355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Благово » Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово. » Текст книги (страница 17)
Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово.
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 18:30

Текст книги "Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово."


Автор книги: Дмитрий Благово



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

Авдотья Сильвестровна грозит пальцем; из одного кармана выглядывает княгиня Татьяна Васильевна, а из другого князь Дмитрий Владимирович глядит в лорнетку, и внизу надпись: "Иди назад, их нет дома", или что-то в этом роде. Эта карикатура разошлась по городу и дошла до Голицыных, которые как люди добропорядочные не подали и вида,' что обиделись, первые смеялись и шутили, конечно, не разыскивали и не преследовали художника и своим добродушием одурачили неблагонамеренного человека.

Кто была эта Авдотья Сильвестровна сама по себе и почему так уважали ее Голицыны, я порядком припомнить не могу, но знаю, что она имела на них большое влияние, и когда кому было чего нужно добиться от Голицыных, вернее всего было просить не их самих, а Авдотью Сильве– стровну, и по этой причине она имела в Москве немалый вес и большое значение в обществе.

Когда кто-нибудь обращался к Авдотье Сильвестровне с просьбою походатайствовать у Голицына, она обыкновенно отвечала: "Хорошо, мой родной, вот как у меня будет ужо князь Дмитрий, я ему поговорю, скажу ему; будь уверен, что если только можно, – будет сделано". И смотришь, точно по ее просьбе и сделается. Ее называли la vieille fee, старая фея, а недовольные ее величали la vieille sorciere, старая колдунья.

Голицыны, будучи весьма доступны, умели поставить себя высоко во мнении московского общества; все их очень уважали, а княгиню, которая была ангельской доброты, от мала до велика все обожали. Надобно было видеть, до чего она бывала приветлива на своих балах: весь вечер все ходит, то пойдет к одной, то к другому; ежели видит, что молодая девушка не танцует, глядишь, посылает к ней кавалера; для всех почти было у нее ласковое, приветливое слово, а ежели кому нечего было ей сказать – пройдет мимо и улыбнется. Насколько она была внимательна и обходительна как хозяйка дома, настолько ласков и приветлив был и Апраксин Степан Степанович. Князь Голицын был очень близорук и, что странно, застенчив, и потому некоторые считали его гордым; но кто знал его короче и бывал с ним в небольшом обществе, может свидетельствовать, что его кажущаяся гордость или необщительность происходила именно от природной застенчивости, а иногда, может быть, и от недостаточного знания природного языка, что мешало ему приветствовать каждого, как бы ему хотелось.

Кроме двух старших дочерей у Голицыных было еще два сына, на много лет моложе своих сестер. Старший – Владимир родился года через два или через три после французов, а второй – Борис несколько лет спустя и очень незадолго до назначения князя Дмитрия Владимировича в Москву.

Все дети были очень хороши лицом; у меньшой из дочерей был прекрасный цвет лица, а мальчики в детском возрасте были как херувимы.

Обе княжны Голицыны вышли замуж очень молоды, а братья их были еще совершенно детьми; не знаю наверное, меньшой был ли даже еще и на свете.

Княгиня говаривала не раз:

– Когда в семействе бывают дочери и сыновья, воспитание одних мешает обыкновенно воспитанию других; я в этом была особенно счастлива. как немногие матери: когда воспитание моих дочерей окончилось к я отдала их замуж, тогда началось воспитание моих сыновей, и я могла исключительно ими заняться; это случается очень редко.

Есть люди, про которых вспоминаешь всегда с особенным удовольствием. потому что при воспоминании о них нет в памяти ничего неприятного. Таковы были Голицыны, и муж и жена: во все время, что я жила в их соСедстве до 1825 года, между нами были самые дружественные соседские отношения. Я о княгине не могу вспомнить иначе, как с душевным уважением и с искренним сердечным чувством любви: она была хорошая, добрейшая и вполне добродетельная женщина, каких бывает на свете очень, очень немного.

При императоре Александре Павловиче князь Голицын был что-то не в особой милости, хотя княгиня Наталья Петровна пользовалась отменным расположением императрицы Марии Феодоровны; нос 1820 года Голицыны как-то опять всплыли кверху, и тут он пошел уже в гору, получил все, что можно было получить: Андрея с алмазными знаками, портрет государя,1 бриллиантовую эполету и и, наконец, титул светлости.

Княгиня Татьяна Васильевна, всегда очень слабого здоровья, стала, видимо, хворать в конце тридцатых годов; потом у ней сделалась изнурительная лихорадка, и в 1841 году она скончалась, искренно оплаканная Москвою.

Князь Дмитрий Владимирович жил после жены года три, поехал лечиться в Париж, где ему делали несколько операций, разбивали камень. После многих страданий там и скончался, в марте месяце 1844 года.

Кто видел его погребение, конечно, никогда не позабудет торжественности, с какой оно совершалось: это было народное последнее выражение всеобщей любви к покойному градоначальнику, от которого не ожидали уже ничего, и потому это была не лесть пред могучим вельможею, а всеобщая народная печаль и благодарность за все его бывшие хлопоты и благодеяния.[* С торжеством и великолепием этого погребения можно сравнить только торжество погребения блаженной памяти митрополита московского Филарета: один управлял столицею четверть столетия, другой полвека святительствовал и правил в Москве более сорока пяти лет.]

Когда-то в старину родовое кладбище Голицыных было в Богоявленском монастыре, в нижней теплой церкви; там погребены очень многие из Голицыных, Долгоруковых, Шереметевых, Салтыковых и других вельмож; но со времени чумы там уже перестали погребать, и некоторые Голицыны облюбовали Донской монастырь и устроили для себя там семейный склеп с церковью. Дед князя Сергия Михайловича погребен в Богоявленском монастыре, потому что умер до чумы, а отец его, мать и другие родственники лежат в Донском монастыре. Князь Сергий Михайлович и князь Дмитрий Владимирович по отдаленности родством считаться не могли, хотя одного и того же поколения; но княгиня Татьяна Васильевна погребена в этой голицынской церкви, где потом схоронили и князя, а четыре года спустя там погребли и другого начальника Москвы, князя Алексея Григорьевича Щербатова.

Не могу сказать утвердительно, где погребена княгиня Наталья Петровна Голицына, но думается мне, что в Веземах, возле ее мужа.17 Слыхала я. что там погребен и князь Борис Владимирович, и гроб его не просто зарыт в землю, а заложен в стене, где оставлено несколько таких пустых мест, чтобы, вдвинув туда гроб, потом закладывать кирпичом. Нижняя часть церкви, говорят, вся каменная, и сказывали мне, что этот камень привозили нарочно из села Мячкова, где добывают и известь, стало быть, почти за сто верст.

Голицыны все больше живали в Рождествене, которое они устроили по своему вкусу, а в Веземах и в Город ие поочередно летом живала княгиня Наталья Петровна, и к ней дети ее туда съезжались гостить. В Городне дом невелик, и его занимала сама старая княгиня, а для двух дочерей, для сына и для других гостей были особые домики в саду; к обеду все должны были собираться в большой дом; на случай дождя были устроены крытые носилки (des chaises a porteurs), на которых перенашивали всех из маленьких домиков в большой.

После смерти княгини Натальи Петровны княгиня Татьяна Васильевна была в котором-то году за границей; там она увидела в одном месте, кажется в Швейцарии, что целое селение занимается изделием корзин. Это ей очень понравилось, она выписала оттуда мастера, и так как в Веземах много ракитнику, пригодного для корзиночного производства, велела обучить двух либо трех человек делать корзины; потом выучились и другие, и после того это там распространилось и обратилось в местное ремесло, очень легкое и выгодное.

Пока я живала по соседству с Рождественом, Голицыны там все только еще строились; но впоследствии они, говорят, очень хорошо устроили это именьице, бывшее для них, разумеется, игрушкою. Все хозяйственные строения были очень красивой наружности, и в четверти версты от дома ферма с каменными строениями, на голландский манер. Коровы были разных пород: тирольской, голландской, английской и других; при скотном дворе была большая и светлая комната – молочная, отделанная, по княжеским понятиям, с отменною простотой, которая, разумеется, обошлась Голицыным дороже всякой омеблировки, и в эту молочную комнату хозяева с гостями приезжали иногда пить молоко и кушать простоквашу и варенцы. Главная смотрительница скотного двора или фермы была в белом накрахмаленном чепце на иностранный манер и в белом переднике снежной белизны, и она услуживала гостям и подавала разные затейливые криночки и фигурные кувшинчики.

Одно из строений в Рождествене называлось "Ноевым ковчегом"; оно было на большом дворе, где были и лошади, и рогатый скот, и всякие птицы.

Крестьянские избы деревушек Лодушек, Дмитровки и Рождествена были все заново отстроены, крыты тесом и выкрашены. На запруженной речке устроена была хорошенькая мельница; все поля окопаны широкими рвами и обсажены разными кустарниками; к дому вела длинная аллея, или проспект, версты на полторы посаженный чрез дерево липами и березами; словом сказать, Рождествено устраивали с умением, с особенным тщанием, а главное – с большими средствами, и притом еще не просто частный человек, а московский генерал-губернатор, которому все было доступно, которого все любили и которому потому все старались угождать. цеМудрено, что Рождествено скоро стало процветать, и пока хозяева занимались им, оно было очень хорошо. После смерти княгини князь перестал в нем жить, чувствуя пустоту, бывал там редко и ненадолго, а после его смерти никто в нем не живет: то же Рождествено сделалось не тем, чем прежде оно было, а теперь грустно на него и взглянуть.

В таком же положении и прекрасное, роскошное Ольгово, которое на моих глазах устроилось, украсилось, стало вельможеским, барским поместьем: пока жили в нем Степан Степанович и Екатерина Владимировна – оно цвело; после смерти Апраксина, когда оно досталось на седьмую часть его вдове, при ней кое-как все еще лепилось и держалось. хотя средства были гораздо меньше. Она любила Ольгово, сделала его майоратом, но после ее смерти все рухнуло и распалось.

IV

В 1814 году мы решили с Дмитрием Александровичем, что пора вывозить дочерей. Грушеньке был двадцатый год; если бы не нашествие неприятеля, может быть, я вывезла бы ее и прежде, но французы помешали; а тут и Липочке пошел уже восемнадцатый год, и я вывезла обеих вместе. И той и другой я сделала одинаковые платья, белые креповые, с белыми цветами на корсаже и на голове. Степан Степанович Апраксин, который был к нам очень расположен, непременно желал взглянуть на платья моих дочерей, нарочно приехал дня за два до их выезда в Собрание; зажгли множество свеч, и он смотрел на платья и ими любовался. Москва начинала уже наполняться и дома строились.

В этом же году княгиня Авдотья Николаевна Мещерская просватала свою дочь Настеньку за Семена Николаевича Озерова. Он был человек средних лет, вдовец, не особенно велик ростом или толст, а что называется крупный мужчина, очень приятной наружности; честный и благородный человек с состоянием и хорошего происхождения, но летами, сравнительно с невестой, слишком стар для молоденькой княжны, которой только что исполнилось семнадцать лет; ему было под сорок, а то, пожалуй, и все сорок. Человек очень умный и дельный, он был как-то не очень разговорчив, неповоротлив в обращении, но человек вполне достойный уважения, хотя немного тяжел характером. Конечно, Настенька могла бы сделать партию гораздо блестящее, только Бог знает, была ли бы она счастливее с каким– нибудь знатным и богатым вертопрахом, а с ним она прожила свой век очень спокойно. Он был потом сенатором, тайным советником, имел орден Белого Орла.18 Он любил свою службу, говорят, знал до тонкости свод законов и был сенатором не только по имени, а на самом деле. Будучи характера довольно мнительного, терпеть не мог, чтоб его просили о ка– ком-нибудь деле; тотчас ему западет в мысль: просят, стало быть, дело неправое. И еще строже начнет разбирать, чтобы не упрекнуть себя, что из лицеприятия или по дружбе упустил что-нибудь из виду. Так, у одной хорошей приятельницы его жены был какой-то процесс в Сенате. Зная мнительность Озерова, та перестала совсем бывать у его жены, с которой прежде видалась два-три раза в неделю, и пока процесс не кончился, так она к ним в дом и не ездила и, доставив докладную записку, как это водится, не просила его даже обратить внимание на ее дело. После того, как процесс был уже окончен и она опять приехала к его жене, он и говорит ей:

– Что это, матушка, вы нас позабыли, разлюбили; у нее процесс в Сенате, а она хоть бы слово мне сказала, гордая какая, не хотела и попросить.

– Нет, не гордая, а осторожная, – отвечает приятельница его жены; – потому и не бывала у Настасьи Борисовны, чтобы не проговориться как-нибудь и не намекнуть вам, что у меня дело в Сенате, а то вы еще заподозрили бы правое дело и ваш голос в общем собрании был бы не в мою пользу,' а против меня…

– Вот хитрая какая, – говорит Озеров, смеясь, – хорошо сделали, что не просили: когда меня не просят, я действую свободнее; но очень дурно, матушка, что жену позабыли.

Отдав дочь замуж, княгиня стала жить больше в деревне своей, в селе Аносине, где в полуверсте от дома она выстроила каменную церковь, которую пред нашествием неприятеля собиралась освятить и не успела, и могла это сделать только после своего возвращения из Мор– шанска.

Еще и прежде говаривала княгиня, что ей желалось бы со временем, ежели она пристроит свою дочь, оставить мир и вступить в монастырь. Она со многими старцами об этом советовалась, они ее не отговаривали, а советовали ей не спешить вступать на трудный путь, не испытав себя хорошенько. Она имела великое доверие к отцу Амфилохию, иеромонаху ростовского Иаковлевского монастыря, и к нему езжала за наставлениями и, кроме того, бывая в Москве, посещала одного архимандрита, по имени Парфения; он был впоследствии в Донском монастыре, а умер архиереем во Владимире.

Княгиня в Москве перестала жить, а только бывала наездом и гащивала у своей дочери, которой отдала дом Мещерских в Старой Конюшенной у Власия.

В Аносине она устроила богадельню при церкви на помин души своего мужа и, не отступаясь от мысли поступить в монашество, стала понемногу себя во всем ограничивать. Неподалеку от ее имения жила наша родственница, бабушка Прасковья Александровна Ушакова, которая княгиню очень любила, а после французов ей не раз в затруднениях помогала.

Так, не поступив еще в монашество, она жила в уединении со своим лучшим другом, с девицею Ельчаниновою, часто у ней гостившею, и вела самую строгую отшельническую жизнь, отказывая себе почти во всяком излишестве и довольствуясь только самым необходимым.

Поместья, которые княгиня имела от мужа и свои собственные, кроме Аносина, она вскоре передала Озеровым и сложила с себя всю тяготу мирских обуз. Главное имение было где-то в Орловской губернии; надобно думать, что это было родовое Мещерских, потому что и тетушка графиня Александра Николаевна получила от бабушки тоже орловские имения, из которых по разделу часть поступила к брату Александру Степановичу Толстому, а другая к его сестре Аграфене Степановне, отданное ею по завещанию Колошиной и потом проданное. В орловском имении был схоронен князь Борис Иванович, и княгиня туда ездила помянуть его на его могиле и тут же и отдала имение своей дочери.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В 1814 году мы провели часть лета в тамбовской деревне, которую решились нрол/т. дли уплаты наших долгов, сделанных до неприятельского нашествии дли постройки дома, в двенадцатом году сгоревшего; приходилось снова строиться; нужны были опить деньги, и как нам ни жаль было, и приходилось продать которое-нибудь из наших четырех имений, и мы остановились на том, чтобы продать Елизаветиио.

Прожив там часть лета, мы все подготовили к продаже: набрали осе липшее ни дома, что послали в Москву, что в подмосковную, а липших лошадей отправили и всневскую деревни/ и. уезжай, прощались с нашими милыми с осел ими В урцопымн со слезами, как будто чувствуй, что нам больше уже не придется видеться: и точно, так и сбылось.

Потом мы жили в Горках до поздней осени и на зиму поехали и Москву.

В этот гол летом стал гащивать у Жукова один молодой человек, граф Толстой Федор Петрович, и часто бывал у нас. Он был сын графа Петра Андреевича, женатого на дочери французского эмигранта Барбо де-Морни, и по своему отцу (Петру Андреевичу) приходился дядюшке графу Степану Федоровичу двоюродным племянником. Мы были не родня, а по Толстым, стало быть, могли счесться своими. Он был лет тридцати с чем– нибудь, очень моложав, не особенно красив, однако и недурен собой, но дик и застенчив, как девочка: говорил он немного и в разговоре беспрестанно краснел. Сперва мы его принимали, не очень обращая внимание на то, что он часто у нас бывает вместе с Жуковым: нам и в голову не приходило, чтоб он имел виды на которую-нибудь из наших дочерей. Где он служил сперва, я не знаю; но в то время он был, кажется, в отставке и все что-то такое рисовал и лепил. Мы считали его за за пустого человека, который бьет баклуши; состояние имел самое маленькое, и когда через Жукова он выведывал, отдадим ли мы за него нашу старшую дочь, которая ему нравилась, мы отклонили его предложение и не дали хода этому делу. И кто же был потом этот по-видимому пустой человек? Один из самых известных людей, с большими дарованиями, который сделал себе очень громкое имя как замечательный художник; он был потом вице-президентом Академии художеств и тайным советником. Он имел двух или трех братьев. Был ли он потом женат и на ком и имел ли детей 1 – этого я не умею сказать.

<Ф.П. Толстой. Бумага, акварель. Автопортрет. 1804 г.>

Ом Грушеньке нравился, и, конечно, она и пошла бы за него, да только нам он не приходился по мысли: очень часто ошибаешься в людях, и те, которых мы считаем людьми ничтожными, выходят потом очень достойные и дельные люди, если обстоятельства им поблагоприятствуют, и наоборот.

II

В конце весны 1815 года я однажды вхожу в кабинет Дмитрия Александровича. Он сидит у письменного стола и что-то пишет, и когда увидал меня, покраснел и то, что писал, прикрыл белою бумагой. Это меня очень удивило; думаю, вот еще какая диковинка: «Муж от меня секретничает».

Я села в кресло, Дмитрий Александрович и говорит мне:

– У меня сейчас был покупщик на Елизаветино, Борис Карлович Бланк, торгует и дает 200 тысяч (ассигнациями).

– Ну, и что же? – спросила я.

– И я получил задаток.

– А что же ты такое от меня спрятал, когда я вошла?

– Его расписку и счеты, – говорил Дмитрий Александрович, – я все хотел уладить, уплатить долги и, положив сто тысяч на твое имя, подарить тебе билет, а ты вот мне и помешала.

Цена зд имение была не обидная, впрочем, и не очень высокая, и если бы мы еще немного подержались, то взяли бы и больше. Однако мы были довольны, что, имея капитал, будем иметь возможность расплатиться с долгами.

На другой день Борис Карлович опять к нам приехал, и хотя он купил имение со всем, что было в нем, я стала кое-что выговаривать из оставшегося в доме, и он ие постоял за мелочами и из купленного уступил все, что я желала.

Мы решили сами туда больше не ездить, чтобы себя не расстраивать, а послать Михаила Иванова и ему поручить все сдать по описи. По своему усердию он еще кое-что нам выговорил, к великому моему удовольствию, и весьма аккуратно и исправно все сдал с рук на руки новому владельцу.

Как мы ни рады были, что свои дела приведем в порядок, но продажа этого имения сильно потрясла здоровье Дмитрия Александровича и отчасти была причиной его нервного удара, от которого он после того и скончался.

III

Во время лета 1815 года мы стали спешить отделать хотя один из приделов нашей деревенской церкви: придел налево от входа должен был остаться прежний во имя святого пророка Даниила, в честь мужнина деда Даниила Ивановича Янькова, а правый нам хотелось иметь во имя святителя Димитрия, и желали освятить его к празднику, а вместе и ко дню именин Дмитрия Александровича, сентября 21.

Живописец у нас был собственный,[* Звали его Григорий Озеров; он 6 мл из дворовых людей и с детства имел способность к рисованию. Видя /го. Дмитрий Александрович отдал его куда-то учиться, а после того заставлял много копировать и так доучнл его дома. И хотя этот крепостной художник не был особенно талантлив, но умел отлично копировать. Впоследствии этого живописца Дмитрий Александрович продал с женой и дочерью Обольянннову по неотступной его просьбе за 2 ООО рублей ассигнациями.] не очень искусный, когда приходилось ему самому сочинять и от себя писать фигуры, потому что он плохо знал пропорции, но он очень верно, искусно копировал и в этом был отличный мастер.

У дядюшки Ростислава Евграфовича Татищева было много хороших картин, он был п любитель, и знаток. Были у него, между прочим, четыре ландшафта – "Кочующие цыгане"; эти картины очень нравились Дмитрию Александровичу, и он выпросил их, чтоб отдать скопировать Григорию. Когда картины были скопированы, приезжает как-то к нам дядюшка и спрашивает: "Что, картины, списаны ли?" Говорят: "Списаны".

– Ну-ка, дайте их сюда.

Принесли картины и те и другие – настоящие и копии. Дядюшка стал рассматривать: глядел, глядел. – невозможно различить подлинника от копии.

– Которые же мои? – спрашивает он.

– Извольте сами сказать, – говорит ему Дмитрий Александрович.

– Воля твоя, – говорит он. – можешь подменить, ежели хочешь, а я узнать не могу; твой живописец мастер, невозможно различить.

Тогда муж и показал ему какую-то метку, сделанную на копиях, а если бы не это, и различить было бы нельзя. Но все, что Григорий писал из своей головы, никуда не годилось, выходило аляповато и нескладно, а лица какие-то криворотые, фигуры долговязые и пренеуклюжие.

Дмитрий Александрович, и сам искусный в рисовании делал ему | эскизы, приискивал в гравированных книгах, с чего писать изображения святых, и выходил иконостас очень недурен. Отделка церкви занимала мужа, развлекала его и заставляла его забывать о продаже Елизаветина, | которого ему было очень жаль: не продать было нельзя, а продали – стало жалко.

Сперва мы хотели было пригласить на освещение церкви нашего дмит– ровского архимандрита из Борисоглебского монастыря, отца Досифёя, по фамилии Голенищева-Кутузова, но почему-то дело не состоялось, и мы позвали только благочинного, который еще с одним соседним священником да с нашим отцом Варфоломеем и освятил придел святителя Димитрия в самый день праздника в день мужниных именин. Дьякона у нас не было, и мы пригласили из села Белый-Раст, в шести или семи верстах от нас.

Ко всенощной приехали к нам наши милые Титовы. Неелова с сестрой, которые потом и остались у нас ночевать. На другой день к освящению съехалось премножество гостей: Бахметевы с дочерьми. Оболенские из Храброва, Лужины – Федор Сергеевич с сестрой, Голицыны, оба Оболья– ниновы; кажется, и Апраксины приехали к самому обеду. И так мы преве– село пропировали этот день именины мужа, которые мы справляли уже в последний раз, сами того не предчувствуя.

Лужин, когда к нам приезжал обедать, всегда, бывало, привезет что– нибудь из своего сада: дыню, арбуз или корзину с яблоками. Он и в этот |раз привез преогромный арбуз из своих парников.

IV

В Москву мы переехали в половине октября в наемный наш дом на Никитском бульваре. Внизу жил брат князь Владимир Волконский, а в этот год с ним жила и его невестка княгиня Марфа Никитична со своими двумя мальчиками и девочкой. В Анночкино рождение, ноября 11, у нас обедал кой-кто из родных, и после обеда все разъехались.

Дмитрий Александрович пошел к себе в кабинет: "Я что-то себя не совсем хорошо чувствую, отдохну немного, а к чаю ты пришли меня разбудить".

Собрались мы все в зале пить чай, пришел и Дмитрий Александрович, сидим всею семьей, говорим, смеемся, вдруг он ахнул и вскочил со стула и скорыми шагами пошел в гостиную к зеркалу.

– Что с тобой? – спрашиваю я.

Он идет, улыбается и ничего не говорит, и такой расстроенный… Так прошло минут пять, он не говорит и показывает, чтоб ему дали чем писать. Которая-то из девочек побежала, принесла бумаги и карандаш.

"Пошли за доктором, у меня отнялся язык", – написал он.

Мы все ужасно встревожились, я послала за Шнаубертом, который у нас лечил, и вместе с тем послала к брату князю Владимиру просить, чтобы скорее пришел. У него был его доктор приятель Скюдери, и они оба тотчас пришли.

Дмитрий Александрович сидел у стола и руками тер себе виски и, немного погодя, сказал довольно внятно:

– Бог милостив, лучше; я только испугался.

Шнауберт был дома и скоро приехал. Он и Скюдери потолковали между собой и решили, что Дмитрию Александровичу нужно кровь пустить, потому что его все еще тошнило, и опасались, чтобы не повторился удар… Тотчас пустили кровь из руки, и у* Дмитрия Александровича перекривило лицо, но это продолжалось недолго: мало-помалу лицо пришло в свое обыкновенное положение, осталась только какая-то болезненная улыбка и что-то необычное в выражении глаз, как будто он чему удивлялся… Я ужасно была смущена, но старалась делать вид, что спокойна, чтобы не испугать мужа и преждевременно не растревожить детей;' сама же я понимала, что дни моего мужа сочтены… Мое сердце это чувствовало..

С этого дня здоровье Дмитрия Александровича стало видимо и ежедневно ухудшаться: у него сделалась одышка, стали опухать ноги, и наконец, Шнауберт потребовал, чтобы созвали консилиум.

В то время в Москве не было такого множества докторов, как теперь; самые известные были Мудров,2 Шнауберт, Скюдери и Яков Павлович Майер, домашний доктор Апраксиных, к которому и мы имели большое доверие. Вот их-то всех и пригласили мы на консилиум. Больной видимо слабел, и при исследовании признаков его болезни оказалось, что у него начинается водяная; мне этого не сказали, но передали князю Владимиру, и из его слов я поняла, что болезнь может только несколько продлиться, а что о совершенном выздоровлении нечего и думать, и эта мысль меня убивала.

Все единогласно говорили, что не следовало пускать крови, так как удар был нервный; а не кровяной, и что поспешность Шнауберта была непростительна: кровопускание еще разжидило кровь, и без того уже худосочную, и породило водяную. Конечно, ни доктора, ни все возможные средства не продлят жизни человека ни на одно мгновение далее положенных пределов от Господа, но я не могла равнодушно видеть Шнауберта, слыша, что все его обвиняют в неосмотрительности, и, считая его все-таки виновником смерти мужа, перестала его принимать. Ему два раза сказали, что больной спит, он понял и перестал ездить, а больному – что сам

Шнауберт болен и ездить не может. К нам ездил Мудров раза два в неделю, а Майера пригласили быть домашним нашим доктором, и он навешал больного ежедневно.

Много бессонных ночей провела я, сидя у постели моего друга… И про это время трудно и тяжело вспоминать.

V

Незадолго до кончины Дмитрия Александровича, в январе или в феврале месяце, прихожу я к нему; у него сидит Федор Лаврентьевич Барыков, наш сосед по веневскому имению, очень добрый и милый человек, которого мы очень любили и который очень часто езжал к моему деверю в Петрово, будучи в недальнем с ним соседстве. Ему было лет под 60; человек честный, хороший хозяин и состояние имел изрядное, душ с лишком триста в Веневском уезде, а такое имение при тогдашней невысокой цене на хлеб все-таки приносило изрядный доход. Он был женат на Телегиной (кажется, звали ее-Настасьей Михайловной) и несколько лет был уже вдовцом. Когда он женился, его невесте было II лет, и в приданое ей отпустили несколько кукол. Барыков имел что-то очень много детей, чуть ли не 18 человек, из которых три сына и девять дочерей достигли совершенного возраста. Весьма понятно, что, имея такую большую' семью, а средства очень ограниченные, он не то чтобы совсем нуждался, но едва-едва сводил концы с концами; жил постоянно в деревне, хозяйничал и как мог пробавлялся тем, что получал.

Барыковы хотя по своему происхождению и старинные дворяне, но никто из них спокон века не дослуживался до больших чинов, не был женат на знатных и не имел богатых поместий. По пословице: жили – не тужили, что имели – берегли.

Старшие дочери росли в деревне, а из средних одну, Авдотью Федоровну, отец вздумал отдать в Москву в Екатерининский институт;3 она оканчивала свое учение, ей было только пятнадцать лет, и, не зная, что с ней делать, Федор Лаврентьевич приехал посоветоваться с моим мужем. Я их застала на этом разговоре.

– Вы сами посудите, сударыня, – говорил он мне, – Дунюшка получила хорошее воспитание, ей нет еще шестнадцати лет. Ну, привезу я ее в деревню: живем мы не в роскошестве, очень серо и сурово, соседей у нас подходящих для девочки нет, она изноет и с тоски пропадет… Думаю, уж не оставить ли ее совсем в институте…

– Вы бы привезли вашу дочку к нам и нас бы с ней познакомили, – говорю я Барыкову.

А сама думаю: "Понравится девочка, предложу отцу оставить ее у нас погостить, а там будет видно".

Приехал опять Барыков и привез с собой дочь: худенькая, стройная, такая субтильная, очень недурна лицом, только немного рябовата и ужасно застенчива… Очень мне она полюбилась… Оставила я их обедать. Собрались вечером ужинать, я и говорю отцу: "Когда совсем возьмете вашу дочь из института, не возите ее в деревню, она одних лет с Клеопатрой, пусть у нас погостит покуда… А там, что бог даст".

Отец у меня целует руки, благодарит со слезами, кланяется чуть не в ноги, так я ему этим предложением удружила.

Пришла я потом к Дмитрию Александровичу и говорю ему, что я предложила Барыкову. Он одобрил меня.

– Ты точно угадала мои мысли, и я хотел тебе посоветовать это, да не успел, а уж ежели ты это сделала по своему внушению, и того лучше: значит, мы сходимся в мыслях.

Через сколько-то времени Барыков привез к нам свою институтку погостить, пока ей не захочется к отцу в дом, прогостила она в моем доме ни много ни мало восемнадцать лет, пока судьба не свела ее с ее суженым.

В то время в институтах барышень держали только что не назапертн и так строго, что, вышедши оттуда, они были всегда престранные, преза– стенчивые и все им было в диковинку, потому что ничего не видывали.

Когда переехала ко мне Авдотья Федоровна, я дала ей оглядеться и недели две погулять; вижу, что она ничего не делает: не работает, не читает, а как начнется день, усядется в гостиной у окна и все только смотрит на проезжающих..

И говорю я ей: "Вот что, моя милая: я вижу, что ты ничем не занята, только все в окно глядишь, это никуда не годится; хоть ты и окончила свое ученье в институте, но ты еще так молода, что тебе не мешает и еще поучиться, да и зады протверживать; посоветовала бы и тебе присесть опять за грамоту; мои дочери рисуют – рисуй и ты, они играют на клавикордах, ну, и ты садись и бренчи; какой они урок берут, и ты от них не отставай".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю