Аграфеной, как он намеревался, в честь своей матери (второй жены его отца, князя Осипа Ивановича Щербатова, [* Князь Осип Иванович Щербатов был женат два раза: в первый на Соковниной, Марье Васильевне, и от нее имел только дочь княжну Варвару Осиповну, вышедшую за князя Сергея Никитича Долгорукого; а от второй жены, А. Ф. Салтыковой, имел двух сыновей: князя Николая и князя Сергея Осиповичей. Этот был женат на Екатерине Михайловне Стрелковой, которую я видела в моем детстве, а муж ее умер, когда я была еще ребенком, и его не помню.

У князя Сергея Осиповича было две дочери: одна за Елагиным, другая, Аграфена Сергеевна, за Мясоедовым; этих я помню, они к нам езжали, а Аграфена Сергеевна умерла уже в первые годы царствования императора Александра.] женатого на Аграфене Федоровне Салтыковой), и решил, чтобы называть ее Аграфеной, но именины она всегда праздновала октября 8; при венчании ее называли Аграфеной, но отпевали Пелагеей. Чрез тринадцать лет после рождения матушки бабушка родила вторую дочь, которую назвали Александрой; думаю, что это в честь бабушкиной матери, княгини Мещерской, урожденной Ергольской. Тетушка Александра Николаевна (бывшая впоследствии в замужестве за бригадиром графом Степаном Федоровичем Толстым) была чуть ли не у кормилицы еще, когда последовала дедушкина кончина.

Бабушка Евпраксия Васильевна была еще в живых, когда женился батюшка, и к матушке была она очень добра и взяла к себе на воспитание мою сестру (вторую дочь батюшкину), которую так же, как и меня, звали Елизаветой. У меня сохранилось письмо, писанное бабушкой к матушке по случаю моего рождения: она пишет, что поздравляет и что посылает ей с мужем пятьдесят рублев на родины и на именины. Бабушка Евпраксия Васильевна была слаба, хотя летами была еще совсем не стара: едва ли ей было и шестьдесят лет.

При моем рождении старшей моей сестре Екатерине было около пяти лет, и батюшке угодно было, чтоб она была моею крестною матерью.

Осенью 1770 года было сильное оспенное поветрие; оспы тогда не умели еще прививать и ждали, чтобы пришла натуральная.30 Потому в то время много мерло детей, и вообще в мое время было больше рябых, чем теперь. Бабушки в живых уже не было, и Лиза, которая была у нее, находилась уже дома; ей было лет пять, а мне всего полтора года. Батюшка старшую Елизавету в особенности любил; говорят, она была красоты неописанной. Обе мы заболели оспой в один день, и хотя у сестры болезнь была не так сильна, как у меня, но она не вынесла и скончалась. Батюшка был, говорят, неутешен и сильно плакал. Пришел в нашу детскую, стоит и смотрит на сестру; в то время приходит гробовщик снимать мерку для гробика. Батюшке было очень горько, что он лишился любимой дочери. Видя, что и я еле жива, говорит гробовщику: «Что тут еще ходить, сними мерку и с этой: пожалуй, и до утра не доживет». Итак, с обеих нас сняли мерки и приготовили гробики. Сестру схоронили тогда же, а я оправилась, живу с тех пор еще девяносто лет, и хотя все лицо мое было покрыто как корой, а остались на лице только две маленькие язвинки на лбу.

Чумы я совсем не помню: 31 мне было тогда около четырех лет, и где в то время жили батюшка с матушкой, я совсем не знаю; думаю, что в Боброве, где чумы не было. Помнить себя стала я с тех пор, когда Пугачев навел страх на всю Россию.32 Как сквозь сон помнятся мне рассказы об этом злодее: в детской сидят наши мамушки и толкуют о нем; придешь в девичью – речь о Пугачеве; приведут нас к матушке в гостиную – опять разговор про его злодейства, так что и ночью-то, бывало, от страха и ужаса не спится: так вот и кажется, что сейчас скрипнет дверь, он войдет в детскую и нас всех передушит. Это было ужасное время!

Когда Пугачева взяли, мы были тогда в Москве; его привезли и посадили на Монетном Дворе.33 Помню, что в день казни 34 (это было зимой, вскоре после Крещенья,35 мороз, говорят, был преужасный) на Болоте, где его казнили, собралось народу видимо-невидимо, и было множество карет: ездили смотреть, как злодея будут казнить. Батюшка сам не был и матушке не советовал ехать на это позорище; но многие из наших знакомых туда таскались, и две или три барыни говорили матушке: «Мы были так счастливы, что карета наша стояла против самого места казни, и все подробно видели..» Батюшка какой-то барыне не дал и договорить: «Не только не имел желания видеть, как будут казнить злодея, и слышать-то, как его казнили, не желаю и дивлюсь, что у вас хватило духу смотреть на такое зрелище».36

Впоследствии об этой казни я слышала рассказы от Архарова Николая Петровича, брат которого (Иван Петрович) был женат на моей троюродной сестре, Екатерине Александровне Римской-Корсаковой.

VI

По зимам мы живали в Москве, а весной по просухе уезжали в Боброво. Дом выстроила там бабушка Евпраксия Васильевна, он был прекрасный: строен из очень толстых брусьев, и чуть ли не из дубовых; низ был каменный, жилой, и стены претолстые. Весь нижний ярус назывался тогда подклетями; там были кладовые, но были и жилые комнаты, и когда для братьев приняли в дом мусье, француза, то ему там и отвели жилье. Двойных рам у него в комнате не было, стекла были еще очень дороги, так он и придумал во вторые рамы вставить бумагу, промазанную маслом; можно себе вообразить, какая там была темь и среди бела дня. У нас в детской также не было зимних рам: моя кровать стояла у самого окна, и чтоб от него ночью не дуло во время сильных холодов, то на ночь заставляли доской и завешивали чем-нибудь потолще. Все парадные комнаты были с панелями, а стены и потолки затянуты холстом и расписаны краской на клею. В зале нарисована на стенах охота, в гостиной ландшафты, в кабинете у матушки то же, а в спальне, кажется, стены были расписаны боскетом; еще где-то драпировкой или спущенным завесом. Конечно, все это было малевано домашними мазунами, но. впрочем, очень недурно, а по тогдашним понятиям о живописи – даже и хорошо. Важнее всего было в то время, чтобы хозяин дома мог похвалиться и сказать: «Оно, правда, не очень хорошо писано, да писали свои крепостные мастера».

У батюшки были свои мастеровые всякого рода: столяры, кузнецы, каретники; столовое белье ткали дома, и, кроме того, были ткачи для полотна; был свой кондитер. В комнате людей было премножество, так что за каждым стулом во время стола стоял человек с тарелкой.

В гостиной мебель была ильмовая, обита черною кожей с золотыми гвоздиками; это было очень недурно и прочно. На окнах были шторы из парусины, расписаны на клею, но гардин и драпировок не было нигде; только у матушки в кабинете были кисейные подборы на окнах.

Батюшка был богат: он имел 4000 душ крестьян, а матушка 1000; в доме было всего вдоволь, но роскоши не было ни в чем. Посуда была вся оловянная: блюда, чаши, миски; только впоследствии, когда мы стали постоянно жить по зимам в Москве, батюшка купил столовый сервиз серебряный, а в Боброве остался все тот же оловянный. По воскресеньям и праздникам гостей съезжалось премножество, обедывало иногда человек по тридцати и более. И все это приедет со своими людьми, тройками и четвернями; некоторые гостят по нескольку дней, – такое было обыкновение. Батюшка принимал всех приветливо и говаривал: «Он мой сосед и такой же дворянин, как и я; приехал ко мне в гости, сделал мне честь, – моя обязанность принять его радушно. Свинья тот гость, который, сидя за столом, смеется над хозяином; но скотина и хозяин, ежели он не почтит своего гостя и не примет ласково».

В числе соседей бывали престранные. Так, был один Терентий Иванович: летом приедет в парусинном балахоне, опоясан кушаком, за кушаком заткнуты кнут и рукавицы, от сапогов разит дегтем, и батюшка принимает его весьма ласково. Возьмет его за рукав и ведет, бывало, к матушке и говорит ей: «Аграфена Николаевна, веду к тебе приятеля моего, Терентия Ивановича». Матушка была тоже обходительна, и во время стола смотрит, бывало, на всех нас; и сохрани Бог, если она заметит, что кто-нибудь из нас улыбнется или пошепчется между собою, хотя соседи и соседки бывали пресмешные.

Теперь я уж не помню, кто-то из гостей сделал за столом какую-то неловкость, – мы были еще все детьми; вот двое из нас: я да который-то из братьев засмеялись; батюшка заметил это и строго на нас взглянул, а после обеда призвал к себе в кабинет, да ведь как за это выбранил: «Кто у меня за столом, тот мой гость, дорогой гость, а вы смеете над ним смеяться! Ты – девчонка глупая, а ты – дурак мальчишка, над стариками труните!.. Ежели я еще раз это замечу, то не велю вас к столу пускать».

Вообще батюшка был очень взыскателен с нами. Вот еще пример его душевного благородства. Он был в размолвке со своею сестрой, с княгинею Марьею Михайловною Волконскою, и друг к другу они не ездили; но в большие праздники и в именины тетушки нас всегда к ней посылывал и говаривал нам: «Не ваше дело знать, почему мы с сестрой не в ладах, это вас не касается; она вам родная тетка, вы обязаны ее чтить, уважать и оказывать ей почтение, а что между нами, то нам двум и известно».

И братья Волконские: князь Дмитрий Михайлович и князь Владимир Михайлович – тоже к батюшке езжали довольно часто и были очень почтительны, а с нами дружны. Впоследствии я узнала, что батюшка с тетушкой перестали видаться, потому что раз – как-то батюшка сказал сестре своей что-то про ее мужа, кажется, назвал его мотом. Тетушка прогневалась и перестала ездить к батюшке; муж ее умер, но они все друг к другу не ездили, и только незадолго до кончины тетушки, в 1786 году, последовало между ними примирение; но матушка, помнится, у тетушки бывала.

VII

Мне было пятнадцать лет, когда матушка скончалась в Москве 13 июня 1783 года. Ей было невступно сорок лет. Сколько я ее помню, она было высокая, статная, стройная и имела, как все Щербатовы, прекрасный цвет лица. Впрочем, она все-таки румянилась по тогдашнему обычаю, потому что, не нарумянившись, куда-нибудь приехать значило бы сделать невежество. Тетушка графиня Александра Николаевна говаривала мне: «Твоя матушка смолоду была писаная красавица».

В то время дети не бывали при родителях неотлучно, как теперь, и не смели прийти, когда вздумается, а приходили поутру поздороваться, к обеду, к чаю и к ужину или когда позовут за чем-нибудь. Отношения детей к родителям были совсем не такие, как теперь; мы не смели сказать: за что вы на меня сердитесь, и говорили: за что вы изволите гневаться, или: чем я вас прогневала; не говорили: это вы мне подарили; нет, это было нескладно, а следовало сказать: это вы мне пожаловали, это ваше жалование. Мы наших родителей боялись, любили и почитали. Теперь дети отца и матери не боятся, а больше ли от этого любят их – не знаю. В наше время никогда никому и в мысль не приходило, чтобы можно было ослушаться отца или мать и беспрекословно не исполнить, что приказано. Как это возможно? Даже и ответить нельзя было, и в разговор свободно не вступали: ждешь, чтобы старший спросил, тогда и отвечаешь, а то, пожалуй, и дождешься, что тебе скажут: «Что в разговор ввязываешься? Тебя ведь не спрашивают, ну, так и молчи!» Да, такого панибратства, как теперь, не было; и, право, лучше было, больше чтили старших, было больше порядку в семействах и благочестия… Теперь все переменилось, не нахожу, чтобы к лучшему. Теперь и часы-то совсем иначе распределены, как бывало: что тогда был вечер, теперь, по-вашему, еще утро! Смеркается, уже и темно, а у вас это все еще утро. Эти все перемены произошли на моей памяти. День у нас начинался в семь и в восемь часов; обедали мы в деревне всегда в час пополудни, а ежели званый обед, в два часа; в пять часов пили чай. Когда матушка была еще жива, стало быть, до 1783 года, приносили в гостиную большую жаровню и медный чайник с горячею водой. Матушка заваривала сама чай. Ложечек чайных для всех не было; во всем доме и было только две чайные ложки: одну матушка носила при себе в своей готовальне,37 а другую подавали для батюшки. Поутру чаю никогда не пили, всегда подавался кофе. Ужинали обыкновенно в девять часов, и к ужину подавали все свежее кушанье, а не то чтоб остатки от обеда стали разогревать; и как теперь бывают званые обеды, так бывали в то время званые ужины в десять часов. Балы начинались редко позднее шести часов, а к двенадцати все уже возвратятся домой. Так как тогда точно танцевали, а не ходили, то танцующих было немного. Главным танцем бывал менуэт, потом стали танцевать гавот, кадрили, котильоны, экосезы. Одни только девицы и танцевали, а замужние женщины – очень немногие, вдовы – никогда. Вдовы, впрочем, редко и ездили на балы, и всегда носили черное платье, а если приходилось ехать на свадьбу, то сверх платья нашивали золотую сетку.

Старшие мои две сестры и я стали выезжать после кончины матушки, а выезжали мы с нашею троюродною сестрой, Екатериною Александровною Архаровою. Отец ее, Александр "Васильевич Римский-Корсаков, доводился батюшке двоюродным братом.[* Отцы их, Василий Андреевич и Михаил Андреевич, были родные братья; была у них еще сестра, помнится, Марья Андреевна за князем Мещерским. Василий Андреевич был женат на Кошелевой Евдокии Родионовне, дочери шталмейстера при Петре I. Александр Васильевич имел еще брата Андрея Васильевича и сестру Анну Васильевну.] Он был женат на княгине Волконской, Марье Семеновне. Дядюшку я что-то не помню; он умер, когда я была еще ребенком, а тетушка Марья Семеновна скончалась в 1796 году; на моей свадьбе она была посаженою матерью.

Дом ее был за Москвой-рекой. Она имела двух дочерей: Екатерину Александровну, за Архаровым, и Елизавету Александровну, за камергером Александром Ильичем Ржевским, и сына Николая Александровича; он умер бездетным. Тетушка имела очень хорошее состояние, будучи и сама не бедна, и богата по своему мужу, но была очень расчетлива. Она имела еще ту странность, что не любила дома обедать, что в то время в особенности было очень редко: она каждый день кушала в гостях, кроме субботы. Она с вечера призовет, бывало, своего выездного лакея и велит наутро сходить в три-четыре дома ее знакомых и узнать, кто кушает дома сегодня и завтра, и ежели кушают дома, то узйать от нее о здоровье и сказать, что она собирается приехать откушать. Вот и отправится с обеими дочерями. Тогда блюда выставлялись все на стол. Когда ей понравится какое-нибудь блюдо, холодное которое-нибудь, или один из соусов, или жаркое, она и скажет хозяйке: «Как это блюдо, должно быть, вкусно, позвольте мне его взять, – и, обращаясь к своему лакею, стоявшему за ее стулом, говорит: – Возьми такое-то блюдо и отнеси его в нашу карету». Все знали, что она имеет эту странность, и так как она была почтенная и знатная старушка, то многие сами ей предлагали выбрать какое угодно блюдо. Так она собирает целую неделю, а в субботу зовет обедать к себе и потчует вас вашим же блюдом. Многие, впрочем, и смеялись над ней, и кто-то пересказал нам, что Корсакова Марья

Семеновна увезла откуда-то поросенка. Вот, вскоре того, тетушка пожаловала к нам кушать, я и говорю меньшой ее дочери:

– Скажи, пожалуйста, сестра Елизавета, где это на днях вы, сказывают, обедали и стянули жареного поросенка?

А она мне и отвечает:

– Вот какие бывают злые языки! Никогда мы поросенка ниоткуда не возили, а привезли на днях жареную индюшку. Вот видишь ли, так не поросенка же.

Екатерина Александровна была лет на семь старше меня, с нею-то мы и выезжали; больше мы две: Александра Петровна и я, а сестра Екатерина Петровна выездов не любила, может быть потому, что была старшая в доме, была нужна для батюшки, да и лицом была нехороша. Сестра Александра Петровна была высока ростом, хорошо сложена и лицом очень красива, а я была мала ростом, но находили, что была недурна, а кто говорил даже, что и хороша. В мои лета можно признаться, потому что и следов нет того, что было. И, бывало, когда мы идем в собрании, мужчины раздвигаются пред нами и слышится, что шепчут: «Place, messieurs, place! La petite Korsacoff passe». [* «Дорогу, господа, дорогу! Идет маленькая Корсакова» (франц.). – Ред.]

Екатерина Александровна Архарова была величественна и умела себя держать в людях как следует, или, как вы теперь говорите, с достоинством. Я всегда скажу, что если я умею войти и сесть как следует, то этим я ей обязана. Она, бывало, нас оговаривает:

– Зачем, Елизавета, ты вот то и то делаешь: это не годится, нужно вот так и так делать.

У нее было две дочери: старшая, Софья Ивановна, была за графом Александром Ивановичем Соллогубом и младшая, Александра Ивановна, за Алексеем Васильевичем Васильчиковым.

Последнее время своей жизни она провела в Петербурге и в Павловске и была посещаема покойным императором Александром Павловичем, который к ней очень благоволил. Она была кавалерственною дамой, а дочь ее Александра – фрейлиной. Меньшая сестра Архаровой, Елизавета Александровна Ржевская, ходила на костыле, потому что на какой-то ноге у нее недоставало полступни, и та была обращена в противоположную сторону.

Брат их Николай Александрович был очень скуп, необыкновенно сластолюбив и чревоугодлив, так что ему зачастую случалось раза по два завтракать, дважды обедать и кроме вечернего чая и разных лакомств плотно ужинать.

Когда он скончался (в 1833 году), сестра его, Елизавета Александровна, находившаяся в его доме, за две комнаты от той, где он лежал, узнав, что он скончался, была так этим поражена, что, забыв взять свой костыль, прошла совершенно одна через две комнаты, как будто бы имела обе ноги здоровые. Это объясняли тогда врачи нервным усиленным напряжением, и это был единственный случай в ее жизни, чтоб она прошла без костыля.

VIII

Кроме села Боброва у батюшки была еще и другая прекрасная усадьба в Тульской губернии, село Покровское. Оно было расположено по обеим сторонам реки: с одной стороны имение было корсаковское, а с другой – щербатовское. Когда батюшка женился, матушке дали в приданое ту часть, что за рекой: в целом и вышло прекрасное имение. В Покровском дом был гораздо меньше, чем в Боброве, соседей было менее, батюшка и нашел, что ему и покойнее, и выгоднее переехать на житье в Покровское.

Кроме того, вот что еще было причиной к перемене места жительства: Калуга была только в семнадцати верстах от Боброва; в Калуге был в то время наместником 38 Иван Никитич Кречетников.39 Он благоволил к батюшке и то и дело посещал его: приедет обедать, а за ним и вся городская знать тянется, и многие живут по нескольку суток. Такие приезды становились очень недешевы, – батюшка и расчел, что ему лучше жить в Покровском. А то случалось и так, что Кречетников назовется к батюшке, – всё изготовят, гости съедутся, вдруг едет гонец: наместник извиняется, что сегодня не может быть, а будет вот тогда-то; стало быть, опять хлопоты, возня, траты. Батюшка решился уехать и жить потише и поскромнее.

Вот что припомнилось мне о Кречетникове, когда он был наместником в Калуге. В тот год, как императрица Екатерина II посетила Калугу, уж не упомню, в каком именно году,40 – на хлеб был плохой урожай. Ожидая прибытия государыни, Кречетников распорядился, чтобы по обеим сторонам дороги, по которой ей надлежало ехать, на ближайшие к дороге десятины свезли сжатый, но еще неубранный хлеб (это было в августе) и уставили бы копны как можно чаще, оставив таким образом отдаленные десятины совершенно пустыми. При въезде в город были устроены триумфальные ворота и украшены снопами ржаными и овсяными. Знала ли императрица о скудости урожая и заметила ли она, что было на дороге, неизвестно, но обошлась с наместником милостиво. Она спросила его, однако: хорош ли был урожай? Кречетников отвечал: прекрасный. Когда после стола наместник доложил ей, что в городе есть театр и изрядная труппа, и не соизволит ли ее императорское величество осчастливить театр4 своим посещением, она потребовала список играемых пьес и, возвращая оный, прибавила: «Ежели у вас разыгрывается „Хвастун",41 то хорошо бы им позабавиться» – и пригласила наместника в свою ложу. Во время комедии, которая шла очень исправно, государыня часто посматривала на Кречетникова и милостиво ему улыбалась; он сидел как на иголках. В тот ли же вечер или назавтра – не знаю, был дан бал для императрицы калужским дворянством, и она его почтила своим высочайшим посещением. Во время сего бала она была милостива к Кречетникову, но после ужина, пред отъездом, сказала ему: «Вот вы меня угощаете и делаете празднества, а самым дорогим угостить пожалели». – Чем же, государыня? – спросил Кречетников, не понимая, чего могла пожелать императрица. «Черным хлебом, – отвечала она и тут высказала ему свое неудо– вольствие: – Я желаю знать всю правду, а от меня ее скрывают и думают сделать мне угодное, скрывая от меня дурное! Здесь неурожай, народ терпит нужду, а вы еще делаете триумфальные ворота из снопов! Чтобы мне угодить, не следует от меня таить правды, хотя бы и неприятнбй.

Прошу это запомнить на будущее время».

Вообще императрица была очень милостива к Кречетникову, но, вероятно, он имел недоброжелателей, которые старались вредить ему. Впрочем, он до кончины сохранил благорасположение, а пожалуй, можно сказать, что и по смерти императрица его еще жаловала. Он был пожалован в графы, и это известие было привезено курьером на другой день по его кончине; он находился в то время в Польше.

Когда мы переехали на жительство в Покровское, вскоре после кончины матушки, там что-то было мало соседей, и из них памятны мне Рукуновы и Еропкины. Рукунов был уже очень немолод. Он был последним сокольничим и рассказывал, что присутствовал на последней соколиной охоте при императрице Елизавете Петровне. Он очень любил рассказывать, как нужно вынашивать соколов для охоты; много было интересного в его разговоре и воспоминаний о разных случаях на охоте, но это все так давно я слышала, что все перезабыла. Одно только мне памятно, что однажды на охоте при Елизавете Петровне он свалился с лошади в присутствии императрицы, и это вышло как-то так смешно, что она не могла удержаться от смеха, а ему и больно, и досадно на свою неловкость…

Еропкиных, и мужа и жену, я живо помню. Петр Дмитриевич был женат на Елизавете Михайловне Леонтьевой. Он прославился во время чумы в 1771 году. Чума началась еще в декабре месяце 1770 года, но особенно стала свирепствовать в Москве в марте месяце.42 Наместником в Москве в то время был граф Петр Семенович Салтыков, губернатором – Бахметев, а Юшков Иван Иванович – обер-полицеймейстером. Они все так струхнули, что поскорее разъехались: Салтыков уехал в свою подмосковную,43 в Марфино, те тоже куда-то попрятались, так что Москва осталась без призора. Вот тут-то Еропкин, видя, что столица в опасности, и решился самовольно принять на себя управление городом. Императрица прислала графа Орлова, а Еропкину приказала быть его помощником. Салтыкова от должности отставили, и это так его поразило, что он стал хворать и, с год спустя, умер, может быть, и раскаиваясь в своем малодушии, что не умел умереть, как следовало, в отправлении своей службы, а умер с позором в отставке за свой побег.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю